Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Марфа-посадница

ModernLib.Net / Историческая проза / Балашов Дмитрий Михайлович / Марфа-посадница - Чтение (стр. 10)
Автор: Балашов Дмитрий Михайлович
Жанр: Историческая проза

 

 


— Наши плотничана с вашими заодно. Славлян уговори! Нового бы сраму не вышло. Батя наш долго бился… (Покойного Григория Данилыча Овин не часто поминал, и поминал обычно, когда соглашался на что-то.) — Брата не унимаю…

— пробурчал он, провожая Борецкую, а глаза говорили свое: «Враг я тебе был, есть и буду, могила не помирит!»

Но и он после посещения Марфы словно примолк, не помогал, но и не мешал явно, а зайдя к зятю, Ивану Кузьмину, ворчал:

— Околдовала она вас, что ли? Всем городом вертит! А не так, не так надо! Феофилат Захарьинич, тот умней вас! Лбом лезть — лоб расшибить недолго! Лоб-то один, да и свой…

Дмитрий Борецкий, Василий Селезнев, Савелков мотались из конца в конец, льстили, грозили, уговаривали. Богдановы молодцы кричали по всем улицам, шумели на папертях церквей и в торгу. Офонас Груз делал дело степенно, но крепко, за ним шли, подчиняясь внутренней силе этого глухого матерого старика, бесстрашно-спокойного и насмешливого там, где у иных молодых белели лица.

Город кипел. Страсти и возмущение выплескивались волнами на Городец, куда являлись с бранью толпы народа. Наместник великого князя, его дьяки и подручные были как в осаде. Уже не слухи, а явь: со дня на день ожидали приезда Михайлы Олельковича, литовского православного князя, вызванного на новгородское княжение всесильною партией Борецких.

Споры раздирали и Славну. Немир-таки испортил дело своим бешеным нравом. Оттолкнул Глуховых, разругался с половиною прочих бояр.

Неспокойно было в Торгу, где под шум усобной сумятицы и нестроения участились грабежи и свары.

В кончанском совете Немир сцеплялся с Норовом, оба пожилые, оба буйные, и, как часто бывает, оба ни в чем не могли уступить друг другу.

Сторонники московского князя собирались у Исака Семеновича, свойственника Своеземцевых. Переплетенные родством, ссоры и споры велись еще яростнее, за обвинениями в предательстве городу следовали обвинения в измене родовым связям и семейной чести. Иван Офонасович Немир нападал на троюродного брата, Фому Курятника, поминал тому их великого деда, бессменного славенского посадника Федора Тимофеевича, при котором новгородцы отняли было суд у московского митрополита и совершили победоносный поход на Двину против войск деда нынешнего Московского великого князя, Василия Дмитрича.

— Походу тому поболе семидесяти лет, с тех-то пор нас уже дважды били, понимать надоть! — кричал Фома в ответ и, в общем, был прав.

Исак Семенович зазывал к себе. Молодого Своеземцева рвали на части.

Только что утром, беседовавши с Немиром, о-полден, угрюмый, сидел он у свойственника, не в силах отказать тому в основательности суждений. Исак Семенович, спокойный во всей этой буре, говорил о законе, о единовластии, судебных злоупотреблениях новгородских чинов, всех этих тиунов, подвойских, приставов, позовников, ябедников, о чем и сам Иван Васильич знал слишком хорошо.

— Что они выиграют? Уже ведь было такожде! Добьютце войны, нахождения ратных, Христианом истомы, по селам грабления… Новый окуп? А потом? От Литвы взятия?!

«Почему его не выбрали посадником? — думал Иван Своеземцев, глядя на это умное, со следами усталости, убежденное лицо. — И братья Полинарьины с ним, ну эти законники!..» Да они правы! Почему же так постна, так тускла эта правда и так ярко заблуждение Борецкой? Разглядывая сбоку круглый лоб, мягкий, когда-то слегка курносый, теперь же раздобревший нос, устремленные прямо перед собою глаза и тянутую, висящую прямо вниз бороду Исака Семеновича, Своеземцев вдруг с удивлением догадался: «А ведь он не умен!

