Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Русский роман - Последний Иван

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Дроздов Иван Владимирович / Последний Иван - Чтение (стр. 25)
Автор: Дроздов Иван Владимирович
Жанр: Биографии и мемуары
Серия: Русский роман

 

 


      - Наверное, в армии служили?
      - Да, недавно демобилизовался. Был военным следователем, а теперь вот… на гражданке. И тоже следователь.
      Раскрыл папку, достал один за другим документы о художниках. Потом достал три книги примерно одного формата и полиграфического качества. Выпущены разными издательствами.
      - Вот смотрите! - разложил их на моем столе.- Какая лучше оформлена?
      Я полистал книги.
      - Примерно одинаково.
      - А плата за художественное оформление и за печать - разная. Вы художникам заплатили в четыре раза дороже, а полиграфистам - в один и четыре десятых, то есть почти в полтора.
      - И за печать превышаем? - удивился я, впервые коснувшись дрожжевской механики.
      - Да, и за печать. Не понимаю вашей щедрости, любезный Иван Владимирович. Объясните, пожалуйста.
      Говорил будто бы шутя, с дружеской иронией, но слышалась мне в его голосе и серьезная претензия официального человека. Следователь вдруг спросил:
      - Вы на фронте кем были?
      - Войну закончил командиром батареи.
      - Я тоже был комбатом, только в пехоте, командовал батальоном. Представьте на минуту, что у вас из солдатского довольствия кто-то утянул половину продуктов.
      - Что вы! У нас в котел строго по весу засыпалось. Я сам иногда отмеривал, а чтобы жульничать… Да у нас за всю войну случая такого не было.
      - Вот, вот… Не было такого. И у нас тоже… за всю войну. Я и обедал вместе с солдатами. И чтобы хоть сухарь лишний, кусок сахара - ни, Боже мой! Честность во всем. Порядок и справедливость. На том стояли!
      Помолчали оба. Думали об одном: что же с нами случилось? Почему теперь так пышно расцветает лихоимство, казнокрадство?
      Я смотрел на лежащие на столе книги. Взял две - других издательств. Спросил:
      - У них оплату производят по нормам?
      - Сомневаюсь. В сравнении с вами меньше махинаций, но тоже… Почти уверен. Но только копать надо. Нужно за руку схватить.
      Он полистал документы о наших художниках. Улыбнулся.
      - Тут, конечно, много материала,- им не отвертеться, но работа и здесь для следствия предстоит серьезная.
      В кабинете главного редактора была развернута выставка книг, выпущенных «Современником» со дня его основания. Подполковник смотрел книги, что-то записывал и время от времени обращался ко мне:
      - Вот за эту книгу сколько заплатили художникам?
      - Такие сведения может предоставить бухгалтерия.
      - А гонорар авторский, писателю?
      Я смотрел выходные данные и если не точно, то примерно называл сумму гонорара.
      Следователь записывал. И тут же спрашивал:
      - Как думаете, вот на это оформление сколько затратил художник дней, месяцев?
      - Способный художник сделает такое оформление за неделю.
      - А писатель? Сколько он пишет такую книгу?
      - Обыкновенно - годы. Иногда год, а то и пять, десять лет. Иной писатель отделывает свою книгу всю жизнь.
      Следователь кивает и тоже записывает. Он в своих вопросах был дотошен, шел в глубину, проникал в суть творческого труда и писателя, и художника. Я не был следователем, но четверть века работал журналистом, и круг интересов у меня был широкий - от описания какого-нибудь события до запутанных проблем развития металлургии, шахтерского труда - по опыту мог судить о хватке следователя, его стремлении не только «размотать» факты, но и понять явление в своей изначальной комплексной сути. Мне нравился этот умный, симпатичный человек. Я был рад, что дело художников попало в такие руки.
      Расстались мы почти друзьями.
      И сразу же после следователя ко мне стали заходить все наши ведущие сотрудники: Сорокин, Панкратов, Целищев, Дробышев. Зашел и Ванцетий Чукреев. Они ни о чем не спрашивали,- знали, что художниками занялся важный следователь то ли из прокуратуры, то ли из Министерства внутренних дел.
