Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Русский роман - Последний Иван

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Дроздов Иван Владимирович / Последний Иван - Чтение (стр. 11)
Автор: Дроздов Иван Владимирович
Жанр: Биографии и мемуары
Серия: Русский роман

 

 


      - Знаю, что теперь думаешь, но скажу тебе честно: не я его поставил на эту должность, не мне его и снимать.
      И что-то еще говорил о том, какую справедливую политику в подборе кадров он стремится проводить. Но когда я выходил от него и в приемной увидел других начальников, ожидавших приема министра, я мог без труда заключить, какая это была справедливая политика.
      Я с Талызиным познакомился в пору, когда он был заместителем министра связи, и тогда еще мне говорили: Талызина окружают одни евреи. И не потому ли он затем становится министром, а потом и того выше - председателем Госплана СССР, кандидатом в члены Политбюро ЦК КПСС?
      Время безадресных обвинений проходит, народ теперь хочет знать конкретных виновников наших бед. История в поисках истины не останавливается на полдороге, она идет до конца. Поступь истории можно замедлить, притормозить, ей можно подсунуть ложные сведения, но все это будет лишь процессом движения, а результат всегда один - истина.
      Жена и дочь спали. Я ходил по комнатам. Нам на воскресные два дня отводили четвертую часть особняка - две большие комнаты, коридор, кухню и террасу. Другие сотрудники, особенно члены редколлегии, размещались просторнее: там и мебель, и ковры иного, высшего класса. В редакции уже говорили: Пахра будет расширяться, круг отдыхающих в ней увеличится. Возможность два дня в неделю отдыхать в таких условиях - большая привилегия. Редакционная элита имела много и других привилегий. Особое медицинское обслуживание: в Адлере, на берегу Черного моря, свой собственный санаторий - ежегодно вместе с семьей туда выезжали на месячный отдых. В Малаховке под Москвой - свои известинские дачи, ими обеспечивался весь журналистский корпус редакции. Наконец, для избранных - их было персон двадцать - специальная столовая, гараж персональных машин, особый «кремлевский» паек. В конце года - «лечебные» - кому сколько; я получал месячный оклад. Наверное, были и другие привилегии, о которых я, грешный, ничего не знал.
      Любопытно, жил ли так средний помещик на Руси?.. Или владелец фабрики, или доходного дома - все те «эксплуататоры» и «паразиты», против которых была направлена Октябрьская революция?
      Расскажу один эпизод.
      Работая в Донбассе собственным корреспондентом «Известий», я как-то приехал в Ворошиловград. Тогда ему на короткое время вновь вернули старое имя - Луганск, но затем наверху вдруг подумали: а ведь и их именами могут называться города - зачем же создавать прецедент! - пусть уж лучше вечно носит город имя партийного деятеля, хотя уже было известно, что руки этого деятеля по локоть в крови. Ворошилов - один из тех чудовищных палачей, кто осуществлял геноцид собственного народа.
      Так вот, приезжаю я в этот областной город Донбасса, являюсь к председателю облисполкома, а он в конце беседы говорит:
      - Где вы остановились?
      - В гостинице. У меня хороший номер.
      - Ну, зачем гостиница. Поезжайте в наш домик.
      Я знал, что такое «наш домик»: такие «домики» есть едва ли не в каждом городе и, мало того - в колхозах, совхозах, на стройках и заводах. Сказал:
      - Благодарю, не беспокойтесь. Я лучше в гостинице.
      - Нет-нет,- в домик! Я сейчас позвоню.
      Переехал в домик. Тут вечером за круглым обеденным столом встретил второго жильца. Им оказался заместитель председателя Совета Министров СССР. Не стану называть его фамилию. Это был милый, простой человек и, конечно же, интересный собеседник. После прекрасного ужина - с вином и фруктами,- который, кстати, почти ничего нам не стоил, пошли гулять по городу. И в домик вернулись лишь за полночь. Но… в домик нас не пускают. У подъезда стоит человек, а возле его ног наши чемоданы. Человек извиняется. Показывает на машину:
      - Позвольте отвезти вас в гостиницу.
