Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Русский роман - Последний Иван

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Дроздов Иван Владимирович / Последний Иван - Чтение (стр. 22)
Автор: Дроздов Иван Владимирович
Жанр: Биографии и мемуары
Серия: Русский роман

 

 


      Поэты пьют больше прозаиков. Очевидно, это идет у них от взрывного характера чувств и экспансивности натур.
      У себя в издательстве мы завели правило: с авторами не пить!
      И большинство сотрудников, в особенности Панкратов, Целищев, такое правило выдерживали строго, каждый из них имел хорошую семью, был примерным мужем и отцом. Нельзя было сказать этого о Сорокине, и это меня тревожило.
      Поселив Валентина в Семхозе, я перезнакомил его со своими друзьям.
      Принимали его с прохладцей, хотя, впрочем, помнили о его положении в литературном, издательском мире. Я потом у Шевцова спрашивал:
      - Чем тебе не пришелся Сорокин? Он же талантливый поэт!
      - Талантишко у него невелик, а как человек он просто неприятный.
      - Да почему? Ну что ты о нем знаешь?
      - Ненадежен он. И корчит из себя грамотея. Первый раз в дом пришел, а заводит ученые разговоры, знатока истории изображает. Не люблю таких!
      Кобзев и Фирсов и вообще отказывали ему даже в малых поэтических способностях. Говорили: стихи у него слабы и темы своей нет. Пытается о рабочих писать, об Урале, но, видимо, забыл, что у нас есть Борис Ручьев - вот он певец рабочих и Урала. Людмила Татьяничева тоже хорошо пишет об этом.
      - Но пусть будет еще один певец рабочих и Урала.
      - Пусть. Но идущий следом должен писать лучше, сильнее - иначе он не нужен. Таковы законы искусства. Сорокин же лишь слабо повторяет впереди идущих,- он, правда, пыжится сказать сильно и красиво и кое-где у него получается,- порой выпустит руладу звонкую, но в целом… слабак.
      - Он молодой,- защищал я друга,- еще успеет, еще напишет прекрасные стихи, поэмы…
      - Нет! - заявлял Игорь Кобзев.- Сорокин ранний писал лучше, у него я находил больше чувств, своего, непосредственного восприятия мира; сейчас в его стихах все больше дидактики, нравоучений, появились претензии и самолюбование,- а это уже для поэта закат; он раньше шел в гору, а теперь - под гору,- и покатился быстро.
      Кобзев и Фирсов ревниво следили за работой ведущих современных поэтов. Их суждения были остроумны, метки, глубоки. Я знал это и любил их слушать. Дружил с Владимиром Котовым, Алексеем Марковым, Борисом Ручьевым… Общение с этим созвездием русских поэтов уточняло мое понимание современного литературного процесса и, хотя сам читал книги ведущих поэтов, имел свое собственное суждение, я знал, что поэзию верно и тонко чувствовать может только поэт - человек, который всю жизнь ищет самые сильные, самые совершенные формы выражения своих чувств и мыслей.
      Меня огорчало, что ведущие поэты, мои друзья, хотя и не говорят открыто, но явно не проявляют склонности числить Сорокина в своих рядах.
      Я продолжал в него верить и ждал, что вот-вот он напишет поэму, которая вознесет его имя над всеми поэтами. Но проходило время, а такой поэмы и таких стихов мой молодой друг не писал. Между тем Сорокину было уже около сорока лет - возраст, когда подлинные поэтические таланты вполне раскрывались.
      Прокушев не спал. Десятый день он по ночам лежал с открытыми глазами и смотрел в потолок. Вера Георгиевна еще раз звонила нам, просила: сделайте что-нибудь, ему плохо. Вагин не показывался, никто не знал, куда он уехал.
      И все это из-за того, что в моем портфеле мирно лежала докладная записка взбунтовавшегося художника.
      Валентин приходил на работу взволнованный, возбужденный, его все больше волновал вопрос: кто станет на место Прокушева, если тому придется уйти из издательства?