      Болтали о разном, а думали об одном: чем закончится эпопея с художниками? По выражению лиц, словам и репликам я видел, кто и как воспринимает это событие. Все радовались, были возбуждены, и только Чукреев и Сорокин хранили молчание, тяжко обдумывали сложившееся положение.
      Без стука и разрешения вошел старший редактор, писатель Иван Краснобрыжий. Этот говорил прямо:
      - Прищемили хвост прохиндеям. Прокушев в Комитет метнулся, новое заявление об отставке подал. Будто бы председателю сказал: «Хватит с меня этого кошмара! В издательство не вернусь. Хоть на коленях стойте».
      - Ну и что? Что сказал ему председатель?
      - Не знаю. Но что он должен ему сказать? Отчитайся за художников, тогда и уходи. Я бы так сказал.
      - Погодите бить в литавры,- остерег Чукреев.- Прокушев найдет управу и на следователя.
      Мудрый был человек Чукреев. Запомнил я тогда это предостережение.
      Весь тот день возле меня вился Сорокин. Вместе в лес мы пошли с ним обедать. Он был смущен и взволнован. Недавно отбыла домой челябинская делегация, вернулся из Челябинска «тайный следователь». Он приходил в издательство, общался с Прокушевым,- видимо, Валентина сейчас пугали всякие возможные катаклизмы. А кроме того, со дня на день должен был поступить подписчикам и в продажу журнал «Наш современник» с его статьей о Михалкове. Несомненно, Прокушев внушил Валентину какие-то надежды, связанные со статьей о Михалкове,- может быть, косвенно или прямо зажег перед Валентином надежду на должность главного редактора. Я уже представлял, в каких выражениях директор разворачивал перед Сорокиным новую перспективу, ведь директор и нам не однажды говорил о всемогуществе Михалкова, о его влиянии на все руководящие сферы вплоть до самой «мадам» - жены Брежнева, с которой у него якобы вполне свойские отношения.
      Сорокин тут же подтвердил все мои догадки. Спросил:
      - Как относится ко мне Свиридов?
      - А как он должен к тебе относиться? - изумился я.- Поэтический раздел ты поставил хорошо, об этом мне и Карелин говорил. Надо полагать, он то же самое говорит и председателю.
      - Не темни, ты и без Карелина все знаешь. Ты дружен со Свиридовым.
      - Ну, это ты придумал, Валя,- искренне возразил я. - Свиридов и из своего-то круга, как мне кажется, не имеет друзей, а уж такие мелкие сошки, как мы с тобой… Зачем мы ему?
      - Ладно. Ни врать, ни хитрить ты не можешь. Скажи уж прямо: не хочешь распахивать душу. И черт с тобой. Таись. Но скажи хоть мне: ты бы хотел видеть меня главным редактором?
      - Еще бы! Я был бы рад такому обороту дел.
      Я говорил это и не кривил душой. Искренне верил в здоровую суть Сорокина, в реализм и справедливость его взглядов. И хотя понимал, что в характере у него много мусора, что неровен он, грубоват, но в моих глазах здоровая его славянская натура искупала все недостатки. Я сказал:
      - Хочешь, я поговорю со Свиридовым, постараюсь убедить его назначить тебя главным?
      Я был искренен и в этом своем намерении.
      Готовился к выходу в свет журнал со статьей Сорокина о Михалкове. Валентин перед выходом дал мне ее почитать. Статья была написана мудрено; автор не хвалил юбиляра напрямую, не развешивал превосходные эпитеты,- он вокруг имени маститого литератора нагромождал сложные словесные структуры, тщился выделить какую-то необыкновенность, какое-то сверхъявление, заслонившее собой едва ли ни всю современную литературу. Он не называл произведений - что можно назвать у Михалкова? - но каким-то особенным образом умудрялся представить читателю чуть ли не титана литературы. Лесть, конечно, беспардонная, но подавалась таким образом, что ее вроде бы и не было заметно.
