Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Марфа-посадница

ModernLib.Net / Историческая проза / Балашов Дмитрий Михайлович / Марфа-посадница - Чтение (стр. 29)
Автор: Балашов Дмитрий Михайлович
Жанр: Историческая проза

 

 


Даже хлеба, несмотря на все усилия Борецкой и купеческих старост, не было завезено столько, чтобы хватило хоть на самую коротенькую осаду. Бояра придерживали хлеб в волостках, не везя в Новгород, придерживал и Феофил, тоже, как и прочие, полагавший, что уступками и непротивлением можно будет добиться большего, чем ратною силой.

О войне, как о каком-то организованном деле, с передвижениями полков, сражениями и обороною волости Новгородской на рубежах и по линии укрепленных пригородов — Демона, Стержа, Молвотиц, — нечего было и думать.

Осенью, когда была получена взметная грамота, Василий Васильевич Шуйский снял все отряды из крепостей и стянул к городу. Даже с Наровы, с неспокойного немецкого рубежа, были отозваны новгородские рати. Это было все, что он мог сделать, как воевода. Теперь в случае приступа город имел достаточное число воинов на своих стенах.

И вместе с тем в те же самые дни Короб, Казимер, Феофилат, Глазоемцев, Курятник и Полинарьины любыми средствами добивались мира.

Навстречу уже выступившим войскам великого князя был послан второй посол с просьбой об опасе — житий Иван Иванов Марков. Иван Третий велел Китаю и того задержать в Торжке до своего прибытия.

Девятого октября Иван Третий выступил из Москвы. Вперед за четыре дня были посланы татарские рати царевича Даньяра. С Иваном шел Андрей-меньшой, брат Борис присоединился к нему на Волоке. На первом стану от Волока Ивана встретил князь Андрей Борисович Микулинский, извещая, что тверской великий князь Михаил посылает кормы для московского войска.

Желтели убранные поля с рядами скирд. Птицы стаями тянули над головой к югу. Холодный ветер сушил осеннюю землю.

Девятнадцатого октября Иван Третий прибыл в Торжок. Здесь к нему приехали первые новгородские беглецы бить челом в службу. В Торжке великий князь простоял четыре дня. Отпустил во Псков нового воеводу взамен Ярослава Оболенского. С ним вместе послал послов торопить псковичей к выступлению. Безостановочно подходили рати.

Торжок был переполнен. У всех коновязей рядами переминались боевые кони, возы загромождали улицы, ратники толпились но всем дворам. Скакали посыльные, выворачивая копытами комья стылой, усыпанной навозом и раструшенным сеном грязи. Крепкий запах конского пота и мочи стоял в воздухе. В сутолоке трудно было озреться, и смещенный псковский наместник, Ярослав, вызванный в полк по приказу Ивана Третьего, долго, матерясь, тыкался по всему городу, разыскивая старшего брата, Стригу-Оболенского.

Наконец какой-то проезжий дворянин указал князю нужный дом.

Ярослав, заляпанный грязью, шатнувшись, спрыгнул с седла, прошел, наклоняясь, в низкую горницу, полную ратных, сидевших за трапезой. К нему нехотя обернулись от стола:

— Чаво нать?

— Самим тесно!

Узнав кто, один из ратников вскочил, рыгнув, неловко перекинулся через лавку и проводил в заднюю. Старый воевода сидел один в тесной горенке за жбаном с квасом и тарелью с пирогами. Кивнул ратнику: «Выдь!»

Тот тотчас притворил дверь.

С усмешкой обозревал Стрига непутевого младшего брата. Ярослав с отъезда из Пскова гулял, не показываясь на глаза, и видно, все еще продолжал пить, не протрезвев окончательно и в дороге. Морда у князя Ярослава распухла, глаза смотрели врозь, дорогое платье было перемазано и растрепано донельзя, борода торчала в разные стороны. Иван покачал головой.

— Хорош! Опять пьян?

— Я пьян?

Ярослав малость трусил брата и потому изгилялся того больше.

— Кто пьян да умен, два угодья в том! — выкрикнул он, глядя куда-то вбок.