Не то что не умен вообще, нет, и знает, и понимает многое, а в чем-то самом главном не умен, в том, что было у отца, и есть, несмотря ни на что, у Марфы Ивановны Борецкой».

Ну, он и Полинарьины хоть честные, а Василий Максимов тысяцкий, рыжий, с хитрым темным взглядом, весь скользкий, как налим, тот что? А ведь вроде и против Москвы, с Федором Борецким кумится — ничего не понять!

Ему было стыдно перед Исаком Семенычем, стыдно и перед Борецкой.

Ежечасно с грустью убеждаясь, как ему далеко до отца, молодой Своеземцев не мог ни собрать славлян воедино, ни сам внутренне решиться до конца на что-то одно.

Земли, впрочем, терять не хотелось никому. В конце концов Славна в лице своих бояр высказалась так: они присоединятся к тому решению, которое примет общеновгородское вече.

***

Все это кипение страстей разбивалось у порога изложницы умирающего архиепископа, и не потому, что при дверях его покоя стояли стражи бдительные или сторонники московской митрополии, нет! За годы архиепископства владыка, сам неревлянин по происхождению, вольно и невольно окружил себя неревлянами и плотничанами — противниками Москвы.

Владычные чашник и стольник, Еремей Сухощек и Родион, были неревляне, неревлянами были и многие другие ближники архиепископа. Пимен, наместник и ключник Ионин, происходил из Плотницкого конца, возглавляя наивраждебнейшее Москве крыло тамошней господы… Просто все земное уже отошло, невесомо отпало от Ионы, как отпадают сухою и тихою осенью отмертвелые листья. Марфа поняла это, чуть только увидела прозрачные, нечеловеческой, уже неземной ясности глаза умирающего.

Говорить с ним было трудно. Иона путал имена, даты, живых и мертвых.

Она бережно растолковывала ему, что происходит в городе, упорно, все еще надеясь, наводила на мысль о восприемнике. Но когда наконец и вдруг поняла, что нет, дело не в слабости и не в забывчивости предсмертной, что Иона помнит о Пимене и все давно уже решил, у нее опустились руки.

— Божьим судом, по жребию, да изберут владыку себе! — тихо сказал умирающий.

Он хотел одного: единства всех их, светлого единения во взаимной любви. Избрание восприемника по указу прежнего владыки грозило расколоть город и, значит, было неугодно Господу. Иона уже плохо представлял, что творилось за стенами владычного дворца, что город все равно уже расколот и кипит в борьбе.

Мягко, чтобы не раздражить и не огорчить умирающего, сдерживая внутреннюю страсть, Марфа пыталась втолковать ему, как обстоят дела и почему необходимо самому Ионе назначить Пимена.

— Дщерь моя, неужели Господь в мудрости своей не больше нас? Дай Ему решить! Дай. И положись на волю создавшего тебя.

Это была стена. С отчаянием вспоминала Марфа, как легко она прежде говорила с архиепископом, как легко и душепонятно. И теперь — словно путник, опоздавший к перевозу, смотрит она недвижимо на удаляющуюся по водной глади лодью, и не пробежать по воде, не наступить в реку смерти живыми ногами! Человек земных дел, зримых страстей, и человек, наконец полностью отдавший себя Богу, уже не могли понять один другого.

Все, чего добилась Марфа, это того лишь, что Иона снял перстень с прозрачной руки, владычный свой перстень с печатью, прошептав:

— Вот, передай Пимену! — и устало закрыл глаза.

Борецкая бросилась к Грузу. Офонас подумал, пожевал твердыми губами, задирая бороду, решил:

— Соберем вятших! Старейших всех, посадников, тысяцких, игуменов и архимандрита Феодосия, весь город, изо всех концов. Да узрит согласие!

Мыслю, всема явимсе — умолим!

Это было четвертого ноября. А на другой день собравшаяся боярская господа вкупе с иерархами церкви была остановлена в воротах Детинца владычными слугами в траурных уборах, известившими посольство, что владыка умер в исходе ночи. Выборные тут же были допущены лицезреть покойного.