      Не ожидал я от Сорокина такой журналистской прыти: уметь же надо! Сказывался поэтический дар находить броские незаезженные слова, лепить хлесткие фразы.
      Больше об этом факте из своей биографии Сорокин со мной никогда не заговаривал и никому другому о статье не говорил,- видимо, все-таки стыдился ее, но несомненно, что в жизни его она сыграла роль не последнюю.
      В дни работы следователя никого из руководства в издательстве не было, и Сорокин забегал лишь на часок,- говорил сумбурно, о пустяках и то присаживался, то принимался ходить по кабинету. И тут же исчезал.
      О Прокушеве разнесся слух: пробивает себе профессорскую кафедру, теперь уж от нас уходит наверняка.
      На этот раз и я поверил, что директор уйдет, что следователь по чрезвычайно важным делам шутить с Вагиным и Дрожжевым не станет и что Прокушев если и не «поплывет» с ними на скамью подсудимых, то уж и работать в издательстве не сможет.
      Между тем вся черновая работа по главной редакции и по делам хозяйственным легла на меня, и я уж не имел времени читать верстки и вынужден был брать сигнальные экземпляры на ночь. Едва успевал прочесть, а иные и не успевал - подписывал «втемную». Такая рискованная игра меня очень беспокоила, хорошо знал, какая поднимется свистопляска, если пропущу в книге какой-нибудь ляп.
      В субботу, отоспавшись, пошел в лес, а там знакомыми тропинками - к Шевцову. Принял он меня неласково, смотрел волком и с ходу обрушил шквал упреков:
      - Странный ты, ей-Богу! Все мои разговоры с тобой - как об стену горох. Не думай, что ты такой умный и можешь никого не слушать!
      - В чем дело? Что случилось?
      - И ты еще спрашиваешь! Документы на художников в ОБХСС закатал!
      - Этого я не делал.
      - А в Комитет кто их на тарелочке отнес?
      - Ну, это уж наши служебные дела. Да ты-то что печешься о художниках? Мне надоело выслушивать твои нотации. Не очень они корректны.
      Шевцов закипел еще более и стал вновь разворачивать свои аргументы. Слушать их я не стал. Сказал ему:
      - Ладно, Иван. Ты сегодня настроен агрессивно, а мне отдохнуть надо. Пойду-ка я к Кобзеву.
      И ушел.
      Игорь был на веранде, отделывал этюд, который он нынче же рисовал на берегу Монастырского озера.
      - Нравится тебе этюд? - спросил Игорь.
      - Да, очень.
      - Хочешь, подарю тебе его?
      - Еще бы! Я буду очень рад и куплю для него хорошую рамку.
      - И отлично! Вот еще два-три мазка,- и забирай его. Жалко мне, а все равно - дарю от чистого сердца.
      Его жена, Светлана, соорудила нам чай, и мы пили его на веранде, сидя в плетеных креслах.
      - Ты в чудеса веришь? - спрашивал Игорь с детским простодушием.
      - Ну как же без чудес! Они всюду, их надо только видеть.
      - Я тоже так думаю. Мир полон тайн и чудес. И чем выше интеллект человека, чем развитее ум и богаче фантазия, тем больше такой человек видит чудес. В сущности, весь мир и вся наша жизнь состоят из чудес! Вот и сейчас… у нас в сарае, в темном углу за дровами, появилась тень Суворова. Хочешь, покажу!
      - Да, конечно.
      - Пойдем.
      Выходя из-за стола, я мельком взглянул на Светлану - лукавая смешинка была у нее в глазах, она чуть заметно, снисходительно улыбалась. Но Игорь этого не замечал. Дверь сарая открывал тихо, словно там кто-то спал и он не хотел его тревожить. Войдя в сарай, показал в дальний темный угол. Шепотом спросил:
      - Видишь?
      Я кивнул:
      - Да, вижу.
      - Ну вот,- проговорил Игорь, так же тихо прикрывая дверь.- Скажи Светлане, она как сагана - ни во что не верит.
      На веранде Игорь сказал Светлане:
      - Иван Владимирович - серьезный человек. Спроси у него: видел он тень Суворова?
