Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Русский роман - Последний Иван

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Дроздов Иван Владимирович / Последний Иван - Чтение (стр. 21)
Автор: Дроздов Иван Владимирович
Жанр: Биографии и мемуары
Серия: Русский роман

 

 


      - Сто тысяч! - восклицал Есилев.- Живая деньга! Вы сколько книг выпускаете? И все художественные, солидные. Да на ваши-то деньги сколько домов можно построить, магазины, типографии. Машины печатные, наборные покупай, бумагу в Финляндии, материал переплетный - балакрон, ледерин, коленкор разноцветный!
      Мамонтов внушал:
      - Ты, тезка, в дела материальные нос не суй. Прокушев - опасный человек, он наш автор, мы его знаем. Если уж во что вцепится, держаться будет крепко. А у него там Вагин, Дрожжев… Ниточки от них далеко тянутся. Остерегись.
      Мудрый и всезнающий Есилев обрисовал портрет Дрожжева.
      - Старая лиса, двадцать лет директором типографии был, его всякая собака знает. А сейчас в типографиях, как и в редакциях, у него сродственничков много, то есть братьев-иудеев. Да он с ними-то любое дельце обернет и в узелочек затянет!
      Есилев добродушно улыбался, довольный, что к нему приехали за советом.
      Я чувствовал отеческое ко мне расположение, но сердце не принимало философию смирения. Ехал от них с твердым намерением еще раз сунуть нос в муравейник.

Глава четвертая

      Вот уж истинно говорят: на ловца и зверь бежит.
      Я только начал задумываться над тем, как бы половчее подобраться к Вагину, а затем и Дрожжеву, как мне на стол ложится документ… Подробнейший анализ вагинского механизма распыления наших денег. И анализ этот делал не кто иной, как один из наших художников; его внешность обманула Вагина,- пария приняли за своего и стали давать заказы. Постепенно этот Штирлиц - так назовем его - внедрялся в вагинское братство. Ему все больше доверяли, но затем вдруг узнали: он - родной брат Саши Целищева. И добровольно, с некоторым даже спортивным азартом он расписал все махинации с оплатой труда художников.
      Итак, у меня на столе новый документ,- на этот раз самый важный, почти вещественное доказательство.
      Я показал его Сорокину и Панкратову. Они дружно заявили:
      - Будем раскручивать!
      Перед обедом, точно ужаленный, ко мне влетел Прокушев:
      - Опять свара!.. Опять шантажировать меня этими проклятыми художниками! Да сколько можно? Дайте мне спокойно работать, наконец!
      - А и работайте. Вы-то при чем?
      Достал из кармана блокнот, искал нужную страницу.
      - Мы с вами, Юрий Львович, издатели молодые, многого еще не знаем, а я вот ездил в наш родной «Московский рабочий», так умные люди меня вразумили.
      - Какие там, к черту, умные люди! Вы что дурака ломаете? Я же сказал, что финансами занимаюсь я и Дрожжев. Где бумага, которую вам подал какой-то идиот! Дайте мне ее!
      Прокушев протянул руку. Она дрожала. И сам он был бледен, нижняя губа дробно, чуть заметно дергалась.
      Я понял: бумага его напугала. Отдай я ее, и она потонет в его пухлом портфеле. А в ней цифры, расчеты, выписки из инструкций, расценки, тарифы.
      - Нет у меня бумаги,- соврал я.
      - Как нет? Мне Сорокин сказал.
      - Была утром, да я пригласил следователя из районного ОБХСС, отдал на экспертизу.
      - О-о!.. Вы с ума сошли! Мы сами должны разобраться. Сами, здесь, у себя. А уж потом бить в колокола. Да нет, вы положительно ума лишились. Развести такую грязь!.. Я же вам говорил: финансы - моя сфера, вы готовьте к печати рукописи - отбирайте, рецензируйте, редактируйте; книги, книги - вот ваше дело! Вам что, мало? Вы еще хотите и сюда руку запустить.