      - Как? - изумляюсь я.- Что произошло?
      Но человек словно не слышит, вежливо показывает на машину.
      Мы сели, и нас отвезли в гостиницу. Поместили в прекрасные номера.
      - Здесь для вас будут те же условия,- сказал человек. И еще повторив два-три раза «извините», удалился.
      Я решил, что в домике без нас произошла авария: что-нибудь прорвало, отключилось.
      Назавтра стало известно: в Луганск прибыл член Политбюро ЦК КПСС - кажется, это был Щербицкий или Подгорный,- я точно сейчас не помню.
      Вечером мы снова гуляли с моим новым высоким знакомым. Он был весел, живо, интересно говорил - казалось, его не обескуражила дикая выходка властей. Я откровенно ему сказал об этом:
      - Ну, ладно, со мной так обошлись, но поступить так с вами?
      Он ничего не говорил и лишь улыбался. Я же не мог успокоиться:
      - Да как же он-то позволил - гетман Украины, некоронованный царь и властитель? Вы и по служебной лестнице стоите над ним. Наконец, ему бы с вами веселее было, да и дела бы многие он мог решить! Я поражаюсь!
      - Напрасно вы его вините,- мирно заговорил важный государственный человек.- И местные власти тут ни при чем. Существуют правила охраны жизни членов Политбюро. По этим правилам, очевидно, никто посторонний находиться рядом с ним не может. Да если бы и не было специальных правил охраны его персоны, то и тогда бы жить с ним рядом было бы великим неудобством. Его и кормят, и обслуживают иначе, чем нас.
      Случай этот поразил меня, и все подробности его поныне стоят перед глазами. Председатель облисполкома, поселивший меня в домик, конечно, не предполагал, что в тот же вечер к ним нагрянет такой высокий гость. При встрече на другой день он делал вид, что ничего не произошло, а я, конечно, тоже о нашем пассаже с ним не заговаривал. Одно я усвоил крепко: не совать больше своего свиного рыла в калашный ряд! И если, случалось, мне говорили: «Поместим вас в нашем домике»,- наотрез отказывался. Хотя, впрочем, и знал: члены Политбюро ездят по городам редко, а иные, вроде Михаила Андреевича Суслова, и вовсе никуда не выезжали, может быть, потому, что в партии и народе ходили о нем самые таинственные и страшные слухи: его называли то серым, то красным кардиналом и говорили, что он волен своей властью менять в государстве царствующих персон, и что водится он с самыми темными силами, и что быть от него большим бедам. Никто не знал, какого он рода и племени, и еще меньше знали, какие мысли копошатся в его маленькой крысинообразной голове. И вот ведь что интересно: сбылись смутные предчувствия русских людей. Большие беды свалились на нас к концу жизни серого кардинала: пришла к разорению русская деревня, в пьяную одурь погрузились славянские племена, реки стали черными от мазута, больной коростой покрылась земля, мор пришел на скотину. Чужебесие воцарилось в России. Но не увидели, ничего не поняли славяне,- как и когда умер этот человек, и лишь немногие заметили, что хоронили его как-то не по-людски, не по-русски, не по-христиански. Лежал он с ногами, поднятыми над гробом, в лакированных туфлях, блестевших так, словно он не в могилу уходил, а отправлялся на бал.
      И песнопения были странные, русской природе непонятные.
      Говорят, что так будто бы хоронят братьев своих масоны,- говорят люди неофициальные, мало чего знающие, а любители до всяких быль и небылиц,- им лишь бы языки почесать.
      Одно тут, пожалуй, верно: христиане так своих людей не хоронят.
      Мои отношения с новыми известинцами принимали характер азартной игры: я видел, с какой неумолимой последовательностью они выживают из редакции последних русских, с какой расчетливой жестокостью теснят «Иванов». Из рядовых известинцев - не связанных с ними и не танцующих под их дудку, шабес-гоев,- я, кажется, оставался один. И Вася Васильев, прося у меня очередную трешку и поводя при этом замутненным от принятых двухсот граммов взглядом, схватил, как клещами, локоть моей руки и зашептал на ухо:
      - Последние мы с тобой: Иван да Василий.