      Светлана спросила. Я ответил:
      - Да, конечно, видел.
      Она прыснула и, чуть не выронив чашку, убежала на кухню. Игорь смотрел на меня чистыми синими глазами, и в них я читал горький упрек в адрес грубой женщины, бывшей по злой иронии судьбы его женой, и чувство признательности мне за мою с ним солидарность.
      Мне тоже хотелось улыбнуться, но я держал серьезный вид. Не знал я тогда, не могу, наверное, судить и теперь: была ли то странная прихоть умнейшего человека, одареннейшего поэта и художника, или он и в самом деле настолько верил в чудеса, что вызвал в своем воображении тень великого соотечественника и старался других уверить в его реальности.
      Кобзев был поэтом по своей природе, весь был устремлен в мир прекрасного. Я однажды, подходя к окнам веранды, услышал небесную, трубно звучащую музыку Вагнера, через раскрытое окно увидел многоцветие куполов. И невольно остановился, пораженный гармонией звуков и цвета, казалось, кресты золотые на зеленых, голубых, синих куполах кружились и летели вслед за музыкой,- летели и увлекали тебя.
      Музыка часто звучала во всех комнатах и на усадьбе кобзевской дачи, музыка высокая: Глинка, Вагнер, Чайковский, Бородин, Моцарт…
      Тень Суворова. Может быть, и это…- потребность души, образ, волновавший ум поэта.
      Игорь был на редкость интересным собеседником,- он легко и свободно, а главное, оригинально судил о чем бы мы ни заговорили. И я душой отдыхал в их доме. Одно, впрочем, мне не очень нравилось; всякое чаепитие, ужин или беседа кончались обыкновенно картами. Игорь в один миг расчищал стол, подкидывал в руках карты, говорил:
      - Сыграем в дурачка!
      Терпеть не мог карты, но садился и играл. Если же мы приходили к Кобзевым всей семьей, я оставлял их за картами, а сам уходил в лес.
      В тот день я очень хотел отвлечься,- игра в дурачка была для меня нужнее умных разговоров.
      Впрочем, тень Суворова меня тоже изрядно позабавила.
      Игорь провожал меня до дома. Шли лесом, он любил ходить по местам незнакомым. Там, где открывались дальние массивы деревьев, останавливались. Он показывал на стайки берез, ряды лип, тополей, говорил:
      - Вот теперь начало сентября,- посмотри, какие новые краски появились в лесу. Вон там, видишь, лиловая полоса? Неделю назад ее не было. Теперь же по утрам и вечерам много темно-лиловой сини, сиреневых наплывов, и по краям, снизу или сверху, идут багровые полосы. Лес отсвечивает зарю.- И неожиданно предложил: - Пойдем завтра на зорьку. Я дам тебе этюдник, краски.
      - Зачем? - не понял я.
      - Будешь рисовать.
      - Да я сроду не рисовал. И, кажется, не умею.
      - А вот мы пойдем. И ты увидишь, как у тебя выйдет.
      Домой ко мне Игорь не зашел. Прощаясь, сказал:
      - Вчера на вечере поэзии был ваш Прокушев. Он выступал и сильно хвалил Сорокина. Читал его стихи. А потом сказал, что будут двигать его на премию.
      - Таких людей, как Прокушев, не сразу поймешь. Видно, интерес к Сорокину имеет.
      Мне вдруг, в одну минуту, открылась разгадка всех последних ходов Сорокина, и его частых отлучек, и охлаждения к делу художников, и статьи о Михалкове, припомнилась делегация челябинцев, страх Сорокина стать героем фельетона. Все звенья последних событий выстроились в ряд. Стало ясно: Сорокин ищет союза с Прокушевым. Он, может быть, не станет нам вредить, не уйдет в лагерь противника,- такой мысли я не допускал,- но и теснить художников он уже не будет. Бойца и товарища мы потеряли.
      Припоминал, как сидит он в сторонке, слушает наши препирательства с Прокушевым и покорно молчит.
      Трудно мне было представить таким Валентина: слишком он был смел и напорист, и верил я в него, как в себя.