      - Не знаю, кто запустил руки в наши финансы, да только издательство наше - самое прибыльное и престижное - на мели сидит. Но вы, Юрий Львович, не беспокойтесь: бумага почему-то адресована мне, а не вам, видно, не все знают, что вы у нас единолично ведаете финансами. Однако ничего, я решил проконсультироваться со сведущими людьми. Следователь - мой добрый знакомый, бумагу дал ему приватно, для дружеского совета - к нашей же с вами пользе. Чего вам беспокоиться?
      Неожиданная ситуация посылала мне счастливый шанс, я нечаянно занял выгодную позицию и решил использовать все преимущества своего положения. Мне нечего было волноваться и некуда торопиться: советоваться с официальными органами - мое право, никто меня не упрекнет, а если дойдет до Карелина, до самого председателя - скажу им, что бумага у меня в кармане, а Прокушева я попугал. Хотел понудить его этим серьезнее заниматься финансами и навести в этом деле порядок. И еще доложу,- если спросят, конечно,- что касса наша настолько отощала, что скоро нечем будет платить авторам за принятые к печати рукописи.
      Обедать пошли втроем - мы с Сорокиным и Панкратов. Валентин, как всегда, горячился, требовал скорее «давать ход» бумаге.
      - Пустим их на распыл, мерзавцев!
      - Каким образом? - спрашивал я.
      - Оформим дело в прокуратуру. К этой бумаге, да те, прошлые документы: материалы нашей комиссии, заключение главных художников издательств, которых ты тогда приглашал.
      - Такие дела я обязан докладывать в Комитет. А ты уверен, что наш святой порыв разделят Карелин, Звягин, Свиридов? А Михалков, Качемасов, Беляев из отдела культуры ЦК? Наконец, Яковлев? Не забывай, что наша организация идеологическая, законы жизни у нас особые.
      - Что же делать?
      - Думать будем. Не надо пороть горячку.
      На этот раз я твердо решил повесить дамоклов меч над головой мафии. Кто не виноват, тому нечего беспокоиться, а у кого рыльце в пушку - пусть поразмыслит на досуге.
      Слабее всех оказался Вагин. Он пропал. Нет его ни на работе, ни дома. Я каждый раз, придя на службу, захожу в отдел оформления, спрашиваю:
      - Где Вагин?
      Два его сотрудника внимательно, как младенцы, смотрят на меня. Русский с любопытством, еврей - с тревогой. Отвечает еврей:
      - Зачем он вам?
      Я отвечать не тороплюсь, рассматриваю рисунки на столе, оглядываю комнату. Повторяю вопрос:
      - Так где же Вагин?
      - Не знаем! - почти в один голос восклицают художники. Через два-три дня исчез и еврей-художник. Все дела по оформлению книг теперь легли на русского.
      Нет и Прокушева. Уехал куда-то и Дрожжев.
      Панике они поддаются мгновенно. Приказываю разыскать Вагина,- нет его ни в Москве, ни за городом,- словно в яму провалился. Директора и его зама не ищу - без них превосходно справляемся со всеми делами.
      Жду звонков из Комитета. Никто не звонит. Однажды часу в одиннадцатом секретарша говорит:
      - Звонили из приемной Полянского, просили вас быть на месте. Через час вам позвонят.
      У меня сидел военный писатель и мой давний товарищ еще по «Сталинскому соколу» Николай Иванович Камбулов.
      - Полянский? - говорит он.- Ты что, знаком с ним?
      - Нет, таких высоких персон в друзьях у меня не числится.
      - Странно. Они обычно общаются только с людьми, близкими по делу.
      - Кто это - они?
      - Члены Политбюро. Полянский конфликтует с Брежневым, его теснят,- он был первым заместителем Председателя Совета Министров, теперь - министр сельского хозяйства. Странно! - повторил Камбулов.- За кого-то просить будет. По слухам, он покровительствует Шевцову и Стаднюку. Впрочем, сейчас узнаешь.
      Через час раздался звонок.
      - С вами будет говорить Дмитрий Степанович Полянский.