      - Ты им не мешаешь,- ответил я.
      - Почему?
      - Статьи не пишешь. Пьешь вот да слоняешься без дела.
      Он долго стоял возле меня, то надвигаясь могучим телом, то отдаляясь, будто я его отталкивал, потом сказал:
      - Мешаю и я им. Еще как!
      - Да чем же?
      - А тем, что существую, что морда у меня славянская. Они, как меня завидят, так и примолкнут. Сидят, как сычи, и ждут, пока удалюсь. Не могут они духа моего терпеть. Тайное замышляют.
      Постоял с минуту Василий, глядя куда-то в сторону, и потом, как-то жалостливо сморщив некогда красивое лицо, проговорил:
      - А ты, Иван, прости меня. Никакой ты не антисемит. Ты, как и я,- лишний здесь, и, как и все мы, русские, глуповат малость, и… блаженный. Ну, будь!.. Только это… пером своим не размахивай. Не любят они… таких-то… кто их зашибить может.
      Зашел к своему сослуживцу по «Сталинскому соколу» Когану. Хотелось послушать его философические местечковые сентенции. И на этот раз он принял меня приветливо, но в нотках его голоса я уловил недовольство.
      - Ты помнишь, я тебе говорил: не обязательно надо уметь писать. У русских я слышал много пословиц - не скажу, что умных, но… ничего, есть дельные. Ну вот эта: «Слово как воробей, упустишь - не поймаешь».
      - Не «упустишь», а «выпустишь».
      - «Выпустишь»?.. Может быть, но «упустишь» - тоже ничего. В жизни всегда так бывает: упустишь - плохо, не упустишь - хорошо. Ну, если выпустишь - ладно, выпускать тоже не надо. Вот ты выпустил - что из этого вышло? А?.. Скажи мне - что?..
      - Да что же я выпустил?
      - Он еще говорит! Холодильники выпустил - больше ничего. Потом что-нибудь другое выпустишь. Ты такой - я знаю.
      - Да как же я их выпустил? Наоборот: теперь их продают по справедливости.
      - Хо! Он еще говорит! Смешно!..
      Сидя у окна, он отклонял свою седую голову то вправо, то влево, нацеливался своим железным, каким-то особенным карандашом и касался тушью глаз, ресниц, ловко выскабливая на лицах славянские черты, придавая им вид восточный. В этом, как мне кажется, в целом свете не было мастера, равного ему.
      - Мне нужны четыре холодильника,- ты дашь мне их?
      - Да где же я возьму холодильники, Михаил Давидович? Да если бы я работал в магазине, я бы и тогда продавал по очереди.
      - И брату родному, и сестре?
      - И брату, и сестре.
      Михаил Давидович качал головой, смеялся. Как-то внутренне, утробно, глубоко, с икотцей.
      Повернулся ко мне, долго разглядывал. Сказал:
      - А помнишь, как я тебе говорил: писать - хорошо, но можно не писать. Я вот не пишу, другие - тоже, а если бы напал на холодильники, я бы их имел, и ты тоже, и все другие…
      В подобном роде Михаил Давидович и дальше развивал свои мысли, но слушать его было скучно. Он повторялся. И если коротко суммировать его философию, она сводилась к одному: «Надо быть умным, уметь брать».
      Я смотрел на его большую кудлатую голову и думал: «Не стесняется своих мыслей: хотя в них ведь нет ничего, кроме циничного агрессивного эгоизма. Мира для него не существует. Есть он, его близкие - больше ничего».
      Зашел в отдел оформления, здесь было несколько комнат, первая - большая, вроде гостиной. В ней колготились суетливые, как ртуть, фотокорреспонденты: одни шли на съемки, другие приходили, что-то рассказывали, чем-то возмущались.