      В думах своих перенесся в далекие годы войны, вспомнил батарею свою - офицеров, сержантов, солдат. Подумал: было ли там что-нибудь подобное?.. Нет, не было! Случилось однажды, молодой солдат Иван Куренной, подносчик снарядов, в бою побежал от пушки. Командир огневого взвода вынул пистолет, хотел застрелить труса, но я ударил офицера по руке. И рванулся за солдатом, догнал его, схватил за шиворот, вернул на место. Немцев мы отбили. Наступила тишина. Батарейцы сидели возле пушек. Я обходил расчеты, зашел и на пушку, где был Куренной. Не упрекнул солдата. Зато и дрался же он потом, как лев. Остался жив, был не однажды награжден. И теперь, когда мы ежегодно в майские дни Победы собираемся на встречу фронтовиков-однополчан, Куренной подходит ко мне, как к отцу родному.
      Неужели Сорокин, зрелый Сорокин - не мальчишка, побежит с поля боя?..
      Раненько утром я был у Кобзева. Он дал мне этюдник, набор красок, кистей, раскладной стульчик, и мы пошли в лес. На берегу Монастырского озера выбрали поляны, невдалеке друг от друга сели. Я стал рисовать стоявшие передо мной три березы и небольшой холмик на втором плане, а на первом, ближе ко мне, клин поляны. Из-за деревьев поднималось солнце, и лес, и трава, и вода в озере буйно засверкали, окрасились в тона яркие, радостные,-живопись хотя и была для меня загадкой, и кисть не слушалась, краски не давались, однако волнение в груди я испытывал ни с чем не сравнимое. И за четыре часа на маленьком моем холсте появились три березки и холм, и поляна. Рисунок незатейливый, однако же было видно, что это березы, и рядом - трава.
      Стал рисовать. Есть у меня теперь свой этюдник, свои кисти и краски, а в кабинете на даче даже установлен большой рисовальный станок. Я пишу дома, природу, но больше мне нравится писать портреты. Натурщиков я, конечно, не приглашаю, но самых близких людей, из тех кто благосклонно относится к моим занятиям, я рисую по несколько раз. Люблю копировать. Копии доставляют мне особенно глубокое удовлетворение. Воспроизвести черты Лермонтова, Маяковского, Герцена, Тургенева - других, дорогих моему сердцу лиц, и если сделать это удачно - ах, какая тут большая радость для человека, любящего жить в мире собственных фантазий!
      Однако злые силы не дремали.
      Прокушев, Вагин, а с ними и Сорокин совсем перестали бывать в издательстве. Я, хотя и догадывался, но доподлинно не знал, не мог предположить, что борьба за «Современник» ведется не в коллективе издательства, а где-то в стороне. Испытав свои силы внутри редакций и не сумев одолеть здесь ни одного редута, противник отступил и стал обкладывать нас с флангов и с тыла.
      Теоретики борьбы с сионизмом позже назовут свои книги: «Ползучая контрреволюция», «Осторожно, сионизм», «Рассказы о "детях вдовы"», «Вторжение без оружия»… Мы не знали, как она ползет, эта контрреволюция, и что «детьми вдовы» называют братьев-масонов, не научились мы в этой войне проявлять и осторожность. Потому и били нас, как слепых котят, и отступаем мы в этой войне и пятимся до сих пор. Не знали тогда и не знаем еще и теперь сил, противостоящих нам в идеологической войне,- самой длительной из всех войн. Она длится уже более ста лет, мы беспрерывно несем потери,- нас подвели к краю пропасти. Только здесь мы увидели опасность. Пожалуй, отсюда и начнется наше наступление.
      Настала зима 1974 года, работа наша набрала строгий, деловой ритм. Мы регулярно выпускали книги, и книги хорошие - об этом ныне может сказать каждый книголюб, имеющий в своей коллекции книги «Современника».