Горели свечи. Согласный хор пел заупокойную молитву.

Тело архиепископа, исхудавшее настолько, что уже почти превратилось в мощи, было вскоре торжественно погребено, в согласии с завещанием Ионы, в Отни пустыни, личном монастыре покойного. Душа, взыскующая горней любви, пошла к Богу.

В разгар похорон, на третий день по успении архиепископа, в Новгород прибыл со свитою, дружиной, купцами, писцами, монахами князь Михайло Олелькович, с почетом встреченный избранными боярами, во главе с Богданом Есиповым, Дмитрием Борецким и Феофилатом Захарьиным, и поместился в княжеском тереме на Городце, откуда выехал московский наместник, и вслед за ним были силой удалены все оставшиеся чины московской великокняжеской власти. Певучая южная речь зазвучала на улицах и в торгу.

Борецкие и их соратники не пожалели государственной казны Великого Новгорода. Князь Михайло должен был понять, что новгородское княжение не бедная вотчина, не ржаной кус, и что Новгород Великий не чета постоянно разоряемому татарами и давно оскудевшему Киеву. Деньги и добро лились рекою, что вызвало даже ропот горожан, да и многих бояр, особенно на Славне. Софийский летописец впоследствии записывал, что недолгое княжение Михайлы Олельковича тяжко и «истомно» обошлось Новгороду «кормами, вологою и великими дарами».

Кроме того, и это смутило уже многих сторонников Борецких, с князем прибыла не столько военная дружина (кормить ратных, защитников, куда ни шло!), сколько многочисленные слуги и двор — сотни жадных до корма и даров, но бесполезных Новгороду людей: волынские и киевские жиды, торговые и иные советчики, польские и литовские нищие шляхтичи, чаявшие урвать кусок от новгородского пирога. И всех кормили, и кормили щедро, возами везли хлеб, жито, овес лошадям, мясо — целыми тушами, связками — битую птицу, бочками — мед и пиво, корзинами — сыры, кадушками — масло, коробами — всякую приправу к столу, бочки сельдей, репуксы, сигов, лососей, связки сушеных лещей и иной копченой и вяленой рыбы. Дарили платьем, оружием, конями.

Сама Марфа тотчас после торжественных похорон архиепископа Ионы явилась на Городец, ко князю Михайле, узнать, всем ли доволен, не терпит ли нужды какой он или слуги его?

Марфа была в темно-синем атласном саяне со сквозными, сканной работы крупными золотыми пуговицами от верха до подола. Белоснежные пышные рукава, отороченные у запястий золотым кружевом, придавали лебединую легкость движениям ее слегка потемневших, крепких рук с дорогими перстнями на пальцах. Не сморгнув, она плавно подала руку склонившемуся перед ней князю для поцелуя — иноземного приветствия, принятого, как она знала, у знатных жонок в ляшской земле. Между прочим разговором осведомилась, любит ли князь охоту, обещала прислать ловчих соколов и своих доезжачих в помочь княжим загонщикам. Вопросила затем, давно ли князь виделся с королем?

Михайло Олелькович глядел в ее белое от искусно наложенных белил широкое темнобровое лицо, вспоминал все, что слышал о ней в Литве, и его постепенно начинала захватывать тяжелая властная красота Борецкой. Он передал привет от пана Ондрюшки Исаковича, в ответ на что Марфа ласково-насмешливо повела бровью.

— Помнит меня пан? — спросила с переливами в голосе, так что у киевского князя что-то сдвинулось в душе. — Ондрюшка Исакович! усмехнулась Марфа, и глаза ее оделись поволокой. — Десять летов прошло…

Сваталсе! Тогда еще шутили: я по мужу, он по отцу, а скажут — брат с сестрой!