      Из этой комнаты - вход в другую, всегда темную,- там лаборатория. Заведовал ею Витя Бирюков. Кажется, он один здесь был русский, да еще Анатолий Васильевич Скурихин - художник-фотограф, большой выдумщик и фантазер. Его снимки, композиции поражали красотой, неожиданностью темы, сюжета. Скурихин работал еще при царе, он никого не боялся - любая газета, журнал почли бы за честь иметь такого сотрудника. Его не трогали. Витю Бирюкова - тоже. В газете даже боялись, как бы он не заболел, не ушел в отпуск.
      Удивительные это были люди - и очень разные.
      Бирюков - невысокий ростом, тихий, скромный. Когда я пришел в газету, он в первый же вечер заглянул к нам в промышленный отдел, робко поздоровался, оглядел всех - никто на него не обратил внимания - и подошел ко мне. Подавая фотографию, сказал:
      - Не поможете… подтекстовку написать?
      И положил на стол листок, на котором значились данные: фамилия, имя, должность. Новатор, мастер…
      По живому его рассказу я написал не «подтекстовку», а заметку, нечто вроде маленького репортажа.
      - Вот… если подойдет.
      Снимок и репортаж напечатали. А через неделю он встретил меня в коридоре.
      - Получил гонорар. В ресторан что ли сходим?
      - Да что вы? Какой ресторан? Ради бога, пустяки какие. А, кстати, почему вы не приходите? Другие ко мне обращаются, а вы - нет.
      - Другие ходят? Ах, нахалы! Но я не виноват. Не говорил им, что вы помогли. Но они сами… пронюхали. Да разве от них что скроешь?
      «Подтекстовки» - большая проблема для фоторепортеров. Редкий из них может составить текст, объясняющий снимок,- большинство подолгу ходит по отделам, просит, унижается, но журналисты отмахиваются от них, как от назойливых мух, Я же не мог отказать товарищу по газете. Всегда, где бы ни работал, старательно делал им маленькие рассказы. За хороший текст, как и за снимок, платили гонорар, но ни денег, ни подарков я от братьев своих по цеху не брал, зато они платили мне трогательной мужской любовью. И заходил я к ним как к родным людям.
      На этот раз в отделе оформления царили крик, гам… Скурихин стоял посредине комнаты, распекал своих молодых коллег. Завидев меня, всплеснул руками:
      - Ну, прохиндеи, ну, фокусники,- слету обобрали старика, украли сюжет и тему!
      Фотокорреспонденты сидели в креслах, кто курил, кто рассматривал на свет негативы, и спокойно обсуждали свои дела.
      - Нет, ты послушай, как он меня обобрал! - обратился ко мне Скурихин.- Я не успел рта открыть, и сказал-то одно слово: «Гусь-Хрустальный», а он - шмыг - и там! Я не успел командировочные оформить, а он уже снимки везет. Вон, посмотри!
      Я подошел к столу, на котором один молодой фотокорреспондент разложил снимки, привезенные из Гусь-Хрустального. Женщины с вазами, бокалами, рюмками с завода, изготовляющего изделия из хрусталя. Корреспондент мне сказал:
      - Чего старик шумит - ну, поехал, ну, сделал… И каждый может: поезжай, снимай.
      Подошел Скурихин, стал смотреть снимки.
      - Куча! Тут нет и одного дельного! - Повернувшись ко мне: - Поехали в Гусь-Хрустальный. Посмотришь, как я снимаю. Заодно и сам напишешь что-нибудь.
      Мы поехали. Много я видел фоторепортеров, но как работает Анатолий Васильевич Скурихин…
      С утра начинает ходить по цеху. Смотрит, примеряется и, надо полагать, многое видит из того, что другие не замечают. Наконец в одном месте выбирает женщину, в другом - вазу, графин. Устанавливает свое, изобретенное им освещение. Просит женщину принять одну позу, вторую… Снимает, снимает… Без конца!
      Начальник или мастер ему тихо говорит: «Она у нас не передовая, и ваза эта с другого места».
      Скурихин кивает, соглашается, но… снимает.
      И так в другом цехе, в третьем. С утра до вечера. Бессчетное число снимков. И лица, композиции выбирает сам - по признакам, известным одному ему.