— Что не проспишься, ай напугали плесковичи? — спросил Стрига, продолжая усмехаться.

— Смердья кровь! — возопил Ярослав. — Вилок капусты, вишь, пожалели!

Что мой Никишка взял с воза… Да случись такое на Москве! Я — князь!

Приказал бы — возами сваливали! Кто слово рек! Я за тот кочан капустный две головы снял! Дурни… К великому князю запосылывали…

— А признайся, струхнул маненько от мужиков-то? Как Плесков исполчился на тя?

— Я-то? Да я! — взвился Ярослав. — Я их! Вот им! В рот!

— Ну, ну! Мне-то казать незачем, застебнись! — сурово одернул старший брат. — Воровать тоже с умом надобно!

— Я пес царев! — чванно изрек Ярослав. — А своих псов надо кормить сытно!

— Ан врешь, — возразил Стрига. — Пса хороший хозяин всегда чуток не докормит, чтобы не обленился, чтоб злее был, не ленился лаять да кусал бы больнее! Так и царь тебя, чуешь? Говорить я с тобой хотел, а ты, вон, на кого похож! Государь тебя, дурака, жаловать хочет, а таков явишься, неровен час и другим кем заменят, и я не помогу!

— Возьмут Новгород?! — уразумев дело и начиная трезветь, спросил Ярослав. Он поднял алчно загоревшиеся глаза:

— Землю дадут?!

— То-то! — отмолвил Стрига. — Только охотников до тех земель и без нас хватает! И Новгород еще не взят. Думай! Ты — Оболенский, не кто! Рода нашего не роняй! Век напереди были! Поди проспись.

Двадцать третьего октября великий князь выехал из Торжка. Рати шли разными дорогами, заполонив все пространство меж Мстою и Ильменем. Войск собралось не меньше, чем в походе на татар. Обоих новгородских опасчиков Иван велел вести за собою.

Холодный ветер обрывал последние листья с дерев. В воздухе сеялась мелкая снежная крупа, на застывших дорогах по утрам выступал иней.

***

Последние дни Григорий Тучин жил как во сне. Он давал деньги и хлеб, когда его об этом просили, но сам не делал ничего. Старания Савелкова, хлопоты Борецкой, пересылки с королем и Псковом — все это проходило мимо сознания, почти не затрагивая. Он знал, что это конец, что ничто уже не спасет обреченного города. Не признаваясь себе, где-то в душе он даже хотел, чтобы то, чему суждено совершиться, произошло скорее.

Еще в августе Тучин отослал жену и детей в дальнюю деревню за Волоком, чая, что туда не доберутся москвичи. Сам он оставался в Новгороде. Надо было решить какую-то мысль, все не дававшую ему покоя со времени разговора с Денисом. Отказаться от богатства, боярского звания, волостей, слуг? Но тогда зачем было все предыдущее, многолетняя борьба, гибель отца, схваченного в плен под Русой, его собственные усилия, набег на Славкову с Никитиной, старания удержать двинские земли, зачем тогда нужна была Шелонь?

Где-то в душе он начинал понимать, что еще мог бы даже отказаться по отдельности от всего, что его окружало, как боярина, давало ему богатство и знатность, — он мог мало и скромно есть, довольствоваться иногда куском хлеба с сыром и горстью морошки, он одевался просто, и мог еще проще, не в шелк, а в льняное полотно. Ему не нужна была роскошь пиров, многочисленная дворня даже утомляла Тучина. В личном его покое была почти монашеская простота: простые стол и кресло, поставец, где, кроме перьев, стопы чистой бумаги для письма и чернил, был лишь костяной обиходный набор: гребни для волос, усов и бороды, уховертки, щипчики, ножницы для ногтей и ножички да сосуд с ароматною водою — за своей внешностью Тучин следил очень тщательно. На полице в его покое стояло несколько книг, редких по содержанию, но в обычных деревянных, обтянутых кожею переплетах с медными застежками, а на столе медный подсвечник да глиняный кувшин с малиновым квасом и чарка черненого серебра. И убирал эту комнату один-единственный слуга, изучивший привычки своего господина и знающий, где что должно лежать, чтобы Тучин, не задумываясь, мог, протянув руку, тотчас взять нужное. В привычках Тучина тоже не было такого, что требовало бы чрезмерных трат. Он не держал ни огромной псарни, ни сокольни, ограничившись одним ловчим соколом, правда, отличных статей. Ему доставляла удовольствие простая прогулка верхом в одиночестве или в сопровождении все того же одного-единственного молчаливого прислужника. В конце концов даже и эти свои привычки Тучин мог бы ограничить еще более.