      Прокушев и Вагин по-прежнему были неспокойны, часто и надолго пропадали из издательства, однако их отсутствия коллектив не замечал: свидетельство того, как обширен у нас класс паразитирующих бездельников. Работал я в «Известиях» - там коллектив был из нескольких сотен человек, а нужно-то было всего человек двадцать; в Комитете работал - там двести человек, а нужно человек десять; в издательстве тоже все начальство можно сократить. Оставить лишь главного редактора, редакторов и производственный отдел.
      Невольно вспоминал я, как мальчонкой пришел в 1937 году на Сталинградский тракторный завод. В механо-сборочном цехе работало несколько тысяч человек, и над ними - начальник цеха, механик и несколько мастеров. Я был приставлен к токарю в ремонтно-механическую мастерскую, мы ремонтировали тысячи станков, конвейер. Нас, рабочих, было человек двадцать, а мастер - один. Он и работы давал, и наряды закрывал, и зарплату начислял. А когда уже в роли корреспондента «Известий» я приехал на свой завод двадцать лет спустя,- батюшки мои! - да там начальников, учетчиков и контролеров почти столько же, сколько рабочих!
      Вот уж истинно - королевство кривых зеркал! Сумасшествие какое-то!
      Итак, издание книг у нас хорошо наладилось. И люди спокойны и будто бы всем довольны. Неспокойны главные начальники: директор, заместитель его да главный художник. Но им пенять не на кого - сами виноваты. Следователь продолжал работать. И рылся он в делах финансовых - там, где они оставляли следы. Как говорили еще в древности: «Каждому свое».
      Сорокин был неровен: порой он успокаивался, ходил на службу, по-прежнему звал на обед. Квартиру он получил, дачу купил, заводил в другом издательстве новую книгу стихов, но мы сказали: «Издадим у себя, не будешь никому обязан». И запланировали объемистый том в подарочном оформлении. Думали так: в поэзии работает два десятка лет - пора иметь и солидную книжку. И были, конечно, правы. Тут не было и намека на свойские мотивы.
      И вот уже весна 1974 года наступает. Прокушев подает третье заявление на увольнение, но мы уже к этому привыкли, воспринимаем такой маневр, как шантаж и истерику.
      Авторитет его упал настолько, что ему неудобно было даже появляться в издательстве. Над ним стали посмеиваться. Иные смеялись в глаза. Задавали один и тот же вопрос: «Говорят, уходите, Юрий Львович?» На что он обыкновенно крутил головой, хмыкал, и если произносил слова, то как-то невнятно, и прибавлял шагу.
      Зато мы заметили: в то самое время оживилась внешнеполитическая деятельность нашего руководства. То там, то здесь устраивались какие-то вечера с отчетом директора «Современника». За красный стол как-то сами собой затекали Вагин, Дрожжев и какие-то чиновники из Комитета по печати. Все они много говорили, хвалили Прокушева, Сорокина. Делались налеты на кабинет Прокушева бригад из радио, телевидения, и тоже много говорили тут разных хвалебных слов. Чаще стали наезжать иностранные гости. И тоже - к часу, когда были на месте все те же лица, и с ними Сорокин. Слышал я однажды, как при большом стечении народа, под фонарями и объективами телеаппаратов Сорокин проговорил длинную тираду во славу Прокушева: назвал его выдающимся критиком, писателем и одним из самых блестящих организаторов издательского дела в нашей стране.
      Было ясно: Сорокин удобно устроился в кармане Прокушева. Во всякой борьбе это самое страшное, когда внутри вашего лагеря заводится предатель. Теперь уже я потерял сон и подолгу лежал с открытыми глазами. Надежда спросила:
      - Чего не спишь? У тебя неприятности?
      - Да нет, ничего. Спи ты.
      Но однажды случилось чудо: наши руководители все вдруг явились на работу точно вовремя. Никогда такого не было! Важно и не торопясь шествовали по этажам и коридорам, заглядывали в редакции, чинно отвечали на приветствия и следовали дальше, в свои кабинеты.
      Меня позвали к директору. И всех заведующих редакциями, и начальников служб.
      На мое приветствие Прокушев едва кивнул головой, в глаза не смотрел. Но других встречал приветливо, голову поднимал высоко и чуть покачивал ею,- видно было, что он волнуется, что-то случилось важное и радостное для него.