      И вроде бы женщины некрасивые, мужчины неэффектные, и в предметах, попадающих в объектив, я не нахожу ничего особенного. Но вот приехали домой, он вместе с Виктором Бирюковым проявил пленку, отпечатал снимки… Потом рассылает их по редакциям. В свою газету - два-три лучших, в другие - остальное.
      И с месяц или два газеты и журналы печатают его снимки, многие из них - на обложках журналов, некоторые идут за рубеж.
      Скурихин сидит в кресле, читает. Проходит месяц-другой - и Скурихин снова в путь. При этом он точно выбирает момент- приближение весны, осени, зимы, лета. Объект - люди: геологи, сталевары, химики.
      Привозит снимки, и вновь газеты и журналы жадно хватают его продукцию…
      Еще до войны вышел с ним презабавный, напугавший всех казус. Вздумал он снять панораму строящейся Магнитки с птичьего полета. И для этого взобрался на самую высокую трубу - метров в тридцать или сорок. И когда уже был на самом верху, из-под ног у него отвалилось звено лестницы.
      Между тем, пошел дождь, поднялся ветер, а тут и ночь наступила. Привязав себя ремнем к громоотводу, Скурихин висел на краю трубы. Внизу бегали начальники, руководители города - и только к утру монтажникам удалось наладить спуск отчаянного фотокорреспондента.
      - Зато оттуда,- рассказывал Анатолий Васильевич,- я привез не только снимки панорамы Магнитки, но и фото Аленки, которая много десятилетий красовалась на обертке шоколада.
      У Скурихина нет жены, но есть дочка Майя. Потом она тоже станет фотокорреспондентом. И теперь вот уже много лет работает в «Правде», а снимки ее, как и снимки отца, печатают на видных местах многие газеты и журналы.
      Анатолий Васильевич был моей отрадой в «Известиях», я любил его сыновней любовью, и он ко мне питал добрые чувства. В среде фотокорреспондентов ходили слухи о его миллионах. Он действительно получал большие гонорары, но мне частенько говорил:
      - Заработаю деньги, куплю мотоцикл и махну на Волгу. Буду жить, как Шаляпин, на берегу.
      Я потом спрашивал:
      - Купили вы мотоцикл?
      - Покупаю по частям. На весь-то денег нет. Вот еще колесо куплю, и тогда - поеду.
      Мне он подарил фотоаппарат «Контакс-Д». Сказал:
      - Перед войной немцы нам двадцать штук таких прислали. Стекла объектива шлифовались водой. Рисует!
      И вправду: снимки у меня получались изумительные.
      Анатолий Васильевич ушел из газеты и никому не подавал о себе весточки. Я тоже его не искал - видимо, приспела ему пора побыть, наконец, в одиночестве.
      Вызвал меня Гребнев. Чуть заметно кивнул на приветствие, читал гранки. Садиться не предлагал - манера у него такая, несколько странная. Я всегда у него чувствовал себя провинившимся. Читал он долго, будто забыл обо мне. Потом, как обыкновенно, тихо и каким-то домашним голосом заговорил:
      - Опять тебя с Васильевым видели. Небось, выпили?
      - Что вы, Алексей Васильевич, я не пью.
      - Мало-то… не пьешь, а так, чтобы, как Васильев, основательно,- наверное, бывает?
      - Да что вы, в самом деле! Это, наконец, обидно слушать. Говорю - не пью, значит не пью.
      - Ну, может, на людях не пьешь, а ночью, да под одеялом?
      - Извините, Алексей Васильевич! Но это ни на что не похоже. Ваши шуточки! Я, наконец, обидеться могу.
      - Ну да ладно - остынь. Не пьешь, и хорошо. А тогда с Васильевым зачем? От него надо подальше. Пустой он человек и пьяница запойный. Жалко его, а что поделаешь. Говорил я с ним, и он обещал, клялся-божился - и снова запивал. Подальше ты от него!
      Я начинал понимать: злые языки, увидев меня раз-другой с Васильевым, сделали вывод: пьем вместе! И пошли гулять по редакции пересуды. До Гребнева дошли. Сел в кресло, ждал.