      Панкратов был спокойнее, он на меня не наседал, не торопил. Как и Чукреев, он долгое время работал в Союзе писателей, рядом с Михалковым, знал силу и коварство михалковского окружения, их почти родственное отношение к Вагину и Прокушеву, казалось, понимал мое положение. Я же свою ситуацию видел как на экране телевизора, мысленно представлял «Известия», аджубеевскую команду, которая способна была любого разорвать в клочья за малейшее поползновение на одного из своих собратьев.
      Было ясно: потяни я ниточку художников - и в движение придет вся сложная, хитросплетенная идеологическая надстройка. Люди, стоящие надо мной, потеряют покой и комфорт, и, может быть, скорчатся, как от зубной боли, люди высокие,- самые высокие,- ведь неизвестно, кому набросили на шейку бриллиантовые колье, купленные на деньги, заработанные русскими писателями, наборщиками, печатниками типографий, лесорубами и рабочими бумагоделательных комбинатов.
      Знал обо всем об этом. И медлил по соображениям тактики и расчета.
      Во-первых, изматывал противника, заставлял суетиться и обнаруживать себя. Во-вторых, вынуждал нервничать силы, поддерживающие Прокушева и Вагина. И чем сильнее был наш нажим, тем глубже прятались друзья Прокушева. Иные звонили мне и как бы вскользь роняли нелестные замечания в адрес директора, давая понять, что они-то уж с ним не связаны. А в-третьих, испытывал характер своих друзей, следил за их поведением и заранее оценивал боеспособность своего лагеря.
      Друзья, хотя и сохраняли видимость прежних отношений, но были насторожены, ждали неприятностей. Даже Иван Шевцов однажды мне сказал:
      - Чего ты там? Какую-то кашу завариваешь?
      Я молчал. Пришел к нему в выходной день, хотел отдохнуть, расслабиться, а он… с явным раздражением…
      - Пост у тебя большой, ум нужен государственный. В нашей жизни много такого, что хотелось бы исправить, да зубы можно обломать. И делу не поможешь, и себя сгубишь. А каково будет нам, русским писателям, если «Современник» в чужие руки уплывет?
      - Да ты не беспокойся, роман твой мы заслали в типографию, я на той неделе сигнальный экземпляр жду.
      - Роман - хорошо, за него спасибо, но судьба писателя продолжается. И не только моя. Ты бы, Иван, помнил об этом. Сколько глаз на тебя с надеждой смотрят!
      - Ладно, Михалыч, не беспокойся. Дел ты наших не знаешь, а совет твой - быть осторожным - пригодится. Мне многие совет этот подают. Вот Егор Исаев по вечерам звонит: ты, говорит, будь гибким, писателей и поэтов не отваживай, будь отцом для каждого, а не дядей чужим.
      - Егора знаю. Хитрован большой, из деревни недавно, а деревенские мужички, если в столицу попадают, хвостом вилять начинают. Каждому встречному поклон низкий отвесят. Правда, есть и такие, как Викулов, но редко. Больше таких, как Алексеев, Можаев, Исаев, Сорокин твой.
      - Ну, Сорокина не трогай. Он смелый и честный, а кроме того,- товарищ мой.
      - Смелый?.. Посмотришь, как он однажды под монастырь тебя подведет. Я лакейскую душу за версту чувствую.
      - Ну ладно, Иван, не ворчи. Какая муха тебя укусила? Сорокин - парень деревенский, но он и на заводе трудился. Рабочая у него закваска. Крепкий он, как уральская сталь.
      Наступила зима. И мы со Свиридовым, одетые в шубы, валенки, уезжали далеко от Москвы, углублялись в лес, жгли костер, варили кулеш.
      Художника Судакова с нами не было. Отдыхали вдвоем.
      Говорили мало. Я молчал, как Герасим из «Муму», а если заговаривал,- о пустяках, не имеющих к нашей деловой жизни никакого отношения. И Свиридов, казалось, делами не интересовался, и только мир писателей его занимал, особенно их вольница, жизнь без службы и вседневных обязанностей. Наводил беседы на отношения Фирсова с Шолоховым: когда тот встречался с великим писателем, о чем говорили; на мое знакомство с Полянским. И тоже,- о чем говорили, что за человек Дмитрий Степанович, какое производит впечатление.
