Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Записки странствующего энтузиаста

ModernLib.Net / Анчаров Михаил / Записки странствующего энтузиаста - Чтение (стр. 3)
Автор: Анчаров Михаил
Жанр:

 

 


      А пока что ж? Пока продолжали твориться маленькие чудеса доброжелательности. И
      интеллигентности.
      Последнее надо объяснить. Об интеллигентности говорят так и эдак. Диапазон оценок огромный. От «слюнтяйства» до «подвижничества». А в промежутке технари с гуманитариями сражаются, отстаивая право на первородство. Поэтому, чтобы уж никакого подтекста, а только текст, скажу, какого мнения я придерживаюсь. А придерживаюсь я мнения, которое высказал великий украинский кинорежиссер. Он сказал, что «интеллигентность – это высшее образование сердца». А я и с начальным не так часто встречался. Но, может быть, мне не повезло.
      Теперь мне начало везти невероятно. Может быть, погода такая. Прозрачный, чуть притуманенный день, и воздух у подъезда, откуда мы все вышли, будто я родниковую воду пью и уже тоскую, что все это кончится, потому что все кончается.
      -    Гошка, ну-ка, в мою машину, – говорит мне у подъезда Андрей Иванович, который только что прибыл и будет у нас главный.
      Он старше меня лет на пятнадцать. В машине он оборачивается с переднего сиденья.
      -    Ну? – говорит он и улыбается немножко иронично и немножко горделиво – такая у него улыбка. А чего ему не гордиться, когда он написал огромное количество песен, которые все поют? И, по крайней мере, две из них поют во всем мире. Обе они – про детей. Сумейте-ка!
      -    Да так, – говорю. – Нормально. И мы поехали на вокзал.
       10
      Дорогой дядя!
      Эту поездку можно было бы описать в двух словах: поездка прошла удачно. Простите, в трех словах. Какая разница? Маленькая неточность. Ее исправляют еще в черновике. Но жизнь идет набело. Поэтому сижу и ищу точное слово.
      Всем известно, что бывают мгновения, когда… и так далее.
      Я раньше думал, что такие мгновения бывают только при первой встрече с женщиной, да и то с выдуманной или приснившейся.
      Но такого у меня еще не было, чтобы обычная, в общем, поездка выступать, да еще с чужими людьми, заставила меня пересмотреть жизнь и свою и общую, и я увидел, что, пожалуй, я прав.
      Нет, такого со мной еще не бывало.
      Обычно, когда пересматривают жизнь, приходят к грустным соображениям, к отчаянным даже, а тут, видите ли!
      Ну не вовсе же я болван, даю вам честное слово!
      Значит, было в этой поездке такое, что засело в меня не как гвоздь в доску, а как семечко в подходящую почву. И теперь оно прорастает.
      Расти, мое семечко. Видно, душа дождалась и хорошо вспахана жизнью. Расти, мое семечко.
      На Казанском вокзале только что прошел дождь. Еще когда сели в машину, по ветровому стеклу хлестнули первые капли, а сейчас вся площадь у трех вокзалов стала серебряная. Идем, шлепаем.
      Мальчик-водитель несет коричневый чемодан Останина, я – свою сумку с электробритвой, с, так сказать, джинсовыми штанами и новой розовой рубахой, у которой такой замечательный короткий воротник, который всем докажет, что и я не чужд веяниям, не чужд.
      -    А я люблю капитально собираться в поездку, – сказал Андрей Иваныч. – Чтобы все было под рукой.
      И иронически смотрит на мою синюю сумку из неизвестной мне тринитротолуолово-иприто-люизитовой материи. И я не знаю, что теперь в руках носят. Майлс Гелдон носил длиннющую шпагу, а у меня и шпаги нет, та-ак, только языком мелю, бала-бала. Казанский вокзал, Казанский вокзал… Я потом скажу, кого я там встретил и кого потерял. Рифма получилась случайная, но, видимо, где-то жила во мне и теперь выскользнула на свет божий неуправляемая.
      Одни любят неуправляемые рифмы, другие – управляемые, когда душа не останавливается и продолжает свою работу. Но многие, слишком многие думают, что рифма – это когда окончание одного слова похоже на окончание другого слова. Это всегда видно, и эти стихи может делать компьютер. Некоторые даже на это надеются и даже полагают, что компьютер раз и навсегда положит конец этой затянувшейся дурости. Они имеют в виду поэзию. Они не догадываются, что поэзия «не умираема», не убиваема, не воскрешаема – неувядаема, аема, аема, аема, потому что она не продукт чьего-то запутавшегося или озверевшего сознания, а след первичного бытия. А сознание вторично. И умники потому и живы на свете, что поэзия существует, несмотря на все попытки от нее уклониться или самообъегориться.