Поворотилась, поглядев вдаль, за окно, на виднеющийся сквозь слюдяные ячеи оконницы Юрьев, легко повела головой (закачались со звоном серебряные кольца в уборе), смахнув и пана Ондрюшку, и прочие воспоминания, строго заговорила о грамоте, о короле, о послах…

Деловой разговор этот оставил в киевском князе неделовое волнение и смутный стыд за то, что он предает Новгород. Старший брат, Семен, что сидел на столе киевском и давно кумился с Москвой, предупреждал Михаила, чтобы тот не ввязывался в новгородские дела, а уж коли ввязался, то не спорил с московским князем. «В Литве сейчас силу взяли католики да польские паны, и им, православным князьям литовским, не пришлось бы скоро самим проситься на Москву!» — говорил Семен. Да и поможет ли король Казимир Новгороду, не увяз бы в делах угорских!

Про все то Михайло Олелькович не сказал Борецкой, и уж тем паче не поведал о том, что и тут, в Новом Городе, с ним, с Михаилом, велись совсем иные речи…

Далек был Киев нынешний от Золотого Киева древних времен, и нынешние князья киевские от черниговских да киевских князей золотой поры Владимира Всеволодовича Мономаха!

И еще в одном ошибалась Борецкая. Приезд Олельковича не только укрепил ее сторонников, но и вызвал новые разногласия. Усилившаяся власть Борецких испугала многих, и когда начались толки вокруг назначения нового архиепископа, дошло чуть не до усобных боев. Что ни делали сторонники Борецкой, перевесил обычай, постановили избрать архиепископа жребием. Все, чего добилась Марфа и в этот раз, это что Пимен был включен в число трех соискателей, из коих одного, по жребию, сам Бог должен был избрать молельником и заступником Господина Великого Новгорода. Двое других смиренный инок Варсонофий, духовник покойного Ионы, и вяжицкий протодьякон Феофил, ризничий архиепископа, — были выдвинуты если не прямыми врагами и завистниками Борецких, то во всяком случае противниками непомерного усиления власти неревлян. Варсонофия предлагало черное духовенство и часть прусских бояр, за Феофила хлопотали Захария Овин и Славна.

Ночью соратники собрались у Борецких. Пимена не было. Рассказывал Еремей Сухощек. Колеблющийся свет тресвечника не достигал углов, большая горница тонула в полутьме. Яркого огня не зажигали намеренно. Резкие тени вздрагивали на лицах. Свет свечей отражался в глазах, да вспыхивала порою полоса золотого шитья или перстень на чьей-нибудь поднятой руке. Марфа, выпрямившись, неподвижно застыла в кресле. Дмитрий с Василием Губой, оба положив сжатые кулаки на столешницу, слушали Еремея. Дела творились невеселые. На владычном дворе не прекращалась грызня. Решение избирать владыку по жребию разом поколебало власть Пимена. «Ждать можно всего!» закончил Еремей, устало отклонившись к стене большим телом. Массивное лицо его разом утонуло в тени. Родион, владычный стольник, подал голос сзади:

— Варсонофий весь в руке архимандрита Феодосия!

— А Феофил ваш какими добродетелями украшен, кроме Овиновой помочи?!

— спросила Борецкая угрюмо.

— Бог изберет… — отозвался нерешительный голос из темноты.

— Богу, однако, дозволено из троих одного избрать! — откликнулся Губа-Селезнев. — Уж не от митрополита ли московского наказ?

— Навряд! — сказал Еремей глухо. — От Москвы ищо гонцу и не доскакать бы было!

— Сами ся топим! — присовокупила Марфа.

— А заслуги его какие ж… — вновь сказал Родион с невеселой усмешкой.

— Ризничий… Протодьякон. Был тише воды, ниже травы! Пустое место!

Видать, никому не страшен…

— Свято место не бывает пусто! — возразил пословицей Селезнев. Такой может, коли дорвется до власти, столького натворить!

— Ну, власть ему еще не дадена. Подождем божьего суда! — заключила Марфа, вставая. В душе она верила, несмотря на все, что победит Пимен.