      Я краем уха слышал, что Свиридов с большой симпатией относится к Марии Михайловне Соколовой - младшей дочери Шолохова; я рассказывал, как она работает, какая это деликатная, интеллигентная женщина и какая она красивая внешне. Каждого поражают блеск ее серо-зеленых глаз, умное, несколько ироничное выражение лица. Я в детстве жил в казачьей станице на Дону и знаю, что только там встречается в женщинах такое сочетание красоты и силы, незлого лукавства и притягательного обаяния - свойств, характерных для донской казачки. Общаясь с Марией Михайловной, я всегда думал, что отец ее, создавая образ Аксиньи, как бы списал ее со своей дочери, которой в то время не было еще на свете. Свиридов не однажды мне говорил:
      - Да, да, я и раньше слышал: она хороший редактор, но вы очень-то ее не загружайте.
      - Она норму редакторскую без труда выполняет.
      - Ну вот, норма - хорошо, а большего не требуйте. Не надо.
      Спрашивал:
      - Прокушев не обижает Машу?
      - Вроде бы нет, но, как мне кажется, и особой нежности к ней не питает. Зато все ее у нас уважают,- в ней нет и тени высокомерия. Она одинаково внимательна к каждому сотруднику. Видимо, простота у нее от родной стихии.
      Я чувствовал: Николая Васильевича интересуют мои характеристики людей, с которыми я работал, но я от них уклонялся, и если надо было ответить на вопрос, говорил скупо и по возможности доброжелательно.
      На службе у нас все было тихо. Прокушев на работу вышел, но в издательство заезжал на час-другой. Видно, обивал пороги высоких людей, готовил для нас новую ловушку. Его заявление об уходе лежало на столе председателя - он его не подписывал.
      И Вагин появился в издательстве, но тоже ненадолго. Картинки нам приносили на подпись без него. Они были не так безобразны, и сионистские символы исчезли.
      Многие документы приходилось подписывать за директора. Такое положение мне не нравилось,- денежные дела должны быть в одних руках, и я складывал несрочные бумаги на столе, ждал директора.
      Однажды Сорокин сказал:
      - Он дома, но только не берет трубку. Дай-ка бумаги, поеду к нему.
      Уехал утром, а вернулся после обеда. Был возбужден, весь светился. Все бумаги директор подписал и сверх денежных подписал две сорокинских: одну - об утверждении какого-то сотрудника, другую - о внеочередном выпуске какого-то поэта, в котором был особенно заинтересован Сорокин.
      - Нашел ключ к нему! - рассказывал Валентин.- Он же чокнутый, любит, чтобы его хвалили. Я как начну поднимать его над всеми есениноведами, да как запущу: вы же талант, единственный из этих профессоров писать умеете! - так он голову кверху задирает, глазами хлопает, а то и совсем их закрывает. Как глухарь на току! А я тут ему - раз! - бумагу и суну. Он - хлоп! - подпись готова.
      Панкратов, Целищев, Дробышев, Горбачев смеются, а Валентин, поощренный товарищами, продолжает:
      - Нам, может, и не нужно другого директора.- И ко мне: - Позвони председателю,- не надо отпускать его.- Потом принимается хвалить его жену: - Вера Георгиевна у него - чудо-женщина; красивая, обед приготовила. Хотел уйти - не отпустили, за стол зовут. А за столом я снова за свое. Теперь уже к ней, к хозяйке, обращаюсь. Мы, говорю, любим Юрия Львовича, мужик он отличный - издатель смелый, критик, знаток Есенина, а к тому же экономист толковый. Вот как дела наши развернул! А только художников к порядку призвать не желает. Знаем ведь, и полушки от них не имеет, а держит. И что ему за охота с таким жуликоватым людом знаться?
      - Ну, а он? Что он-то говорит? - спрашивает Володя Дробышев, который и сам не однажды бывал на квартире директора и считал, что если бы не его проеврейский душок, работать с ним можно.
      - Он-то? Сидит и слушает. И улыбается. Я, между прочим, заметил, что дома он меньше башкой трясет. Мирный какой-то. Точно поп - благостный. Или валерьянки напился, или врач Баженов сеанс с ним провел.