      - Вон письмецо на столе - возьми, почитай.
      Я взял со стола письмо. Аноним сообщал, что на заводе, где-то под Подольском, орудует шайка крупных лихоимцев во главе с заместителем директора завода по снабжению Никулиным.
      - Не хотелось бы… в грязи копаться,- сказал я Гребневу.
      Он долго молчал, будто и впрямь забыл о моем присутствии, но потом, не отрываясь от гранок, как-то особенно тихо заметил:
      - И мне… надоело ваши статьи читать, шелуху из них выгребать, а что поделаешь - приходится. Работа такая. Вот скоро сорок лет будет, как… словно дворник, с метлой по статьям вашим. И у тебя тоже - своя работа. Волка ноги кормят, бегает много, добычу выслеживает. Твоя добыча - вот она, письмецо анонимное. У нас сейчас многие… из кривого ружья стреляют. Пальнул из-за угла - и смотрит, как мы тут, а самого не видно. Поезжай, милый, размотай клубочек,- авось, и тут… наше дельце выгорит.
      Он замолчал, и теперь уж я видел, разговор окончен. Положил письмо в карман, сказал:
      - До свидания, Алексей Васильевич.
      - С Богом, дорогой. Удачи тебе.
      Приехал на завод, а он военный, очень важный и большой. Всюду секретность, нужны допуски. Решил не заводить канители - использовал свои излюбленные, годами наработанные приемы. Захожу в пивную, беру кружку пива. Слушаю разговоры. Никулина поминают. Один, изрядно напившись, сквозь зубы цедит:
      - Два вагона белой жести привез, знаю, куда сплавил.
      - На индивидуальные домики пошли - куда же больше.
      - Так-то оно так! Но ведь как, сука, сработал? На складе стройматериалов дружок у него сидит. К нему и загнал прямым назначением. Жесть продали, деньги разделили.
      - Ну, так-то просто не бывает. Чай, документы есть, оформлять нужно.
      Пьяница смотрел на меня почти с презрением. «Эх, ты! - говорил его взгляд.- Простых вещей не понимаешь».
      - А, кстати, где он, этот склад? Мне тоже жесть нужна.
      Пьяный назвал и место склада, и фамилию дружка никулинского. И несколько других крупных афер перечислил. Я слушал и старался запоминать. Потом уединялся, записывал.
      Так анонимно, разыгрывая где простака, где выпивоху, изучал, выуживал… Жил в городской гостинице, а в заводской поселок приезжал. С неделю шел по следу, наматывал факты, фамилии. Дело высвечивалось крупное, жулье тут орудовало матерое. Не однажды, ступая по острию ножа, думал: вот как разнюхают, так и пришьют в темном углу. Но игра пока удавалась. Пришел на склад, показал удостоверение. Стал проверять документы. Липа без труда выявлялась. В тот же день явился на завод - в кабинет Никулина. Его нет, уехал - надолго, спешно. Со склада сообщили, и он дал деру. Зашел к директору завода…
      Две недели разматывал аферы, снимал копии документов, записывал свидетелей.
      К огорчению своему заключал, что и здесь, как в случае с холодильниками, орудовали евреи. Стояли они, как правило, в сторонке, дирижировали из-за укрытий. Подписей не ставили, лиц не показывали. Везли фондовые материалы - пиленый лес, брус, кровельное железо, кирпич, цемент - вагонами, чуть ли не составами,- в адрес важного военного завода, а потом гнали «налево». И всюду свои люди: агенты, отправители, получатели…
      Голова шла кругом от такого размаха. Ночью не спалось, думал: что же будет с нашим государством, если механизм хищений принимает такие масштабы, а лихоимцы так опытны и изощрены…
      Написал фельетон «Никулинские жернова». Принес Гребне-ву. Как и обыкновенно, он долго меня не замечал, потом оторвался от гранок:
      - А-а… Явился - не замочился. И что? Зачем я тебе понадобился? Входишь без стука, словно в конюшню…
      - Я стучал.
      - Да, и что же?
      - Фельетон принес.