Но если даже он способен был порознь отказаться от каждой вещи или услуги, составляющих его боярское бытие, ибо одно ему было безразлично, другое не слишком необходимо, то отказаться от самого богатства, от возможности все это иметь и, главное, отказаться от того, данного ему богатством и боярским званием чувства собственной неприкосновенности, обеспеченного личного достоинства, от того, что ему никто не посмел бы нагрубить на улице, что пьяный не полезет к нему с кулаками или с надоедливыми излияниями, что на него никто не посмотрит свысока, что перед ним расступаются, городская стража не задерживает его во время ночных прогулок, что не было дома, куда ему, буде он того пожелает, был бы заказан вход — отказаться от этого внутреннего ощущения своей исключительности он не мог. И это толкало Тучина на единственно возможный, логически неизбежный путь. Он должен был поддаться Московскому князю. Не за тем ли понадобилось ему все богословское мудрование попа Дениса? Не от того ли он с таким любопытством выслушивал излияния новгородского отступника, Назария? Не валял ли он попросту дурака, глумливо и недостойно скоморошил, водясь с духовными братьями, мудрствуя и изгиляясь, словно святочный кудес?!

Или встретить смерть в бою, пристойно и строго окончить жизнь, не дав никому заглянуть себе в душу, не дав увидеть этот смрад сомнений и безверия?.. Когда Феофилат с Коробом шлют посла за послом, моля о милосердии государевом? Бой! Не будет боя! Будет то, что уже было, гнусная торговля, взаимные предательства вятших, глад во граде, окуп, коего на этот раз не примет князь Иван, а потом — чужие руки на предплечьях, жирный звяк кандалов, все то, от чего и сейчас ознобом, чуть вспомнишь, охватывает все тело!

Или убежать, спрятаться, уехать на Двину, как Своеземцев? Владельцу с лишком четырехсот обеж не спрятаться!

Бросить все и уйти в монастырь? На это нужна вера, простая, народная.

А она расшатана книжным знанием и вконец подорвана проповедью духовных братьев противу монастырского стяжания и монашеской жизни. И все же это единственное прибежище, единственное место, куда еще можно уйти!

Он уже готов был отречься от мира, мысленно прощался с семьей, с женою, со старшим сыном, так похожим на него, Григория, с дочерью и двумя младшими. И жена, и все они были далеко, и словно бы уже не существовали, словно бы уже произошло, со сладкою болью содеянное, отречение, после которого лишь книги, да молитва, да грубая ряса, да жухлое золото осенних берез, золото умирания. За Волховом, на Вишере… любо на Онеге! Бедная серая маковица монастырька, три-четыре молчаливых брата… Навек! Да и как сказать было бы слуге, с которым бок о бок дрался на Шелони: поедем, мол, даваться москвичам?

Дворский вывел его из затруднения, сам предложив буднично просто:

— Ехать надо теперича, пока выпущают из города! — И на недоуменный, растерянный взгляд Григория пояснил:

— К великому князю! Аль будем здесь дожидатьце? Кабы в осаде-то от голоду не погинуть!

Как просто! И все они, значит, уже думали, и все обдумали и решили без него и за него. Он долго молчал. Дворский уже шевельнулся уходить на цыпочках, решив, что молвил неподобное, когда Тучин остановил его, подняв узкую руку, и, сглотнув, вымолвил:

— Погоди! Соберешь людей: добро отобрать, что поценнее, с собою.

Коней перековать надобно.