      Сорокин замолкает, но тут же продолжает рассказ.
      - Во время обеда сын их пришел - большой такой и будто бы рыжий. Кандидат медицинских наук, заведует какой-то стоматологической клиникой. С ходу стал меня поддерживать: «Ты прав, Валентин, папан до евреев охоч. И что в них находит - не знаю. Я так всех в поликлинике извел, взашей повытолкал, чтобы воду не мутили. Не люблю их - и все!»
      Сорокин говорил серьезно, с каким-то внутренним радостным подъемом. Ребята не перебивали, но по выражению лиц можно было судить об их недоумении. В самом деле: как понимать Прокушева? И жена, и сын - русские, да вроде бы еще евреев не жалуют. И сам будто русский, но каждый знает, кому он служит.
      Уж на что Сорокин с ним суров, несговорчив, а он его словно дорогого гостя принимает! Сложна природа человеческая,- попробуй, пойми до конца…
      Я в те дни в отдел оформления к художникам заходил. Вагина не было, и художник один уволился. Русский парень там сидел. Скромный такой, услужливый. В день моего рождения мой портрет нарисовал - по памяти. Да так здорово - удивился я таланту такому.
      Художник встречает меня с улыбкой: дескать, хорошо, что заходите к нам. Я спрашиваю:
      - Где Вагин? Почему на работу не ходит?
      Молчит. Пожимает плечами. В глаза мне не смотрит.
      - Как дела идут? Задержки не может быть с вашей стороны?
      - Нет, мы заказы распространяем с большим опережением - заранее. У нас на полгода вперед все готово.
      - Ну, хорошо. Если опасность появится, ко мне приходите. Мы меры примем. Не можем допустить такого, чтобы из-за художников задержка случилась.
      Захожу к Дрожжеву.
      - Боюсь, как бы не пришлось резать гонорар писателям, рецензентам, консультантам.
      Евгений Михайлович почти напрямую спрашивает, что собираемся делать с художниками? Я говорю, что художников директор вывел из подчинения главной редакции, и сделал это напрасно. По имеющимся у меня документам, Вагин будто бы сильно завышает гонорары художникам,- очевидно, я передам бумаги в органы прокуратуры.
      Вижу, как темнеют глаза заместителя директора. Губы его подрагивают. Он говорит:
      - Не советовал бы вам делать это.
      - Почему? - наивно задаю вопрос.
      Дрожжев жмется, воротит голову в сторону - объяснять свой совет не решается.
      - Почему же, Евгений Михайлович? Вы были директором типографии - разве подобные нарушения сходят с рук?
      - Да, Иван Владимирович, сходят. Еще как сходят. Бросьте вы это грязное дело. Не суйтесь в воду, не зная броду.
      - Ну уж извините, Евгений Михайлович. Вы что-то заговорили загадками. Я не собираюсь покрывать преступников. Не в моих это правилах.
      И выхожу из кабинета.
      Я так определенно, напористо говорил с Дрожжевым умышленно. Пусть знают, что от художников я не отступлюсь. Да и для себя я окончательно решил передать дела в прокуратуру. Вот только с директором еще раз об этом поговорю. Хорошо, если бы мы с ним вместе стали наводить порядок, тогда бы не столь драматичным был процесс оздоровления обстановки. Однако мало было надежд на союз с Прокушевым.
      Через несколько дней после моего объяснения с Дрожжевым я зашел в Комитет к Карелину. Почти уверен был, что мудрый ПАК уже наслышан о последнем моем прессинге и сейчас мне будет выдана очередная порция нравоучений.
      Петр Александрович принял меня по-свойски, как старый товарищ. Вспомнил молодые известинские годы.
      - Не знаю, как вы, а я скучаю по газете. Колготная жизнь собственного корреспондента, а скучать не приходилось. Я ведь еще до войны собкорил, не было тогда у нас ни машины, ни дачи государственной, ни приемной, а все равно - лихо жили. Бывало, размотаешь клубок жулья, да как шарахнешь статьей или фельетоном! Земля гудит!
      Не было такого, чтобы он газету вспоминал, а тут… разговорился.