      -    Гошка, по-моему, мы потерялись, – говорит Андрей Иванович. – Впереди мелькал мой коричневый чемодан, а теперь не мелькает.
      -    Вот он! – восклицаю я, как человек на мачте у Христофора Колумба, который, бедняга, был уверен, что открыл Индию, а открыл са-а-всем другой материк, который даже именем его не назвали, а назвали именем совершенно постороннего трепача – так дальше на материке и пошло.
      И мы уперлись в грудь человека, преградившего путь нашему галопу.
      Левая сторона его пиджака была как бы вышита колодками орденов, наших и зарубежных,
      рядов семь или больше.
      -    Андрей Иваныч, – сказал он, – вам туда, вдоль этого поезда. Там Ольга Андреевна все покажет.
      -    Это Гоша Панфилов, – сказал Андрей Иванович. И мы все друг с другом перездоровались за руки. Мы с Андреем Ивановичем почему-то тоже, с разбегу. И мы уверенно пошли вдоль длинного поезда.
      -    Орденов-то, а? – говорю.
      -    Блестяще знает испанский, – сказал Андрей Иванович. – Теперь парторг издательства. Люди шли. Теплые, обыкновенные, и они не знали, как я к ним относился. А я к ним относился хорошо.
       11
      Дорогой дядя!
      А в газетах и журналах шла платная дискуссия о том, как сделать необыкновенно прекрасное искусство, которое бы… и так далее.
      Эксперты и приблудные трепачи и даже физики высоких энергий и слабых взаимодействий полагали, что если долго обсуждать эту тему и давать друг другу советы, то это окончательно-замечательное искусство непременно как-нибудь да получится. Иногда мелькало словечко «талант», и тогда в него ныряли как в бомбоубежище, еще реже кто-нибудь вякал «гений», и тогда надо было замереть и снять шляпу, потому что гении всегда были покойники.
      Меня всегда одолевало любопытство – можно ли помереть, не родившись? Получалось, что гений – это что-то вроде аборта. Но поскольку все знают, что все обстоит далеко не так, и что гений – это, как раз, наиболее активно живущий человек, то выходило, что гений – это человек, идеи которого либо дольше всего доходят, либо быстрей всего присваиваются. В первом случае его тепло поминают после смерти, во втором он уходит тщательно безымянный. И выходило, что наивеличайший гений – это народ, который как раз и обладал двумя вышезамеченными признаками.
      А реально практикующие люди художества уныло откладывали изучение дискуссии, которая особенно мощно длится последние лет полтораста, где-то со времен фразы Белинского – «Евгений Онегин» – энциклопедия русской жизни», и старались помнить, что речь идет все-таки о поэме, а не о справочнике.
      Реально практикующий поэт, художник или композитор, так и не дождавшись рекомендаций, которые бы сильно улучшили то, что он делает по старинке, на глазок и на ощупь, робко выискивали где придется отдельные советы отдельных художников, композиторов, поэтов, которые на деле доказали, что они-то и есть таланты, и даже, страшно сказать, гении.
      Причем, я имею в виду не идеи, прогрессивные для своего времени или не очень, которые высказывал или которых придерживался реально практиковавший классик искусства, и которые зависели от того, на каких житейских позициях он стоял, поскольку все идеи вторичны, принадлежат сознанию и зависят от бытия. Нет. Речь идет о том, как происходило и совершалось само искусство у тех реальных талантов и гениев, которые, мало того, что с дискуссией не были знакомы в силу лени или неграмотности, но которые, к примеру, жили на белом свете, когда еще не только дискуссий на эту тему не устраивали, но даже еще и истории искусства не было.
      То есть речь идет о качестве, о «знаке качества» самого художества, которое, как выяснилось, не зависит ни от каких дискуссий на этот счет, а зависит от чего-то другого. Даже самая лучшая, но бездетная акушерка должна понимать все же, что кое о чем она знает только понаслышке.
      Вначале я даже увлекался дискуссиями такого рода. Уж очень хотелось узнать, как делать такие произведения, чтобы они оказались искусством.