— Кони готовы! — повеселев, отвечал дворский. — Я уж на свой страх!

Думал — поскорее чтобы, а то умедлим, не выберемся уже!

Григорий Тучин и тут, в этот миг, не признался, не мог признаться себе, что подчиняется простой грубой силе — так это казалось унизительно.

Московское войско они встретили двадцать шестого октября. Все было серо: серое небо, серая дорога, серые крыши примолкших деревень. Шел редкий снег. Он еще не ложился, снежинки медленно исчезали, запутываясь в тусклой траве. Обнажившиеся кусты серою сквозистою дымкой окаймляли темную гряду елового леса. С холма открылись затянутые осенней мглою дали и шевелящаяся, как муравьи, по всем дорогам масса московских войск. К ним подскакал разъезд. Жадные ощупывающие глаза разгоряченных алчных людей забегали по Тучину.

— В службу великому князю! — строго отмолвил он и увидел, как разочарованно вытянулись лица москвичей, рассчитывавших на поживу. Он испытал одновременно облегчение от того, что «это» произошло, и стыд за себя, смутное чувство предательства. («Но кому? Все торопятся сделать то же самое!») — Доложи государю! — потребовал Тучин.

— Великий государь тебя ишо то ли примет, то ли нет! — спесиво ответил московский дворянин и, отворотившись, громко выбил нос, стряхнув сопли с руки на мерзлую дорогу и обтершись рукавом.

— За нами давай! — кивнул он Тучину вполоборота и крикнул своим: Трогай!

Григорий, дав знак дружине, поскакал следом, ощущая первые смутные сомнения: так ли просто окажется для него, Тучина, в нравственном смысле, служить в одном ряду с этими вот дворянами московскому самодержцу?

***

Второго ноября в Турнах Иван Третий принял псковского посла. Посол прибыл со слезной грамотой, сообщая, что десятого октября весь град Псков выгорел от пожара, о чем псковичи со слезами сообщают великому князю и челом бьют. А что велено было складную грамоту Новгороду отослать в другой ряд, то все они исполнили. Иван закусил губу, но промолчал. Подозревать псковичей в том, что они нарочно подожгли город, чтобы затянуть выступление, нельзя было.

Четвертого подошла тверская помочь. Восьмого ноября в Еглине Иван Третий наконец-то принял новгородских опасчиков, Калитина и Маркова, и вручил им опас для проезда посольства.

Войска продолжали ползти по дорогам. Умножались грабежи. Там и сям вспыхивали пожары. Снова зорили, гнали скот, отбирали лопотину и утварь.

Приняв к сведению опыт прошлого похода, Иван Третий взял меры для охраны своего личного добра. В села, что отходили великому князю (еще не урядившись с новгородцами, Иван уже заранее намечал, что он заберет себе), были посланы ратные для охраны и отгоняли зарвавшихся воев, — великого князя добро!

В Марфиной волости Кострице Иван Третий побывал сам. Осведомился о хозяйстве. Ему рассказали, что здесь полотняный промысел. Принесли образцы полотна, привели Демида.

Демид, узнав, что волость переходит к великому князю, набрался храбрости

— случай был единственный — изложить Ивану снедающие его замыслы о развитии полотняного дела на Руси:

— Не во гнев помянуть, боярыне Марфе Ивановне говорил, дак она не вняла! А государю великому сверху виднее, и польза от того бы всей стране пошла!

Иван молча выслушал горячую речь холопа Демитки (так его представили государю), оглядел мастера, остался доволен. Дело, видимо, знает, а что говорит неподобное, дак что с холопа спрашивать! Посмотрел еще раз полотно: в самом деле хорошо, голландского не хуже. Решил — надо будет его оставить, пусть работает по-прежнему. А волость подарить матери, свое будет полотно. Наклоном головы он дал знак, мастера увели. Из дальнейших слов московского дворянина Демид понял, что его помиловали и что из Демида он превратился в Демитку.

Новгород продолжал разбегаться. Уехали заморские купцы. Их хотели было задержать, но в конце концов решили, что держать не стоит, помощи от того никакой, только хлеб будут есть. Уехали, еще прежде, низовские гости.