Выборы владыки были назначены на пятнадцатое ноября. На замерзшую землю падал легкий снег. Но ни снег, ни довольно сильный, порывами, северо-восточный ветер не могли разогнать тысячи народа, оступившие Детинец, заполнившие берег и близлежащие улицы Людина конца и Загородья, и амбарные кровли, и высокие паперти церквей, и возвышенный крутояр на скрещении Кузьмодемьянской и Великой улиц в Неревском конце, и Великий мост, не говоря уже о самом Детинце, внутри которого люди стояли плечо к плечу, и тоже взбирались на все возвышенные места — на стены, звонницу, даже на кровли архиепископского дома. Переговаривались, поталкивая друг друга, замерзшие топали ногами, дули на руки, охлопывали себя рукавицами.

Ожидалась торжественная литургия, после чего собственноручно подписанные степенным посадником Иваном Лукиничем и запечатанные его именною печатью жеребьи, положенные в алтаре, на престоле, будут по очереди вынесены наружу и всенародно распечатаны. Бог и святая София, премудрость божья, оставят у себя на престоле один жеребий, своего избранника, будущего новгородского владыки.

Марфа проснулась в это утро поздно, со слабостью в теле, то ли к перемене погоды, толи оттого, что на левом боку спала. За окошками падал снег, и она долго лежала, закрыв глаза, справляясь с головокружением, и вспоминала приснившийся сон. Сон был непонятный. В проснях виделось, — и сама не могла уразуметь, к добру ли, к худу ли? — будто как колокольный звон, и большие сияющие бело-розовые каменные соборы плывут по воздуху, ближе, ближе, и мимо нее, и звон все звончее, радостнее, и видит, что это чудно преображенные новгородские церквы плывут, словно лодьи, и голова кружится, и звонят, звонят колокола… Проснулась — звонили в Софии. Марфа еще полежала, чувствуя, как постепенно замирает кружение в голове и тают белые плывущие соборы, а звон софийских колоколов мешается с тем, в мечте приснившимся чудным звоном, и лежа, не понимала — к чему такой сон? Умом прикинуть — не к добру, а на сердце словно как радостно от чего-то.

В Детинец съезжалась вся именитая господа. В соборе вятших мужей и жонок пускали в первый ряд, и они стояли там, остолпленные и стиснутые иными, тоже нарочитыми горожанами, купцами, житьими, старостами улиц и ремесленных братств, среди которых нынче, как равные среди равных, мешались куколи, рясы и мантии духовенства. Борецкая в собор не пошла.

Решила дожидаться избрания владыки дома. Слуги, расставленные по пути, на вышке терема и стенах Детинца, должны были тотчас извещать ее обо всем, происходящем внутри собора.

— Началось, Марфа Ивановна! — возгласил слуга.

— Началось, — повторила Пиша и мелко перекрестилась.

Марфа была в иконном покое. Стоя, скрестив руки на груди, она, чуть шевеля губами, повторяла про себя знакомые слова литургии. Издали, слышное уже с крыльца, доносилось согласное пение.

Сейчас в соборе — единое дыхание граждан, торжественное золото облачений духовенства, мерцание свечей в паникадилах, хоросах и стоянцах перед иконами, ангельские голоса маленьких певчих и густой, сотрясающий своды голос хора, которому подпевает вся площадь перед собором, черные люди и знать, подпевают крыши и улицы, и, шевеля губами, беззвучно вторит литургии, стоя в иконном покое своем, великая неревская боярыня Марфа Борецкая. Устремляя глаза к иконам, она видит отверстые царские врата Софийского собора и за ними — престол, осиянный трепетным пламенем свечей и бледным струящимся из высоких окон светом зимнего дня, и на престоле три запечатанные жеребья, три кусочка пергамена, от которых зависит грядущая судьба Новгорода.

Хор смолк. По толпе пробежала дрожь. Хор снова запел и снова смолк. И вот замерла площадь, замерли люди вокруг Детинца, и слышно стало, как идет по проходу собора, по каменным плитам, меж плотных толп людских, к алтарю, к престолу господню софийский протопоп, как с трепетом снимает жеребей с престола и на вытянутых руках выносит его, чтобы передать посаднику с избранными из старейшин градских, что сейчас сломают печать и всенародно, на паперти собора, прочтут имя первого из отвергнутых Господом.