      И тотчас включился в разговор Дмитрий Степанович:
      - Давно хотел вам позвонить, да вот… только собрался. Читал статьи в «Литературной газете» - о них говорить не стану, это пишут люди, которые у меня не вызывают доверия. Впрочем, они подали сигнал: ага, зацепило, значит! Задел порядок вещей, который они нам настраивают, раскрыл их козни. Я тут же стал читать ваш роман, и верно, вы показали как раз то, что они глубоко прячут,- их интересы в науке, театре - во всех сферах жизни.
      - У меня получилось это нечаянно.
      - Не говорите так, не скромничайте. Вы отлично знаете природу людей, которых вывели на страницы книги. Верно, вы с ними много общались и знаете их изнутри. И можно понять критика, и редактора Чаковского, и всю редакцию - они там демонстрируют поразительное единодушие. Я их понимаю: вы сунули палку в муравейник, который они старательно оберегают. Нет, вы написали отличный роман, с чем я вас и поздравляю.
      В таком роде мы говорили сорок минут. Говорил больше Полянский, я слушал - и мне, конечно, было лестно слышать похвалы такого высокого человека, поражали его проникновение в мой замысел, оценка и подробный анализ героев, особенно главного отрицательного персонажа - ученого Каирова.
      - К нашему несчастью,- говорил Дмитрий Степанович,- каировы, как тараканы, расползлись у нас повсюду, и против них мы не нашли никакого средства. И, как мне думается, еще долго не найдем. Они теперь повсюду - и в сферах управляющих, особенно же, как вы верно показали, в сферах нашей духовной жизни. Режиссер у вас получился замечательный, они теперь почти все такие… Вот ведь какое уродство пришло к нам на место Станиславского и Немировича-Данченко!
      Дмитрий Степанович подробно говорил о каждом персонаже, особенно об отрицательных. Он, верно, тоже хорошо знал мир моих героев. «И его,-подумал я,-они теснят и кусают…» - Вспомнил разговоры в кругах писательских. Полянский бунтует, он в оппозиции к Брежневу, ко всей его льстивой беспринципной команде, темным людишкам, серым мышам. Молчаливый хитрован Суслов, примитивные Подгорный, Соломенцев, Воронов, тихий и жалкий на вид Косыгин, сталинский лиходей Громыко, простачок Романов, отвратительные подхалимы Раши-дов и Алиев (где только находят таких?). И на их фоне несколько честных открытых лиц: Шелепин - его тогда называли «железный Шурик», Семичастный, который всюду говорил: «Не столько шпионов нам надо бояться, сколько собственных геростратов, растлителей и разрушителей». Я это слышал собственными ушами во время встречи с ним журналистов «Известий». И еще Полянский. О последнем говорили особенно хорошо и с надеждой: он и умный и смелый, говорит на Политбюро то, что думает. Скоро ли мы получим доступ к стенограммам их заседаний, всех и за все времена? «Тогда - думал я,- станет ясно, кто и куда нас тащил, кто разрушал деревню и ратовал за "великие" стройки, которые, подобно египетским пирамидам и Китайской стене, сосали энергию многих поколений людей. Впрочем, у наших гигантов есть и еще одно свойство: они отравили воздух, землю и воду. Таких чудовищ не могли придумать ни египтяне, ни китайцы».
      Впрочем, уже тогда пелена лжи и обмана спадала. Конкретные виновники наших бед стали покидать Россию. А люди, чьи предки родились на нашей земле, говорили им: «С Богом!» - и вздыхали с некоторым облегчением. Но мазутный коктейль в волжских берегах остался. И желтые пески на месте Арала, и замутненная Ладога, и опаленная жесткими лучами земля Чернобыля, и дыры в озоновом слое, и облака гари над Магнитогорском, Нижним Тагилом, над всем Донбассом и южной Украиной, над Москвой, Ленинградом, Баку и Тбилиси - остаются.
      О Полянском шли такие разговоры: он со многим не согласен, швыряет Брежневу и всей его команде в лицо слова правды. Так это или то была лишь красивая легенда? Надо же в кого-то верить!
      Полянский предложил мне встретиться с ним. Я принял его приглашение и через два-три дня был в министерстве сельского хозяйства.