Многие новгородские купцы тоже пережидали грозу в чужих городах.

Вскоре после отъезда Тучина, отъезда, бросившего тень на весь Неревский конец, бежал, возмутив соратников, Иван Кузьмин, зять Захарии Овина. Кузьмин, опасавшийся казни государевой, устремился в Литву, под королевскую защиту. Жалкий слепец, так и не понявший, что нужен Казимиру не он, а его земли и что безземельных панов, жаждущих получить села с крестьянами, у короля Казимира и так некуда девать, и скорее бы им были розданы (повернись иначе историческая судьба) земли Великого Новгорода, а не ему даны земельные владения в Литве, не ему и не ему подобным отломышам от дерева родины! Четыре года спустя опустившийся, растерявший слуг, он воротится в Новгород в тщетной надежде прожить тихо, и будет в свою очередь схвачен наместниками великого князя Московского.

Иные из новгородских бояр и житьих пробирались в деревни, таились, ожидая судьбы. Кто же оставался, сидели по домам, не разъезжали по городу на дорогих конях. Новгород построжел, виднее стал черный народ на улицах, не перед кем стало вжиматься в тын, пропуская гордо скачущих всадников.

Уже в середине ноября, когда московские рати угрожающе приблизились, уехал тайком сын казненного воеводы Никифорова, Иван Пенков с сестрою Ириной, подругой Олены Борецкой. Со дня гибели отца Иван жил в непрерывном страхе и наконец не выдержал. С опасением ехал он и к великому князю.

Грядущее действительно не принесло ему добра. Ирина же, задумчиво и жадно выглядывавшая из возка, ехала легко, радостно. Перед нею, еще незнакомая, брезжила новая судьба. Ей суждено было выйти замуж за знатного московского боярина, и хоть она не знала еще о том и о женихах не думала — но все в ней устремлялось к неведомому, и все ободряло ее: и веселый снег, что бойко укрывал промерзшую землю, и ожидание встречи с московскими вельможами, и молодость, пора дерзости, пора надежд.

Пенковы встретили московское войско девятнадцатого ноября в Палинах.

В тот же день Иван Третий урядил полки и отпустил воевод передовой рати под Новгород.

Двадцать третьего ноября в Сытине Иван наконец-то принял новгородских послов во главе с владыкою Феофилом.

С архиепископом пришли Яков Короб от неревлян, Феофилат Захарьин и Лука Федоров от пруссов, Яков Федоров от Плотницкого конца и Лука Полинарьин от Славенского. С ними пятеро житьих: Александр Клементьев, Ефим Медведнов, Григорий Киприянов Арзубьев, Филипп Килский и Яков Царевищев, купец.

Ударили морозы. Снег скрипел под копытами и полозьями саней. В одну тихую ночь разом стал Ильмень, и день ото дня лед на озере крепчал.

Жарко топилась печь в горнице большого приема. Горели свечи.

Государевы бояре сидели на лавках, Иван — в кресле, посредине. Послы стояли тесной кучкой перед ним. Феофил начал говорить:

— Господине, государь, князь великий, Иван Васильевич всея Руси! Я, господине, богомолец твой, и архимандриты и игумены и все священницы всех седьми соборов Великого Новгорода тебе, своему великому князю, челом бьют!

Голос Феофила слегка дрожал. В горнице от многолюдства и тесноты было душно. Иван смотрел на послов со спокойным любопытством: город был в его власти. Почти в его власти. Он ждал. Феофил продолжал говорить:

— Что еси, господине, государь, князь великий, положил гнев свой на отчину свою, на Великий Новгород! Меч твой и огнь ходит по новгородской земли, и кровь крестьянская льется! Смилуйся, государь, над своею отчиною, меч уйми и огнь утоли, кровь бы крестьянская не лилася, господине государь, помилуй! И я, господине, богомолец твой, с архимандриты, и с игумены, и со всеми священники седьмью соборов тебе, своему государю, великому князю, со слезами челом бьем!