— Варсонофий!

Единый вздох пронесся под высокими сводами Софии, достиг купола, где грозный Вседержитель сжатою десницей вот уже пятое столетие благословлял свой город, отразился от стен и шелестом обежал соборную площадь, перелетел за стены Детинца, прошел по рядам застывших на морозе людей, долетел до высокого терема под золоченою кровлей и проник в иконный покой, где Пиша, приняв весть от подбежавшего махальщика, внятным шепотом повторила:

— Варсонофий!

Марфа, недвижно стоявшая перед иконами, вдруг затряслась и упала на колени:

— Господи! Ты видишь! Не отступи!

Беспорядочная бредовая молитва летела с ее уст, и расширенные глаза молили пустоту, а меж тем там, вдали, в Софийском соборе, выносили второй жеребей, второго изгнанника божия, и Иван Лукинич, у которого тоже непроизвольно подрагивали руки, распечатывал роковую грамоту.

Марфа, стоя на коленях, заслышала шевеление за дверью и резко обернулась к Пише:

— Кто? Кто же!

Она рывком поднялась с колен, шагнула к дверям и, уже понимая, но еще не веря, повторила:

— Кто?! Кого вынесли? Феофила?!

— Пимена.

На престоле в соборе святой Софии премудрой остался один жеребей, смиренного и мало кому известного священноинока Вяжицкой обители, Феофила, бывшего ризничего Ионы, бывшего протодиакона, а ныне, по божью изволению, взлетевшего на головокружительную высоту главы сильнейшей на Руси архиепископии, главы дома святой Софии Господина Великого Новгорода.

Марфа прислонилась к косяку, махнула Пише рукой:

— Уйди!

Со строгим лицом повернулась к иконостасу, к громадным, прекрасной работы, драгоценнейшего новгородского письма образам в дорогих окладах и медленно опустилась на колени:

— Верую в тебя, Господь! Верую, что не отринешь раб своих и оборонишь от напасти и труса. Верую, что не предал еси и не отвратил лица своего!

Верую, ибо пути твои неисповедимы! Верую, что и наказуя, милуешь нас.

Верую в тебя и молю, укрепи разум мой и дух тверд сохрани во мне! Верую!

Строгая, поднялась с колен. Для новой борьбы. Только прямая морщина меж бровей стала заметнее на широком суровом лице.

Глава 11

Торжественный поезд, долженствующий отвезти жениха к чертогу брачному, обручить церковь и пастыря, соединив нового избранника божия с Софией, премудростью, отправился за Феофилом немедленно после оглашения результатов жеребьевки. Вяжицкий монастырь, где, вожделея и не веря, ожидал своей участи Феофил, находился всего в двенадцати верстах от города, и к вечеру, вернее к началу ночи, новый владыка, у которого в голове все еще кружилось и шумело от приветствий, молебнов, криков, колокольного звона, конского ржания и тряски владычного возка по замерзшей, но еще не укрытой вдосталь снегом колеистой дороге, от всего неожиданного угара свалившейся на него чести, потрясенный до глубины души, очутился в палатах архиепископских, в том заветном покое, к которому он, будучи ризничим, приближался не иначе, как с трепетом и смирением сердечным.

Новое его положение казалось Феофилу таким несоответственным всему прежнему строю жизни, что перед изложницей Ионы вчерашнего ризничего охватил настоящий ужас. Гулкая пустота, пугающая торжественность тяжелых каменных сводов, земли, сокровища, власть — все было чужое и еще не понято, не восчувствовано, что свое. Его очень смутили почтительные лица придверников, Родиона, стольника, прежде мало обращавшего и внимания на Феофила, келейников, келаря, служек. Его ввели в покой и почтительно, склоняясь и пятясь задом, удалились. Он стоял один. Попробовал рукою выпуклую резьбу владычного ложа. Когда-то, когда он впервые попал сюда, ему очень захотелось сделать это, но не смел. Сейчас сама рука безотчетно выполнила давишнее неутоленное желание. Осторожно двинулся по покою.