      Полянский вышел из-за стола, протянул руку, улыбается. Глаза синие, наши, пензенские или тамбовские. Волосы прямые, темные. Ростом невелик, сбит крепко, ладно.
      - Трясет вас Чаковский, а вы держитесь, не падайте духом. Помните, трясут только то дерево, на котором есть плоды.
      Прошел к книжному шкафу, показал ряд книг.
      - Здесь у меня наши современные авторы, которых я прочитал. Вот и ваш «Подземный меридиан».
      Подал мне мою книгу в прекрасном твердом переплете.
      С удивлением посмотрел я на хозяина кабинета. Он сказал:
      - Переплели в нашей мастерской. Есть у нас такая.
      - Хорошо одели книгу. К читателю-то она, к сожалению, явилась в ветхом платьице - в мягкой обложке.
      - Да, но я надеюсь, будут у нее и другие одежды. Теперь-то на многие годы ее, пожалуй, подальше засунут в библиотеках, а потом издавать будут. Книги, в которых много правды, всегда имеют трудную судьбу,- многие и совсем теряются, но многим удается вынырнуть. Я надеюсь, вот эти…- он показал на полку, - где в прекрасных не «родных» переплетах стояли отобранные хозяином кабинета книги,- их еще не однажды напечатают.
      Он читал собственные заметки, которые писал на отдельных листках и вклеивал в конце книги. Тут были три романа Ивана Шевцова: «Тля», «Во имя отца и сына», «Любовь и ненависть», романы Василия Соколова «Вторжение», Михаила Бубеннова «Стремнина», Леонида Леонова «Русский лес», книга Степана Шешукова «Неистовые ревнители», сборники стихов Бориса Ручьева, Игоря Кобзева, Владимира Фирсова, Николая Рубцова.
      Были тут и другие современные авторы, имена которых я слышал.
      - Интересно, среди ваших коллег все вот так же… читают современную литературу?
      - К сожалению, нет, не все,- сказал он и не стал дальше развивать эту тему. Я же подумал, что вопрос задал не очень умный и решил тщательно обдумывать свои слова.
      Однако тон беседы, вольность и смелость мыслей Дмитрия Степановича, его манера говорить так, будто мы с ним давно знакомы, развязали и мне язык. Я говорил о жестких рамках, которые создаются для писателей партийной идеологией, сонмом редакторов, цензоров, агрессивностью и распутством критики, которая в наше время попала в руки известной и хотя и небольшой, но очень активной группы людей.
      Проговорил фразу рискованную,- посмотрел в глаза собеседнику: они вдруг потемнели. Полянский сдвинул брови, задумался. Я уж решил, что попал впросак, сболтнул лишнее и сейчас услышу упрек в несерьезности, в национальных предубеждениях, но услышал другое:
      - Да, вы правы, с критикой у нас неладно, «Литературная газета» откровенно ведет линию на избиение русских, не дает поднять голову молодым, новым писателям.
      Он взглянул на книжную полку.
      - Я читаю и книги, и статьи о них. История с вашим «Подземным меридианом» типична,- они увидели неравнодушного автора, понимающего их тайные замыслы, знающего их тактику, умеющего разгадывать хитро закрученную, коварную демагогию наших недоброхотов. Таких они бьют особенно больно и зорко следят за тем, чтобы опасный автор долго не мог поднять головы. В наши дни они так поступили с Иваном Шевцовым, а если брать двадцатые, тридцатые годы - тогда они травили Сергеева-Ценского, Максима Горького, Михаила Шолохова, Алексея Толстого… А уж что до Есенина, Маяковского - за этими шли по пятам и били изо всех стволов.