Он замолк, и тут же за стеной жалобно замычала корова. Где-то топали кони. И потому, что на сотнях верст горели новгородские деревни, от уставных слов архиепископа веяло горем и безысходностью. Далее Феофил вновь просил за поиманных полтора года назад пятерых великих бояр.

После него выступили бояре и житьи. Говорил Яков Короб от имени степенного посадника Фомы Андреича, степенного тысяцкого Василья Максимова, бояр, купцов, житьих и черного народа и всего Великого Новгорода, «мужей вольных». Иван чуть повел бровью, услышав это, набившее ему оскомину прозывание. Вот они, мужи вольные, с мольбою пришли! Нет, он не усмехнулся, он слушал. Яков Короб повторил то же, что Феофил, просил унять меч и отпустить поиманных прежде. Следующим выступил Лука Федоров, просил пожаловать, велеть поговорить им с его боярами. Иван согласно наклонил голову. На этом торжественная часть переговоров окончилась. Иван пригласил послов отобедать у него.

Наутро послы побывали у Андрея-меньшого с поминками, просили заступиться и помочь в переговорах. Затем вновь просили великого князя, чтобы пожаловал, «велел с бояры поговорити».

Иван Третий выслал на говорку князя Ивана Юрьевича и Василья с Иваном Борисовичей. Дальнейшие переговоры велись через этих бояр. Послы и бояре государевы сидели в горнице напротив друг друга и говорили по очереди.

Яков Короб вновь попросил нелюбие отложить и меч унять. Феофилат попросил выпустить пятерых бояр великих, что томились в заключении. Лука Федоров предложил, чтобы Иван Третий ездил на четвертый год в Новгород, имал по тысяче рублев, суд же судил бы наместник вместе с посадником, оставляя решение спорных дел на волю князя, заодно он попросил, чтобы не было позвов в Москву. Яков Федоров просил наместника не вступаться в суды посадника. Житьи принесли жалобу на мукобрян, черноборцев великого князя, которые творят самоуправства, не отвечая по суду посадническому. Яков Короб заключил перечень жалоб осторожным согласием на иные требования великого князя: «Чтобы государь пожаловал, указал своей отчине, как ему Бог положит на сердце отчину свою жаловати, и отчина его своему государю челом бьют, в чем им будет мочно быти».

Последнее значило, что и на иные требования великокняжеские, касательно земель, окупа и прочего, Новгород готов согласиться. Это было много, очень много, но меньше того, что Иван хотел и мог получить теперь, а он теперь хотел получить все.

В тот же день Иван, ничего не отвечая послам, послал своих воевод занять Городище и пригородные монастыри.

Озеро уже стало прочно. Накануне Холмский сам разведывал лед. Когда гонцы домчались от Сытина до Бронниц, темнело. Тотчас началось согласное шевеление конных ратей. В быстро сгущавшихся сумерках промаячило обмороженное лицо Данилы Холмского. Он сутки не слезал с коня и сейчас прискакал встретить гонца с давно ожидаемым приказом. Переговорив с Ряполовским, он поскакал в чело своих ратей. Холмский боялся, что новгородцы опередят его и сожгут монастыри под носом у московских войск.

Но новгородцы медлили. Их разъезды жались к стенам города. Даже на Городище не было их ратей. Московские всадники невозбранно тянулись по заранее проложенным тропинкам, сквозь перелески, подымаясь на взгорки и ныряя в ложбины замерзших ручьев и рек. Шли тихо. Слышались только редкий звяк, сдержанное ржанье коней в темноте да хруст мнущегося снега. Из кустов вывертывались молчаливые издрогшие на морозе сторожи, указывали путь.

Полки, что должны были идти к Юрьеву, выходили к берегу Ильменя.

Вдали чуть посвечивали редкие огоньки левобережья. Из тьмы вывернулся монашек, как оказалось, из братии Клопского монастыря. Нарочито поджидал ратных. Монашка привели к Ряполовскому. Боярин недоверчиво поглядывал на оснеженную серо-синюю равнину с дымящимися разводьями у берега. Ратники рубили хворост, кидали в черную воду, мостили гать до твердого льда.