      - А я-то при чем? Он фельетоны пишет, а я их должен читать. У меня этого чтива - вон сколько.
      Ворчал, а сам косил глаз на листы, положенные на стол, взял их и тут же стал читать.
      - Ну и ну! Накатал! Кто это печатать будет?
      - Так вы же давали задание.
      - Задание-то давал, а печатают пусть другие. Я за тебя отвечать не стану.
      Подвинул листы на край стола.
      - Разве так пишут! - продолжал ворчать.- Я думал, он там хороших людей найдет, а он… опять муравейник разворошил. Их всех-то в тюрьму не упрячешь, а кто на свободе останется, подкараулят нас и по шапке дадут.
      - Не дадут, Алексей Васильевич, а если дадут - мне, а не вам.
      - Тебе - ладно, тебе - ничего, а вот если меня зацепят? Не желаю. У меня внуки, скоро пенсия. Пожить хочу.
      - Да не беспокойтесь, Алексей Васильевич. У вас кабинет, вас на большой машине возят - на «зиме». Вас не достанут. Ну, а если меня…- на то драка. Сами же говорили.
      Сидел я еще несколько минут, ждал решения. Но Гребнев продолжал читать гранки. Никогда не поймешь этого человека! Что носит он за личиной шутовства и напускной строгости, какие мысли теснятся в этой мудрой голове, какие чувства кипят в его благороднейшем сердце? Поднимаюсь с кресла, тяну руку за фельетоном.
      - Куда? - спохватывается Гребнев.
      - Так не понравился же.
      - Оставь, посмотрим.
      Сказал тихо, почти неслышно.
      Фельетон был послан в номер - досылом. И на следующий день напечатан без малейших купюр и исправлений.
      И вслед за фельетоном на завод выехала группа следователей Прокуратуры СССР.
      И вновь я поражался мужеству и отваге Алексея Васильевича Гребнева. И страшно было мне его огорчить хотя бы малейшей ошибкой или неточностью. Много дней после выхода каждой статьи, и этой в особенности, я дрожал, как пескарь: не обнаружится ли какой промах? Но, слава Богу, проносило. И так все десять лет моей работы в «Известиях». Слава Богу!
      Евреи за фельетон не обиделись, видно, муравейник этот сочли интернациональным.
      В редакции все меньше оставалось закутков, куда бы я мог заглянуть, где бы меня ждали или желали видеть. В комнате с Еленой Дмитриевной Розановой мне было тягостно,- тут был проходной двор, да еще такой шумливый, такой беспокойный. И чем больше я проникал в суть дел и бесед наших дамочек, тем больше они меня раздражали - до того, что иногда хотелось крикнуть: «Прекратите свой гнусный базар!»
      Елена Дмитриевна, подобно своим подружкам, звонила, писала, подбирала документы, и все больше это были дела евреев, хлопоты о них же,- как московских, так и тех, кто подавал сигналы из разных городов и весей. А сигналов этих становилось все больше: число писем в день, получаемых редакцией, перевалило за тысячу. Расширяли штаты: отдел писем стал уже самым большим в редакции.
      Два фактора влияли на поток писем: первый - газета становилась боевой и задиристой, и второй - евреи быстро учуяли своих: для этого им достаточно было взглянуть на подбор авторов, на имена тех, кого газета защищает.
      Газета все больше уподоблялась нашим дамочкам: оберегала, превозносила своих, громила «антисемитов». В категорию последних немедленно попадал каждый, кто вольно или невольно вставал на пути евреев.
      Не думал я, не гадал, что и меня вскоре станут втягивать в необъявленную войну с «антисемитами».
      Однажды на летучке Ошеверов, второй заместитель главного, зачитал письмо из Рязани. Автор не жалел красок, изображая директора института, кажется, радиотехнического. Форменным чудовищем выглядел этот директор - кого-то теснил, изгонял, причем грубо, жестоко.
      - Поручим письмо Дроздову,- неожиданно заключил Ошеверов.- Поезжайте, разберитесь. Надо гнать таких директоров! А еще лучше - под суд!
      Вручил мне письмо, а вместе с ним - готовую фабулу для статьи или фельетона.