      Шел час, другой - совещание не начиналось, а в кабинете стоял гвалт, каждый болтал о своем, и все чего-то ждали. Прокушев поглядывал на часы, на дверь - выказывал явное нетерпение.
      Я выходил, но меня тотчас вызывали. Директор говорил:
      - Да сидите, пожалуйста! Вы будете нужны.
      Я все равно пошел в какую-то редакцию. Именно в это время и случилось ожидаемое.
      Мне потом в подробностях рассказали.
      В кабинет в форме подполковника вошел следователь - тот самый, который вел дела художников. Неловко и несмело подошел к директору. И в наступившей тишине раздался его глухой, дрожащий голос:
      - Юрий Львович! Приношу вам извинения за беспокойство и напрасные тревоги, которые мы доставили коллективу и вам лично своим следствием. Претензии к художникам оказались необоснованными, и я также извиняюсь перед вами, товарищ Вагин.
      Наступила особенно чуткая, какая-то звенящая тишина. Подполковник вынул из портфеля папку с документами на художников, положил на стол директора. Сказал:
      - Дело закрываем.
      Круто повернулся и пошел к выходу. На глазах у него были слезы.
      Ко мне постоянно заходили люди, и каждый рассказывал, и возмущался, и разводил руками. Впрочем, я их плохо слышал: в голове моей гудело как от артиллерийской канонады. Мне казалось, я со своей батареей стою на открытой местности, по нам бьют изо всех стволов, а мы ответить не можем: нет снарядов. Гул нарастает, и солдатам спрятаться негде. Было ли такое в годы Великой Отечественной войны - самой страшной из войн мировой истории?.. Да нет, такого я не помню. Были, конечно, переделки, и попадали мы под огневой смерч, но и сами не дремали и таким отвечали огнем, что небу было жарко. А чем же я сейчас отвечу? Чем отплачу за позор и унижение фронтового товарища - командира пехотного батальона? Нечем мне ответить! Нет у меня оружия. И нет уже у меня вчерашних боевых друзей. Сидят поджав хвосты в Комитете Карелин и Свиридов, а Сорокин и вовсе перебежал в стан противника. А хитренький Чукреев сидит в своем окопе и злорадно улыбается: говорил же тебе - зубы обломаешь! И те мои приятели и доброхоты, что сидят в бесчисленных кабинетах московских редакций, и они, как Чукреев, злорадно улыбаются, в лучшем случае жалеют. Вот, мол, Иван! Незрелый он человек! Зря ему доверили такое дело. И чего только думал Свиридов? Ведь еще и по книгам его было видно, что не владеет он ситуацией.
      А уж близкий мой товарищ - самый близкий! - Ваня Шевцов и смотреть в мою сторону не станет. О таких людях, как я, у него и слова другого нет, как только «идиот».
      Вот такие невеселые мысли владели мной в те минуты. И еще хотелось мне догнать подполковника, сказать ему какие-то слова, утешить, но он уже был далеко. Не сломался бы! Не упал бы духом!
      Подавали какие-то бумаги, механически подписывал.
      Заходил Сорокин, что-то порывался сказать, но слов не находил, быстро удалялся. В конце работы снова зашел ко мне, сказал:
      - Пойдем домой вместе. Надо все обговорить.
      Вначале ехали на машине - ее вдруг стали регулярно подавать главному редактору. Ехали до метро «Профсоюзная», потом шли пешком.
      Сорокин порывался что-то обсудить, обмозговать новую тактику, но выходил у него один сумбур, и он свою речь прерывал, комкал.
      - О чем твои тревоги? Что случилось? - спрашивал я его.
      - Нам надо дело делать, дело - понимаешь?
      - Понимаю. Дело это важно, это главное в нашей жизни, но кто тебе мешает? Закрыли дело на художников - и ладно. Пусть они работают. Значит, так надо. Государство пока не может защищать себя от лихоимцев. На наших глазах нарождается мафия, а может, она уже давно зародилась. Происходит сращивание государственной власти с казнокрадами. Народ наш, совершив революцию и сбросив с шеи одних паразитов, попадает под власть других. Кстати, кто принудил следователя извиняться - уж не Шевцов ли?