      Я был покорен страстностью речи, глубиной и точностью познаний. С писателями, профессорами - знатоками истории нашей литературы - встречался я едва ли не каждый день, слышал многие, потрясавшие душу подробности литературных баталий двадцатых-тридцатых годов,- и нельзя сказать, чтобы Дмитрий Степанович говорил мне что-то новое, невероятное,- я все это знал и слышал, но его горячность и убежденность, его боль за судьбу отечественной литературы невольно вызывали глубокое уважение к этому человеку, желание сказать ему сердечное спасибо от имени русских писателей, поблагодарить за внимание, которое он нам оказывал. Ведь было совершенно ясно, что забот у него много, непросто складывается его собственная жизнь и судьба,- дружная команда брежневских льстецов и политических интриганов теснит и давит его со всех сторон,- столкнув его в министерство сельского хозяйства, они фактически удалили его от себя, наверняка, не приглашают его на все свои совещания, стремятся многие вопросы решать без строптивых коллег - Полянского, Шелепина, Семичастного - догадки об этом носились в воздухе, видны были невооруженным глазом, а мне-то уж, работавшему долго в «Известиях», это было совершенно ясно. И невольно думалось: «И сам в опале, а приглашает опального писателя, звонит по телефону. Смелый человек!»
      Ничто не ценилось так высоко на фронте, как храбрость и отвага,- и как же я понимал, и как обожал в эту минуту своего высокого собеседника!
      Визит к Полянскому произвел большую работу в моем мироощущении, я вдруг понял, что в моем положении нет ничего случайного, исключительного, единоличного,- попросту говоря, я попал на стремнину исторически сложившегося общественно-политического течения, в котором ныне очутились многие русские люди, особенно те, кто, как писал мне Иван Шевцов, выдвинуты судьбой на передний край идеологической войны. Полянский, Шелепин, Семичастный. Они, генералы, работают в генеральном штабе, но они состоят в той же армии, что и я, младший офицер этой армии, и их так же, как и меня, теснят и вот-вот вышибут из седла. Они бьются, как бьемся мы, русские люди, в издательстве, и наши силы крупнее, нас больше, и мы бьемся на своей земле,- казалось бы, знаем каждый бугорок местности, каждый кустик, но… отступаем. Сдаем одну позицию за другой.
      Об этом периоде русской истории можно было бы сказать словами Лермонтова:
 
Мы долго молча отступали,
Досадно было, боя ждали,
Ворчали старики:
«Что ж мы? На зимние квартиры?
Не смеют что ли командиры
Чужие изорвать мундиры
О русские штыки?»
 
      Почему? Где причина нашей слабости? Как и чем объяснить наши поражения?
      Уже тогда я был почти уверен, что и Полянский, и Семичастный, с которым беседовал в «Известиях», и Шелепин, о котором слышал много хорошего,- все они скоро уйдут из генерального штаба, и мы, русские патриоты, останемся без генералов. Нами будут командовать люди, которых мы не знаем и о которых в народе не услышишь доброго слова. Там останутся Брежнев, Кириленко, Подгорный - герои анекдотов. В Днепродзержинске, в прокатном цехе Металлургического завода, работал инженер Брежнев. В этом же цехе трудился и мой старший брат Федор. И когда я приезжал к нему в гости, Федор говорил: «Если там у вас в Кремле наш Леня первый человек, то кто же там второй?..» А еще в Кремле обосновались много льстивых, подобострастных, беспринципных фигур - членов брежневской команды…
      Эти… съедят кого угодно, им только покажи на жертву. И скоро им покажут на Полянского, Шелепина и Семичастного. И они кинутся. И растерзают.
      На меня тоже кинутся, но, конечно же, не генералы. Я подвластен майорам. Но и у этих крепкие зубы.
      И все-таки почему же мы отступаем?
      Я и раньше задумывался над этим. Теперь же, когда встретился с человеком из генерального штаба и увидел, что и он находится в моем положении, вопрос о причинах нашего отступления буквально сверлил мою голову. Совершенно реальной угрозой звучала для меня строчка из письма Шевцова: «Боюсь, что народ наш, такой наивный и доверчивый, на этот раз не выстоит…»
      «Как не выстоит? - протестовал всем сердцем.- Мы что же - погибнуть должны?»
      Но это были мои эмоции, естественный, инстинктивный протест против возможной гибели. И не одного только меня - всего народа, того самого русского, славянского народа, которым так гордились Гоголь, Пушкин, Толстой, Есенин, которым весь мир восхищался в годы войны и принадлежность к которому наполняет сердце окрыляющей радостью. Это чувство наше, такое естественное и красивое, «гости» наши, пришельцы из иных стран, сыны иных народов, со злобным присвистом называют словом «шовинизм».