— Мы тута рыбу ловим по льду кажный год! — успокоил монашек. — Там крепко, коням мочно пройти!

Лошади фыркали, осторожно ступая в ледяную воду. Ночь туманилась инеем. Справа, вдали, посвечивали новгородские огни. Ледяная равнина тянулась и тянулась. Медленно приближался черный лес. Правее показались смутные очертания ограды и церковных глав Перыня. Тут тоже, видимо, не было новгородской сторожи или спала оплошкой. Когда выбрались на берег, монашек сполз с коня и растворился в темноте. Передовые отряды тотчас, минуя Перынь, ушли к Юрьеву. Далекий звук долетел с той стороны. Теперь скорей! В темноте

— громкий стук в ворота. Хриплое, спросонь:

— Свои? Чужие?!

— Отворяй!

Всадники с седел карабкаются на ограду. Хруст и царапанье, дыхание человеческое и конское. Скрип ворот. Отшвырнув привратника грудью коня, врываются во двор, кто-то кричит, кого-то волочат от колокольни, прыгая с коней, разбегаются по покоям москвичи. Вдали, на той стороне, возникло пламя пожара. Взметываясь, рассыпаясь искрами, выбиваясь из-за кровель, пламя сникало и вспыхивало, и тогда казалось, что разгорится, но вот оно стало ниже, ниже, видимо, ратники тушили огонь. Где-то почасту бил колокол. Пламя сникло, пожар уняли.

В ночь с понедельника на вторник все монастыри в окологородьи были заняты великокняжескою ратью. Во вторник, двадцать пятого ноября, получив донесения воевод, великий князь приказал своим боярам дать ответ новгородским послам.

Опять сидели друг против друга князь Иван Юрьевич с Василием и Иваном Борисовичами и новгородские послы. Говорили по очереди, начал от лица великого князя Иван Юрьевич:

— Князь великий, Иван Васильевич, всея Руси, тебе, своему богомольцу, и посадникам и житьим тако отвечает: что еси, наш богомолец, да и вы, посадники, и житьи били челом великому князю от нашей отчины, Великого Новгорода, о том, что мы, великие князи, гнев свой положили на свою отчину, на Новгород.

Иван Юрьевич умолк значительно. За ним начал Василий Борисович:

— Князь великий глаголет тебе, своему богомольцу, владыке и посадникам и житьим, и всем, что с тобою здесь: ведаете сами, что посылали к нам, к великим князем от отчины нашей, от Великого Новгорода, от всего, послов своих Назара подвойского и Захара, дьяка вечного, назвали нас, великих князей, себе государем. И мы, великие князья, по вашей присылке и по челобитью вашему послали к тебе, владыке, и к отчине своей, к Великому Новгороду, бояр своих, Федора Давыдовича да Ивана и Семена Борисовичей, велели им вопросить тебя, своего богомольца, и свою отчину, Новгород: какова хотите нашего государства, великих князей, на отчине нашей, Великом Новгороде? И вы того от нас заперлися, а к нам, сказывали, послов своих о том не посылывали, а возложили на нас, на великих князей, хулу, сказав, что то мы сами над вами, над своею отчиною, насилие учиняем. И не только эту ложь положили на нас, своих государей, но много и иных неисправлений ваших к нам, к великим князьям, и нечестья много чинится от вас, и мы о том поудержалися, ожидая вашего к нам обращения, а вы и впредь еще лукавейше к нам явились, и за то уже не возмогли мы теперь более, и злобу свою и приход ратью положили на вас, по словам Господа: «Аще согрешит к тебе брат твой, шед, обличи его пред собою и тем едином; аще ли послушает тебя — приобрел еси брата своего. Аще ли же не послушает тебя, поими с собою двух или трех, да при устах двоих или троих свидетель, станет всяк глагол. Аще ли и тех не послушает, повежь в церкви. Аще ли же о церкви не радети начнет, буди тебе якоже язычник и мытарь!» Мы же, великие князи, посылали к вам, своей отчине: престаньте от злоб ваших и злых дел, а мы по-прежнему жалованью своему жалуем вас, свою отчину! Вы же не восхотели сего, но яко чужие сделались нам. Мы же, проложив упование на господа Бога и пречистую его матерь, и на всех святых его, и на молитву прародителей своих, великих князей русских, пошли на вас за неисправленье ваше!