      - Не знаю,- буркнул Сорокин.
      Сердце мое слышало: Сорокин знал, но говорить мне не хотел. Оба мы понимали, что пути нашей жизни расходятся. Оба не хотели или не могли еще в это поверить.
      Еще более тихим, упавшим голосом Сорокин продолжал:
      - Готовься двухтомник издавать… Шевцова. Вагин уж портрет его рисует. На медной доске изготовят.
      И вдруг - с тревогой, почти панически:
      - Со мной, наверное, поведешь борьбу?
      Ответил сразу, без раздумий:
      - Нет, Валя, с детьми своими не воюю. Нет во мне силы такой, как у Тараса Бульбы.
      Мне надо было сворачивать к дому.
      - Ну, бывай.
      И пошел. Руки ему не подал - впервые.
      Поражение наше было сокрушительным. Мы тогда не знали, что дело имели с мафией, но не с той, о которой, конечно, догадывались, а с широко разветвленной, уходящей корнями на самый верх.
      Бороться с такой системой у нас не было сил. Я понимал это как журналист, размотавший и описавший за свою жизнь много афер и преступлений. Герои моих статей и фельетонов не однажды пытались поставить меня на место - не могли, а теперь вот не только мне указали на свой шесток, но и людям повыше - Карелину, Свиридову. Ведь это не я же, а они решились на атаку - подали документы в органы надзора. Им первым щелкнули по носу, а уж потом мне. Вышло так, что я их подвел. Я и об этом теперь думал с душевной горечью.
      Плачущий подполковник - фронтовой командир батальона, не знавший страха в смертельных боях, склонил голову перед Прокушевым и Вагиным, вымаливал прощение. Образ этого прирученного героя, сломленного и униженного бойца стоял перед глазами; я потерял покой, у меня вылетели из головы все мысли о книге: я даже и вспомнить не мог, на чем остановился, что уже написал и что надо было писать дальше. Поразительная, страшная пустота и прострация! Представил тысячи, миллионы творческих людей, которые, как и я, попав вот в такие обстоятельства, теряли не только способность творить, но и интерес к самой жизни. Ныне много говорят о горестном положении страны, ищут причины этого, но никто не подумает о том, что все семьдесят с лишним лет после революции мы жили в обстановке дичайшей несправедливости, физического и психологического разбоя - гнусной войны, которую развязало государство против своих граждан. Плотник, слесарь, пахарь в этой обстановке еще находят силы как-то двигать руками и ногами, но как воспламенить энергию разума? Как привести в движение весь психический строй человека и направить его на созидание?
      И вновь и вновь является гениальный Пушкин, сказавший, что для творчества нужен душевный покой. Он оттого и рвался на постоянную жизнь в Михайловское, искал защиты у природы. В последнем в жизни, 1836 году, когда травля и клевета летели на него со всех сторон, он писал своему шурину: «Здесь у меня голова кругом идет, думаю приехать в Михайловское, как скоро немножко устрою свои дела».
      Я знал, как сильно ударила история со следователем по самолюбию Карелина и Свиридова,- не хотел их видеть и не звонил им. Мафия поставила на колени всех, но я не хотел сдаваться и в то же время не видел никакой возможности победить.
      Трудные это были дни. Я продолжал ходить на службу, проводил совещания, подписывал бумаги, читал верстки и сигнальные экземпляры, но делал все механически. Присматривался к товарищам. Саша Целищев был удручен,- в истории с художниками потерпел поражение и его брат. Панкратов, как всегда, был ровен, спокоен; Дробышев, Горбачев, Филёв исправно трудились. Ко мне заходили реже, словно бы чего-то стеснялись. Сорокин в эти дни получил звание лауреата премии Ленинского комсомола; в издательстве «Молодая гвардия», в коридоре на видном месте, в ряду других лауреатов, поместили его большой портрет. На лацкане пиджака у него засветился маленький золотой значок.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27