      Да, это все эмоции, реальная же действительность - в том, что мы отступаем!
      Мысль об этом не покидала меня и в часы, когда я приезжал на дачу и пытался забыться, отдохнуть.
      Беру палку, иду через лес к друзьям. Захожу к Андрею Сахарову. Он работает в ЦК КПСС в секторе журналов. Он историк, доктор наук. Недавно выпустил книгу «Степан Разин». Подарил ее мне с надписью: «В тот период, когда мы молча и трудно отступали».
      Спрашиваю:
      - Андрей! Почему мы отступаем?
      Отвечает, не задумываясь:
      - У нас бьется арьергард - горстка русской интеллигенции, у них - введена в дело вся армия.
      - И долго мы будем отступать?
      - Отступаем почти сто лет. Сдали Москву, Ленинград - сдали всю Россию, от моря до моря. А сколько еще будем отступать - не знаю, думаю, лет двадцать-тридцать будем еще пятиться.
      - Но что же произойдет за эти двадцать лет? Ведь и так уж наши потери невосполнимы.
      - Верно, потери велики. Порушен даже главный храм России - храм Христа Спасителя. Такого в истории не бывало - ни у одного народа. Русский народ велик, во всем велик - в делах высоких и в падении. Он позволил бесовским силам порушить свой главный храм, очередь за душой. А как замутят душу, очередь дойдет до земли. А земля, сам знаешь, она - мать-кормилица, из нее мы вышли, в нее и войдем. Так вот - очередь за землей.
      Андрей Сахаров станет потом директором Института истории.
      - Жутковато слушать тебя, Андрей, пойду-ка я к Ивану Шевцову.
      Иван Шевцов тоже далек от оптимизма. Он рассуждает как военный - в прошлом-то он был начальником погранзаставы.
      - Вопрос ты задаешь детский,- говорит он со своим обычным озорным подтекстом.- Ты был у Полянского, увидел, почувствовал, что его теснят. И скоро вытеснят,- это ты верно заметил,- пошлют куда-нибудь послом (его действительно вскоре отправили послом в Японию). Тебя, к примеру, вытеснят и куска хлеба не дадут, а его еще некоторое время будут кормить. Так у них заведено - на случай, что и их так же вытолкнут. Ну так вот, пошлют куда-нибудь подальше, и никто не ахнет, и глазом не моргнет. А между тем в ЦК рядом с Полянским немало и русских людей есть, то есть бойцов нашей армии, и даже в Политбюро такие есть. Хоть один или два, а есть. И все они, поджав хвосты, молча наблюдают, как у них на глазах изничтожают товарища, даже командира ихнего. А теперь ты мне скажи: могло такое быть на войне: чтобы убивали командира, а солдаты бы стояли и этак смирнехонько наблюдали? Ах, нелепость! - говоришь ты. Так вот нелепость такая стала нормой нашей жизни, мы все стоим на коленях и предаем друг друга. В нас бес вселился, и он погубит нас.
      - Ну, бес… Каркаешь ты!
      - Да, бес. Мы песни свои родные не поем, танцы свои забыли, в церковь не ходим, и ты еще скажешь, что нет в тебе беса!
      - Я-то пою свои песни.
      - Ты поешь, другие не поют. И когда тебя, как Блинова, выставят из издательства, никто и глазом не поведет. Потому как в них бес, они все чужебесам служат, то есть Прокушеву, Бондареву, Михалкову, а ты один вроде меня в литературе, выскочил вперед и размахиваешь сабелькой. И как ты ни вертись, армия за тобой не пойдет. Она не понимает, что идет война, а бойцы спят. Ты понял, прозрел, а армия не понимает. В Америке таких непонимающих оболтусами зовут, у нас - быдлом. В сказке Иванушка-дурачок, хотя вроде бы и дурак, а поступает во всякой ситуации разумно, и конец всех злоключений у него счастливый. Боюсь, что на этот раз такого конца не получится.