      - Я - нет, не скучаю,- ответил я,- мне и в издательстве скучать не дают. Прокушев у нас, как вы знаете, хворал, а теперь в бегах, пропадает где-то. И Вагин исчез. Боюсь, как бы в потоке нашем сбой не случился. В газете мы рядовыми были, выйдет-не выйдет - голова не болела. А тут книга - и тоже каждый день выходит. Приду однажды на работу, а тут сюрприз: типографии деньги не перечислили, касса пуста или гонорарный фонд на мели. Страшновато как-то. Тут у вас заявление директора лежит, уж решали бы скорее.
      Петр Александрович загадочно улыбнулся, качнул головой.
      - А ты серьезно это - поверил директору? Ну, в то, что он уходить собрался?
      - А как же! Заявление подал.
      И снова Карелин улыбался, отводил взгляд в сторону, смотрел в окно. Сказал вдруг:
      - Такие мы - русские, верим человеку. Что бы он ни сделал - верим. Потому как сами-то лисьих ходов не знаем. Коварства в других не видим.- Помолчал с минуту. Собрал бумаги на столе, подвинул их на угол. Заговорил в раздумье и с видимым сожалением: - Прокушев никуда не уйдет, не ждите от него такого подарка. Его, как Анчишкина, можно только прогнать, но сил, способных вытолкнуть его из кресла, нет. Обвинения в прогуле ему не предъявишь. И дело у него, благодаря вам, налажено четко. Единственное из центральных издательств, где книги выпускаются серьезные, интересные - на полках магазинов не лежат. Раньше среди издателей Еселев Николай Хрисанфович, директор «Московского рабочего», славился, теперь авторитет Прокушева до небес поднялся. И ты хочешь…
      Карелин посмотрел на меня снисходительно, с сочувствием и, как мне кажется, дружески.
      - Так заявление же подал! - не унимался я.- Теперь уже больше для того, чтобы побудить старшего товарища к дальнейшим откровениям. И Карелин, плотно сжав губы, сдвинув брови к переносице, проговорил:
      - Скоро его уговаривать начнут - в Союзе писателей и в ЦК. Он ломаться станет, а его будут упрашивать. Потом он заберет заявление и явится к вам на белом коне. Вот видите, мол, как меня ценят, замены мне, стало быть, нет. И зачнет гайки завинчивать.
      Признаться, я такого оборота в прогнозах Карелина не ожидал. И такой хитрой, далеко идущей канители в тактике Прокушева тоже не видел. Да и зачем нужны такие вензеля!.. Неужто уж мы для него представляем столь страшную силу, что в противоборстве с нами нет другого, не столь замысловатого трюка?
      О моих «маневрах» с художниками Карелин молчал,- или слухи к нему не просачивались, или он дипломатично о них умалчивал, ждал моих откровений. Но я говорить о художниках не стал - не хотел зондировать почву, искать союзников. В этом деле решил действовать на свой страх и совесть. По внутреннему телефону позвонил Свиридову.
      - Николай Васильевич, здравствуйте!
      - Ты где?
      - У Карелина в кабинете.
      - Минут через пятнадцать заходи.
      Поднялся на второй этаж. Свиридов, как всегда, читал документы,- одни подписывал, на других, в углу листа, ставил резолюции.
      Меня встретил обычным вопросом:
      - Ну!.. Что нового?
      - А ничего. Зашел к вам повидаться.
      Не отрывался от бумаг. Ставил резолюции. Говорил глухо и будто недовольно:
      - Повидаться. Я, чай, не барышня тебе. А?..
      Я сидел слева - так, чтобы председатель не поворачивал ко мне здоровое ухо. И говорить старался погромче, впрочем, не так громко, чтобы напомнить ему о его физическом недостатке.
      - Что там у вас? Директор болеет? Что с ним?
      - Да, приболел Юрий Львович, а вот чем - не знаю.
      - Навещал его?
      - Я - нет, не навещал. Но сотрудники к нему ходили.
      - Кто ходил? Сорокин, что ли, к нему ходит?
      «Знает! - подумал я.- Кто-то уже доложил».
      - Был у него и Сорокин.