Взглянул сквозь решетку окна. Трогал лиловый и палевый бархат облачений, золотые сосуды и косился на двери: не вошел бы кто? Словно увидят прогонят. Вдруг вспомнил все намеки и ясные разговоры не скрывавшихся сторонников Москвы и ее врагов и струхнул до боли внизу живота, так что присесть пришлось. Помоги, Господи! Как я буду, как?! Ослабнув, он опустился на широкую кровать Ионы и так сидел недвижимо до прихода постельничего, который помог ему разоболочиться на ночь.

Ночью Феофил проснулся в трепете. Иона, прозрачный, стоял перед ним.

Ризничий сполз с чужой постели, повалился на колени… В окно светила луна, в ее призрачном неверном луче перед ним сияло его собственное нижнее белое облачение, повешенное на спицу прямь кровати. Он не сразу пришел в себя, не сразу решился лечь и задернуть полог.

Назавтра новый владыка начал осматривать хозяйство Софийского дома и принимать дела. К нему потянулись начальники мастерских, пекарен, медовуш, конинных и скотинных стад, владычные наместники, посельские, воевода, казначей, ключники. Разворачивались бесконечные ленты списков, столбцы и вощаные доски, берестяные и харатейные грамоты, которым не было конца.

Отложив грамоты, он двинулся в обход своих владений.

В ризнице осмотрел ряды стихарей, расправленных и вздетых на спицы, по несколько штук один сверху другого, драгоценные облачения из персидской и цареградской парчи, оксамита, обояри, шелков восточных и западных, атласа и бархата, с подбоями из тафты и зендяни синих, лазоревых, вишневых, черевчатых, зеленых и алых цветов. Как бывший ризничий, он знал их наперечет: все эти рясы и ряски, саккосы, украшенные дробницами и литыми чеканными пуговицами, густо унизанные жемчугом и золотой канителью; орари и епитрахили, покровы и пелены, наручи, составленные рядами, шитые шелком и низанные лалами, жемчугом, золотой и серебряной нитью, со священными изображениями на иных, архиепископские митры, посохи с рукоятями в самоцветных каменьях или резные из рыбьего зуба, афонского кипариса, из рога Индрик-зверя, что привозят из Индийской земли и достают у народов северных, нагрудные панагии на драгоценных цепочках, усыпанные алмазами, яхонтами, изумрудами, розовым жемчугом и кораллом, иные с заключенными в них чудотворящими останками; сионы: большой золотой, малый золотой, серебряный архиепископа Василия, сион Евфимия Великого… И те, сугубою святостью отличные реликвии, кои хранились особо: крещатые ризы архиепископа Моисея, цареградский белый клобук и саккос с символами евангелистов, шитым изображением Богоматери и святых; а также омофорий, современный, как уверяло предание, третьему вселенскому собору, и святые мощи в ковчежцах, из греческой земли привезенные. Он чуть не сделал замечания служке, увидев небрежно брошенную фелонь, замялся — он же не ризничий! И после уж понял, что как владыка может и должен замечать всякому чину и о всяком нестроении, будь то в большом или в малом, как со злосчастною фелонью. Понял и озлобился на себя и на них на всех пугающего его Иону, на стольника Родиона, на Пимена, с которым он не знал, как говорить, и избегал встречаться глазами… Все они тут были неревляне, все друзья Борецких, и все, если не в лицо, то позаличью смеялись над ним!

Он решительно стал обходить огромное хозяйство владычного двора — поварни, кладовые, набитые добром, в иные из коих еще позавчера его бы и не пустили, зашел в молодечную, где сытые, раскормленные ратники лениво полеживали, перекидываясь в кости и шахматы, спускался в винные погреба и медовуши.