      Признаться, и я был настроен сердито. Наполеончик какой-то! Распоясался! С таким настроением ехал в Рязань. Уже в вагоне еще раз перечитал письмо: фамилии в нем русские, но неестественные, деланные - вроде бы у цирковых артистов. Автор письма, Рудольф Земной, защищает Огнева, Ветрова, Владленова.
      Был такой писатель или поэт - Земной. Кто-то из наших институтских профессоров рассказывал: прислал этот Земной свое произведение Горькому. Тот ему отвечает: рассказ слабый, сырой, но больше всего не понравился псевдоним. Вы, мол, как бы говорите читателю: я хотя существо и высшее, но, как видите, человек вполне земной.
      В Рязани в институт сразу не пошел, а дня два кружил вокруг да около. У меня таков метод изучения материала - начинать со стороны, издалека. В отделе науки обкома КПСС рассказали об институте: это очень большое учебное заведение, в нем несколько тысяч студентов, много профессоров, хорошо развита учебно-производственная, экспериментальная база. Институт выпускает нужнейших народному хозяйству специалистов, есть факультеты секретные, работающие на космос, оборонную промышленность.
      Ректор, молодой ученый, ему около сорока лет - крупный теоретик, изобретатель. Имя его широко известно и почитается не только в нашей стране, но и за рубежом. О его «художествах», как писал Земной, «диких выходках» говорили разное: одни с сочувствием, без осуждения, другие - злобно, с пеной у рта. Заметил: негодовали евреи. И главная его «дикость» связана опять же с ними.
      Провалились на экзамене два еврея - братья-близнецы. В институт явилась целая делегация их родственников, устроили скандал. Ректор сорвался, накричал на них. У него вырвалась фраза: «Я не хочу готовить специалистов для Израиля!»
      Сам ректор встретил меня настороженно, сказал:
      - Я слышал, что вы приехали по мою душу.
      - Да, знакомился с городом. Рязань от Москвы недалеко, а я в ней первый раз.
      - У вас, наверное, ко мне много вопросов, а я хочу есть. Поедемте ко мне домой, поужинаем.
      По дороге ректор заговорил о рязанских улицах:
      - Рязань помнит много героев, сынов и дочерей Отечества, а названия… Вон, видите: Калинина, Луначарского, Свердлова… Отняли у нас первородные имена.
      Показывал дома, места, где бывал Есенин. О великом рязанце ректор говорил с нежностью. И вообще я скоро почувствовал в нем патриота, по духу близкого мне и родного.
      В квартире за столом выпили вина. Тогда еще я позволял себе «культурно» выпить рюмку-другую. Такой же коварной и, как теперь убежден, вредоносной философии придерживался и мой собеседник. Но выпил он совсем мало - несколько десятков граммов. Был настороже и ждал от меня подвоха.
      Была у меня раньше, остается и теперь одна слабость: если человек мне нравится, я скоро раскрываю перед ним все свои карты, говорю даже и о том, о чем бы следовало и помолчать. Однако главную профессиональную тайну - имя автора письма в редакцию - я, конечно, скрываю. Ректор сказал:
      - Знаю: жалуются на меня евреи. Я ограничил их прием в институт и считаю, что поступаю правильно. Их в нашем государстве меньше одного процента к общему числу населения, а загляните в любое учебное заведение: студенты, аспиранты, профессора… У нас, к примеру, преподавательского состава процентов двадцать - евреи. И если уж профессор набирает аспирантов - русского не возьмет. Да что же это происходит? Почему русские должны гнуться на полях, стоять у станков, а они все сплошь получают высшее образование?
      - Да, конечно. Я с вами согласен. Это и меня возмущает.
      - А скажите,- продолжал он,- что за человек ваш Аджубей? Когда его поставили на «Известия», наши евреи вздыбили шерсть, ликовали, хором повторяли: Аджубей, Аджубей. Умный, хороший. И предрекали ему скорое возвышение - дескать, членом Политбюро станет. А я уж знаю: если евреи хвалят, значит, это их кадр.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27