      - Не «был», а - ходит. Зачем это он зачастил к Прокушеву?
      - А вы, Николай Васильевич, больше меня знаете.
      - Знаю. Обязан знать.- И минуту спустя: - Он, видите ли, хворает! Я бы тоже с удовольствием повалялся дома, а дела куда денешь?.. Мастер он узлы завязывать, ваш Прокушев. Вот выйдет снова и зачнет колобродить. А Сорокину скажи - от себя скажи, не от меня,- пусть поменьше обивает порог прокушевской квартиры. Отца родного нашел!
      Свиридов был недоволен и не скрывал своего настроения. Я ждал, что вот-вот заговорит о художниках, о моей активности в сборе материалов, но он молчал. И я поднялся:
      - Пойду я, Николай Васильевич.
      - Куда пойдешь?
      - Домой. Уж время.
      - Ты на машине ездишь?
      - Нет, на городском транспорте.
      - Мы же дали вам две машины: одну - директору, другую - главному.
      - Иногда мы ездим на служебной, но она больше стоит - будто бы на ремонте.
      - И тут химичит,- буркнул Свиридов, имея в виду, очевидно, Прокушева.- Подожди, вместе поедем.
      Не доезжая до своего дома на Кропоткинской, Свиридов простился со мной и велел шоферу везти меня на Черемушкинскую.
      Настроение у председателя было плохое. Видно, многие, подобно Прокушеву, завязывали ему узлы, и так туго, что развязать их было нелегко.
      Мысленно представлял его заботы, и на их фоне мои собственные проблемы казались не столь уж и серьезными.
      Назавтра пришел на работу и в приемной застал директора. Посвежевший, веселый, он приветливо тянул руку и увлекал меня в свой кабинет.
      - Как здоровье? - спросил я.
      - А ничего. Где-то подхватил простуду, отлежался и - вот, видишь, на ногах.
      И не успев сесть в кресло:
      - Ты вчера был у председателя. Ну, как он?.. Доволен нашими делами?
      «Ну и ну! - думал я.- Там, в Комитете, знают о каждом нашем шаге, и здесь тоже - уже доложили».
      - О делах я с ним не говорил. Зашел так… по старой памяти.
      - Ну ладно, Иван Владимирович, не крути. К министру так, за здорово живешь, не ходят. О художниках что ли доложил? Говори. Все равно решать будем вместе.
      - Да нет, Юрий Львович, о художниках никому не докладывал, хотя материала о них скопилось много. Дела подсудные, надо решать их, и хотелось бы решать вместе с вами. Ждал я вас, хотел серьезно поговорить.
      - Ну что ж, будем решать! Давай документы, где они?
      - Сейчас принесу.
      В моем кабинете сидели и ждали меня Сорокин и Панкратов.
      - Вот, кстати, сейчас пойдем вместе к директору. Разговор о художниках. Требует документы.
      - Какие документы? - всполошился Сорокин.- Он же заберет их, и пиши пропало.
      Я достал из сейфа папку с документами о художниках, пригласил Сорокина и Панкратова к директору. Юрий Иванович, нависая надо мной своей грузной фигурой, сказал:
      - В самом деле - не надо выпускать из рук документы. Прокушев только того и ждет.
      В кабинете расположились обычным порядком: у приставного стола - я, слева от директора - Сорокин и рядом с Сорокиным Панкратов. Передо мной - папка с документами. Я положил на нее руки, смотрю на директора. Он сегодня какой-то другой, необычный,- голову приподнял, улыбается, лицо светится, точно его озарило изнутри. Так после долгой разлуки отец смотрит на своих детей: он и рад их возвращению, и все прежние шалости и обиды простил, и верит, что теперь жизнь пойдет иная - в мире и согласии.
      «Что это с ним?..- думаю невольно, ожидая, когда он заговорит и с чего начнет разговор о художниках.- Уж не доктор ли Баженов внушил ему примирение с нами или какую-нибудь другую тактику? А может быть, сорокинские льстивые пассажи так переменили директора?»
      Панкратов задает неожиданный вопрос:
      - Юрий Львович! Вы, говорят, заявление об уходе подали. На кого же нас оставляете? Уж не на Дрожжева ли? А может, Вагина вместо вас назначат?