В чашнице Феофил допустил вторую оплошность. Как ризничий, он понимал толк в драгоценностях и потому задержался, въедливо рассматривая собранные здесь блюда, украшенные финифтью мисы, алавастры — узкогорлые сосуды для мира, золотые и хрустальные ладанницы, серебряные с чернью кунганы, чеканные чары, братины с надписями и ликами святых мучеников в золоченых кругах, серебряный панагиар Евфимия, с подставкою в виде четырех ангелов, ендовы, кубки, достаканы, ковши и тарели, кратиры — дары великих бояр и приобретения прежних владык, а также драгоценные цепи и пояса, за право хранить которые бывший ризничий бесполезно ссорился когда-то с чашником Еремеем. Он был один, прислуга осталась у дверей, и мог разглядывать без помех. Залюбовавшись, он взял в руки яшмовый потир, чтобы ощутить приятную тяжесть камня и драгого металла, и весь вздрогнул, чуть не уронив потира, почуяв за спиной человеческое дыхание. Оглянулся — за ним и над ним, возвышаясь на голову, стоял чашник Еремей Сухощек (Еремея бог не обидел ни ростом, ни статью). Феофил с излишней быстротой поставил потир на место, ибо первое, что ему пришло на ум, что чашницкая — это не его вотчина, и, уже поставив, вспомнил опять, что он — владыка. Еремей, пряча улыбку в усы, почтительно пояснил ему, что потир сей цареградской работы, он назвал имя патриарха, при коем потир был сотворен, и другого, при котором он был привезен в Новгород, но Феофил почти не слушал, ощущая мучительный стыд от того, что тотчас поставил потир на место и не мог уже заставить себя вновь взять его в руки, а Еремей, поясняя, взял с бережным спокойствием хозяина.

И ничего тут не было особенного, если бы не мгновенная улыбка Еремея, не тайная насмешка над ним, и Феофил опять люто озлобился, с ненавистью глядя в спину удалявшемуся чашнику, который с этого мига становился первым, после Пимена, врагом Феофила, врагом, от коего надлежало избавиться как можно скорее.

Феофил прошел затем в Софию по внутренним переходам, по которым ходил лишь архиепископ, и где он был лишь два или три раза, сопровождая Иону.

Заглянул в Грановитую палату, в которой должен будет возглавлять Совет господ (сама мысль об этом ужаснула его). А потом начался прием иерархов церкви и вятшей новгородской господы, и снова речи, прямые и уклончивые, советы и поучения, облаченные в форму почтительных подсказок его преосвященству. А затем предстояло рассмотреть договор с литовским королем, о коем он прежде слыхал только.

У Феофила голова пошла кругом. Он ел, не ощущая вкуса пищи. Одно лишь ясно помнил и знал новый владыка, и из намеков и прямого разговора с архимандритом Феодосием, и собственной потрясенной душой — что ставиться он будет только на Москве, у московского митрополита, ни в какую Литву поганую, в латынскую униатскую ересь, к отступнику и еретику Григорию, будь тот трижды митрополитом русским, он не поедет…

Лишь на второй день, и то по подсказке, Феофил уразумел, что имеет власть смещать и назначать на должности. Он тотчас отстранил Пимена от заведования софийской казной и избрал себе духовника, старца Корнилия, сотоварища по Вяжицкой обители. В тот же день срывающимся голосом, визгливо, впервые он накричал на младшего кравчего (мстил через него Еремею) и, с неожиданной легкостью, удивившей его самого (он не знал, что легкость эта происходила от могущественной поддержки многих и властных лиц, которые ждали только, чтобы Феофил взял на себя почин этого дела), настоял на посольстве в Москву, к великому князю, за «опасной грамотой», на проезд в Москву его, Феофила, к московскому митрополиту Филиппу.

Разорванные после высылки великокняжеского наместника отношения с Москвой привели к тому, что положение на границе содеялось, яко ратное, и новому владыке для того, чтобы без задержки добраться до Москвы и быть рукоположенным митрополитом Филиппом в сан архиепископа новгородского, необходим был опас, подписанный великим князем Иваном. В Москву за опасом поехал Никита Ларионов, житий со Славны, и это был второй из назначенных Феофилом, в пику своему неревскому окружению, людей.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33