      - Да, и ты каркаешь,- еще больше хандры нагнал. Пойду-ка к Фирсову. Поэт-пророк, провидец, у него на любой вопрос ответ сыщется.
      Фирсов, выслушав мой вопрос о причинах отступления, прокашлялся и долго в платок носом гремел. У него гайморит, и он с похмелья. Однако голова ясная. Сказал коротко:
      - Погоди, народ созреет, мы сионизму шею свернем.
      Я не стал допытываться, как и когда это случится.
      - Спасибо, друг. Ты душу мою на место поставил. Пойду-ка я, посплю перед обедом.
      - Погоди. Пока Люся меня не видит и тещи в огороде нет, и я шмыгну за калитку. С тобой пойду,- у тебя, небось, еще осталась смородиновая? Я тебе душу на место поставил, а ты мне голову поправь. Вчера-то я лишнего хватил, трещит голова. Пойдем, друг, а вопросы свои ты оставь. Андрей Сахаров тебе верно сказал: мы - арьергард и, поскольку бьемся с сатанинской силой, все погибнем, сложим свои буйные головушки. А потом медведь проснется - то бишь народ русский. Страшно зарычит медведь, на дыбы встанет. Вражье-то и разбежится. Все как есть деру дадут. В драку с медведем не полезут. Кишка тонка. Это они с нами прыть показывают. Мы-то что для них? Горстка храбрецов, да еще без оружия. Оружие-то ныне - газеты, журналы, книги. А они все у них. Ты еще, правда, держишься, но ты последний. Скоро и тебя съедят. Да, старик, последний ты. Последний Иван. Я стихи напишу «Последний Иван». Но ты не горюй. У тебя два улья есть, Надежда твоя какую ни есть зарплатишку получает. С голоду не помрешь. Так, Иван. Пойдем поскорее. Голова гудит.
      Верстки и сигнальные экземпляры книг я теперь домой не брал, читал в издательстве, в промежутках между другими делами. Прокушева и Вагина не было, Дрожжев уехал в Калинин, оттуда в Тулу, а потом, не заходя в издательство, отправился в Харьков. Устраивал дела на печатных фабриках, комбинатах - видимо, он «подчищал» шероховатости. Боялся проверки.
      Вагин пропал. Прокушев лежал больной. На девятый день мне позвонила жена директора Вера Георгиевна.
      - Иван Владимирович, голубчик, сжальтесь над Юрочкой,- он вот уже девять дней не спит, лежит по ночам с открытыми глазами и смотрит в потолок. Бог с ним, с вашим издательством,- оставьте его в покое, прошу вас. Он вчера заявление написал с просьбой освободить его от должности.
      - Не понимаю вас, Вера Георгиевна, мы ничего не имеем к Юрию Львовичу. И вообще у нас ничего не происходит, все тихо и мирно. Объясните мне, пожалуйста, свою тревогу.
      - Ах, не надо меня успокаивать. Для нас издательство - сущее наказание. Он с тех пор, как надел на себя ярмо директора, и всю радость жизни потерял. И я-то с ним петь перестала, от вечных волнений голос пропал. Раньше он знал только свои лекции - и времени было много, и хлопот никаких,- а теперь для нас небо почернело. Боюсь, как бы Юра рассудка не лишился. Шутка ли - девять дней без сна!
      - Передайте ему наш привет и скажите, что у нас все в порядке. Дрожжев ездит по фабрикам, где печатаются книги, мы успешно квартальный план выполнили, вот только Вагин… Он куда-то исчез. Не сообщить ли нам в милицию, может, розыск организовать?
      - Боже упаси! Не надо никаких милиций. Он вчера звонил,- наверное, тоже будет увольняться.
      - Ну ладно. Скажите Юрию Львовичу, чтобы не волновался. Дело у нас налажено, художники тоже план выполняют. Они теперь и книги оформляют лучше.
      Во время разговора вошли Сорокин, Панкратов и Целищев.
      - С кем это ты? - спросил Сорокин.
      - Вера Георгиевна звонила. Говорит, что болен Юрий Львович и что он отправил в Комитет заявление с просьбой освободить его от должности.