      Прокушев тоненьким голоском хихикнул и головой тряхнул энергично, точно кто невидимый толкнул его в спину. И отвечал несвязно, слова не договаривал:
      - Так… В минуту слабости. А-а, думаю, финансы, картинки - зачем все это? Я профессор, доктор наук. Читай себе лекции и спи спокойно.
      - И когда же? Уходите? - наседал Панкратов. Голос у него противоположный директорскому - грудной, трубный. Говорит просто, тоном искренним, почти детским. Повторяет: - Когда же?
      Прокушев завертелся, замотал головой,- и то хмыкал, то всхлипывал. У него внутри словно бы пружины сломались. «Э-э…»- тяну я про себя невольно. И вспоминал, как, будучи корреспондентом «Известий», являлся к людям, у которых «рыльце в пушку», и наивно, будто бы ничего не подозревая, издалека заводил беседы на щекотливые для них темы. И смотрел им в глаза, наблюдал игру страстей, муки, терзающие человека в преддверии разоблачений.
      - Не отпускают, Юрий Иванович. Все как сговорились: стеной стоят! Дела-то у нас - вон как пошли! Книги в магазинах не лежат. Очередь за ними. И с экономикой… - тоже ведь!
      - Ну уж экономику вы, Юрий Львович,- заговорил Сорокин. И тут же осекся. Не стал продолжать анализ той самой экономики, которую мы и собрались обсуждать. Обыкновенно Сорокин не церемонился - правду-матку резал сплеча. Нынче же… смолк. И голову над столом повесил.
      - Не пускают! - продолжал директор, постепенно обретая спокойствие.- И не пустят. Вновь придется впрягаться.- И ко мне: - Давайте ваших художников. Будем смотреть.
      Я подал директору папку. Сорокин взъерошился, точно воробей от близости кошки. Панкратов привстал от волнения.
      - Ну, я дома… буду смотреть,- сказал Прокушев, загребая папку и намереваясь сунуть ее в свой толстый замшелый портфель.
      - Смотреть будем здесь,- сказал я твердо.- И решать все вместе.
      - Да нет,-дома, мне сейчас некогда, я уезжаю в Госплан, а вечером…
      И уже взял папку, достал из-под стола портфель. Мы поднялись; все трое в один миг сообразили, что Прокушев только и ждал того, чтобы захватить наши документы, что операция эта внушена Баженовым, спланирована с Вагиным, Дрожжевым. Я сказал:
      - Верните папку!
      И встал из-за стола, шагнул к директору. С другой стороны к нему подступились Сорокин и Панкратов.
      - Дайте папку! - сказал Сорокин, но как-то нетвердо, просительно.
      - Верните документы! - повторил я.- Они поданы на мое имя.
      И ближе подступился к Прокушеву, который прижал папку к груди и пятился от нас к стене. Я не знал, что делать, но в этот самый момент Панкратов решительно подступился к директору, взял обеими руками папку, рванул ее и протянул мне.
      - Ну вот,- заговорил Прокушев в крайнем волнении, уже не глядя ни на кого из нас, а направляя взор по сторонам: - Как же с вами работать? Нет ни уважения, ни малейших признаков интеллигентности. Я не могу, не могу… Сегодня буду у председателя. Попрошу, потребую освободить.
      Мы разошлись по своим местам.
      И вновь потянулись дни обычной работы. Мы принимали рукописи, ставили их на свой технологический поток, отбирали нужное нам количество, а те, которые возвращались, снабжались рецензиями, редакционными заключениями. Мы старались помочь каждому писателю нашей необъятной России, с каждым работали.
      Выезжали на места, собирали писателей, выясняли что у кого есть, узнавали в лицо наших авторов.