Василий Борисович замолк в свою очередь. Кое-кто из новгородских послов растерянно отирал пот со лба. Князь Иван явно не желал признать, что посольство Захара с Назарием было ложным. Феофилат и Яков Короб, хорошо знавшие всю подноготную, переглянулись и побледнели. «Что теперь есть истина?» — хотелось спросить каждому из них. Заговорил Иван Борисович:

— Князь великий тебе, владыке, и посадникам, и житьим так глаголет: били мне челом о том, чтобы я нелюбие свое сложил, и поставили речи о боярах новугородских, на которых я прежде сего распалился. И мне бы тех жаловати и отпустити?! А ведомо тебе, владыко, да и вам, посадникам и житьим, и всему Новугороду, что на тех бояр били челом мне, великому князю, вся моя отчина, Великий Новгород, и что от них много лиха починилося отчине нашей, Великому Новгороду и волостям его? Наезды и грабежи, животы людские отымая и кровь крестьянскую проливая?! А ты, Лука Исаков Полинарьин, сам тогды был в истцах, да и ты, Григорий Киприянов Арзубьев — от Никитины улицы?! И я, князь великий, обыскав тобою же, владыкою, да и вами, посадники, и всем Новгородом, что много зла чинится от них отчине нашей, и казнити их хотел. Ино ты же, владыка, и вы, отчина наша, добили мне челом, и я казни им отдал. И вы нынеча о тех винных речи вставляете, и коли не по пригожью бьете нам челом, и как нам жаловати вас?

Это была заслуженная выволочка. Действительно, сами подавали жалобу, сами давали приставов на братью свою, на поиманных, и сами теперь хлопочут о виновных.

Заключил речи государевых бояр опять князь Иван Юрьевич:

— Князь великий глаголет вам: восхощет нам, великим князем, своим государям, отчина наша, Великий Новгород, бити челом, и они знают, отчина наша, как им нам, великим князем, бити челом!

Говорка кончилась. Иван Третий задал-таки загадку послам новгородским, любой ответ на которую делал их виноватыми перед государем.

Так пропасть и другояк пропасть! Получив пристава, чтобы миновать московские рати, послы Господина Новгорода отправились восвояси.

Глава 29

Все это было как в страшном сне, ежели заспишь на левом боку, когда задыхаешься и немеют члены и, кажется, надобно закричать, а голосу нет, и надо, чтобы спастись, только достать, только дотянуться до чего-то, и рук не вздынуть, а косматые лесные хари хохочут, протягивая когтистые лапы, и вот-вот схватят, сожрут, и уже сквозь сон через силу застонешь, и тогда проснешься.

Борецкая порою приходила в отчаянье. Из Литвы, от короля, не было ни вести, ни навести, да она и не ждала помочи от Литвы. Но сами-то, сами!

Монастыри надо было сжечь сразу. Воспротивился Феофил, восстало все черное духовенство. Юродивые, кликуши из Клопска лезли аж в окна:

— Не дадим жечь святые обители господни!

Воеводы колебались, ждали ответа посольства, ждали невесть чего дождались! В ту ночь Марфа сама, на свой страх, послала Ивана Савелкова зажигать монастыри за Торговой стороною, откуда ближе всего была угроза ратная. В Кириллове монастыре, с которого думали начать, какой-то монах бросился, раскинув руки, перед ратными, прикрыв ворота:

— Убивайте!

Дружина вспятилась. Завозились, замешкались, начали поджигать ограду.

Мокрое дерево разгоралось плохо. Едва выбилось пламя, как раздался топот из темноты. Это были ратники Стриги-Оболенского. Началась бестолковая рубка. Потеряв половину людей, Савелков кое-как с остальными ушел в Новгород.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33