      Сорокин теребил свой реденький клок волос на лбу - не знал, как расценить эту ситуацию. Неожиданно сказал:
      - К этому черту приноровились, а кого пришлют - неизвестно.
      Все молчали. Панкратову и Целищеву легко было поверить Сорокину: им Прокушев не особенно-то и мешал. Я, как промежуточная величина, гасил атаки, выводил их из-под удара. И кадры редакторов мы набирали сами, и поток рукописей регулировали. Пытался он, конечно, набрасывать сверх меры москвичей, но мы против этого стояли дружно, и ему редко удавалось пробить нашу стену. Вот только оформители всем не давали покоя, скверно было на душе от сознания своей беспомощности. На глазах орудовала мафия, а мы не могли ей противостоять.
      Теперь к борьбе с художниками присоединился Александр Целищев. Саша близко принимал судьбу брата, выказывал нетерпение и уж склонен был обвинять меня в робости. И Сорокин наседал:
      - Не горячись,- говорил я Сорокину.- Мне надо подготовить почву, заручиться поддержкой хотя бы в Комитете.
      - Неужели Карелин и Свиридов не поддержат? Тут же явное преступление. И какое? Миллионами пахнет.
      - Вот потому, что тут пахнет миллионами, мы и не будем торопиться.
      Ребята умолкали. Я никому не говорил о своих добрых, почти товарищеских отношениях со Свиридовым,- впрочем, в этом и сам сомневался,- но они каким-то образом знали или догадывались о расположении ко мне председателя. И мне во всем доверялись. Ждали моих действий, но поторапливали. У меня же были свои расчеты.
      Сорокин все больше ко мне прикипал, я тоже относился к нему с большим доверием. Нас многое объединяло, мы близки были по духу творчества: он с стихах гневно обличал расплодившихся в больших количествах хулителей всего русского, нашего родного, национального. Его стихи «Упрек смерду» многие знали наизусть. В них содержался довольно прозрачный намек на всем известного маститого поэта, бывшего в то время редактором «Нового мира», в котором все больше печаталось нападок на нашу историю, на Россию и русский народ. Редактор по-черному пил, а всеми делами в журнале заправлял серенький, ничего не сделавший в литературе Кондратович. Сорокин бросал в адрес отступника гневные строки:
 
От дел насущных отстранясь,
За ставней, за резным оконцем,
Ты снова тяжко запил, князь,
Не видя Родины и солнца.
В этом стихотворении есть и такие строки:
Мы, может, хмель тебе простим,
Но чем оплатишь ты измену?
 
      Сорокин был в моде, оспаривал главенство в поэзии. Я всюду хвалил его стихи и где только можно читал их. Шевцов, Фирсов и Кобзев глубокомысленно молчали. Чувствовалось, они не разделяли моих восторгов.
      Я же звонил в издательства, журналы, просил поддержать талантливого поэта из рабочих. Хлопотал о красивых обложках, тиражах. И делал это с искренним убеждением, что из него вырабатывается превосходный поэт - надежда нашей литературы.
      И он в то время, как мне казалось, был на высшей точке своего подъема. На книгах, которые он мне дарил, писал слова, звучавшие, как выстрел: «Дорогому Ивану Дроздову - на огненное творчество и вечный бой».
      Печатался в журналах, каждый год выпускал книги. У него появились деньги, он стал красиво одеваться, на руке заблестел массивный золотой перстень. С моей помощью купил у нас в Семхозе, через два дома от меня, большую двухэтажную дачу.
      До «Современника» Сорокин жил неустроенно, в маленькой квартирке под Москвой, в Быково. Ирина, его жена, инженер по образованию, из немцев Поволжья, не работала. Они воспитывали двух сыновей. Его зарплаты и редких случайных гонораров едва хватало на еду. Одежда у ребят, да и у него самого, была ветхая. А между тем Сорокин изрядно выпивал, любил посидеть в ресторане. Положение главы поэтического раздела в журнале «Молодая гвардия», где он работал до «Современника», обеспечивало ему почти постоянную и шумную толпу собутыльников.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27