      Прокушев и Вагин после инцидента с документами появлялись на службе еще реже. Прокушев звонил, но всегда - Сорокину. С ним одним он обсуждал все дела, включая финансовые. Сорокин отработал схему разговоров с ним: все больше нажимал на лесть, похвалы. Их беседы становились все более длительными, изнурительными. Иногда Сорокин звонил Прокушеву от меня, из дома. Надо, например, подписать авансовый договор или распоряжение на выпуск книги вне очереди,- чаще всего поэтической, с которой у Сорокина вдруг связывались интересы,- он звонил директору. И начинал примерно так:
      - Вас сегодня не было, а у нас дела, их не остановить, они не ждут. Но ничего, Юрий Львович, у нас все спокойно, вы на последнем совещании все прекрасно растолковали. Мы благодаря вам знаем, что и как надо делать. Теперь все признают, что у нас дела идут превосходно. И сам директор…- тут Сорокин кивал мне: де, мол, начинаю…- и критик, и ученый, но главное - экономист! Случаются сцены, но, конечно же, мы к вам относимся хорошо, ценим вас, любим.
      Из кухни выходила Надежда, спрашивала:
      - С кем это он?
      - С директором,- говорил я. Она пожимала плечами и вновь скрывалась за дверями кухни.
      Валентин продолжал:
      - Вы не беспокойтесь, не волнуйтесь, мы ценим вас и любим, и никому в обиду не дадим. Ну, будьте здоровы, обнимаю, целую.
      Из кухни выходит Надежда.
      - Ты что, Валентин,- Прокушева целуешь?
      Валентин на хозяйку не смотрит, заметно краснеет. И когда Надежда уходит, говорит мне:
      - Объясни ты ей - игра у нас такая. А то, чего доброго, раззвонит везде. Я вчера двум авторам аванс вне очереди выбил. Ну, что ты, ей-богу, смотришь на меня!.. Бутылку выставь. Ты думаешь, мне-то легко?
      Надежда принесла вино, поставила две рюмки.
      - Коньячку бы или водочки,- просил Сорокин.
      - Крепкого не держим,- говорила Надежда. И продолжала: - Прокушева целовать! - это что-то новое. И ты тоже… - обращалась ко мне,- возлюбил директора? Сказали бы мне, чем это он вас обворожил?
      Сорокин выпил рюмку, сосредоточенно ел. Потом еще пил, еще… Хозяйке сказал:
      - С выводами не торопись. Я ключи к директору подобрал: его, видишь ли, хвалить надо. Он тогда глаза на лоб закатывает и забывает обо всем на свете. Я тогда бумагу на подпись сую - он чего хочешь подпишет. Таким манером добьюсь, что он и на художников буром попрет. Прокушев нам и не так уж страшен. Нам бы Вагина выжить - мы бы тогда настоящих художников к делу привлекли.
      После минутного молчания Сорокин ко мне повернулся:
      - Да чего ты-то слова не скажешь? Или тоже… как она… не согласен? Скажи!
      - Не знаю. Игра такая не в моем характере. Я привык напрямую: что думаю, то и говорю. А этак-то запутаться можно. Впрочем, ты смотри сам. Человек ты взрослый, бывалый. Только очень-то его не обнимай и обедать к нему не ходи. А то и впрямь полюбишь.
      - Ну вот! - вскинулся Валентин.- Уже и подозрения. Да что я - ради себя что ли стараюсь? Плюну вот на все, а вы оставайтесь со своими принципами. Он же больной, говорю вам. Врач умалишенного по головке гладит, а ну-ка попробуй,- бешеного против шерсти! - Помолчал Сорокин. От волнения и есть перестал. Потом - снова: - Кто тебя из партии исключал? Здоровый, что ли? А к этой… толстой девке нас с тобой толкнул - тоже нормальные люди? Да завтра они потребуют выселить тебя из Москвы! Тогда посмотрим, что ты запоешь. Нет, с волками жить - по-волчьи выть. Я свою игру с этим чертом до конца доведу. С одной стороны его за ниточку Баженов дергает, а с другой - я. Посмотрим, чья перетянет.
      - Смотри, Валентин, я этой игры не одобряю. У Восточного поэта стихи есть такие про жеребца:
 
Скакун всего лишь ночь
Потерся о бок клячи,
На утро ход не тот,
И выглядит иначе.
 
      У меня две верстки. Я на дачу поеду - читать буду два дня, а там - выходные. Отдохну от вас. А ты, Валя, садись на мое место, правь делами.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27