      Я тогда думал, вот придет специалист и все растолкует, а уж я тогда… и так далее. А потом вижу, и этот прав, и этот прав, и этот прав, и этот, и в одной газете оба правы, хотя сражаются друг с другом и издеваются, и льется кровь, к счастью, чаще всего клюквенная, а ведь так не может быть, чтобы все правы, не так ли? И тогда я стал думать, а что, если все не правы? Не то чтобы я такой умный и всех переплюнул, а просто по диалектике –если логика права, а результаты противоречивы, то надо рассуждения отложить и искать в природе то, мимо чего эта логика проскочила.
      Так. Это я объяснил, это я предусмотрел. Да, вот еще одно, это для тех, кто любит отыскивать подтекст даже в манной каше. Так вот, никакие мнения я не отвергаю, и не мне судить, кто прав. Просто ни от одной дискуссии ни один ребенок еще не родился. Дети, как и искусство, зачинаются каким-то другим путем.
      Я не настолько наивен, чтобы полагать, будто перестанут дискутировать, но мне хочется подбодрить практически действующих художников, которые стесняются, что не знают, почему у них получаются стихи и прочие дела в этом роде, в то время как столько людей знают, как это делать, но у них не получается.
      – В этот вагон, в этот! – окликнула нас Ольга Андреевна и помахала билетами. Улыбка у нее, как бы это объяснить… Ольга Андреевна невысокого роста, и поэтому, когда она улыбается, она смотрит на тебя снизу вверх, как девушка на ковбоя. Но дело в том, что даже на рекламных картинах сигарет, пачка которых сфотографирована тут же в нижнем углу, эта улыбка означает: дурачок ты, ковбой, и штаны твои дурацкие, и лихость, и поза, потому что ковбоем тебя делаю я, а без меня ты обыкновенный беженец и уголовник. Это ковбой-то! А уж мы-то, бумажные фантазеры… В общем, при виде такой улыбки совершенно не хочется позировать или еще как-нибудь напрягаться. И отпускает тебя, и ты возвращаешься к самому себе. Понятно ли я говорю?
       12
      Дорогой дядя!
      Сколько я себя помню, меня всегда понуждали по какому-нибудь поводу трепетать нутром. Я долго не понимал – зачем? Потом с годами стал думать – может быть, для обмена веществ? Потому что, когда я не трепетал нутром, мне было на обмен веществ плевать.
      Но так как обмен веществ все равно происходил, плевал ли я на него или нет, то оказалось, что трепетать нутром я должен был, чтобы мой сосед не подумал, что я не такой, как он. А у меня всегда был сосед.
      Почему ему было надо, чтоб я был такой, как он, я не знал. У него фамилия была другая и биография, и в зеркале мы были непохожи. Долго не знал. Но потом вдруг понял. Если я не трепетал нутром, ему было беспокойно. И он пугался – а вдруг я такой же брехун, как он, и только делаю вид, что трепещу. Он боялся, что на самом деле я равнодушный и хорошо живу. А он хотел, чтоб хорошо жил только он, а я бы напрягался. Мир состоит из отдельных объектов и субъектов. И конечно, мир бы рассыпался, если бы их ничего не связывало. Но так как их все равно что-то связывает, то мир не рассыплется, даже если этого кто-то страстно захочет.
      И сосед вовсе не боялся, что мир рассыплется. На его век хватит. Но он боялся, что если я не буду хотя бы делать вид, что я такой же, как он, то станет видно, что и он не такой, как я. А это чревато выбором не в его пользу.
      Потому что я работал, а он эту работу – имитировал.
      И в этом между нами разница навсегда, но не я в ней виноват.
      Поставили нам натурщика. Голый такой дядя с якобы веслом в руке. Конечно, не весло, а палка от метлы, но он стоит в движении, будто бы он в лодке или гондоле, и будто бы он в лунную ночь гребет себе в лагуне, и даже можно представить, что он поет, к примеру, «Санта Лючия» или какую-нибудь другую песню. Лунную ночь было вообразить легко – он стоял под лампой.
      Песню было вообразить трудней всего, так как натурщика звали Федя, и мы знали, что слуха у него нет, и он не мог спеть даже частушку с несложным мотивом, а только шепотом ревел тексты неприличного содержания. Задача была несложная – правдиво изобразить то, что видишь.
      Затруднение состояло лишь в том, что к тому времени, а дело было, если не изменяет память, на третьем курсе, то есть давным-давно, к тому времени я уже не понимал, что значит «изобразить правдиво».
      Нет, я не имею в виду какие-нибудь столкновения общественных идей, которые якобы впрямую можно выколупать даже из натюрморта, и когда такое понятие, как «правдиво изобразить», трактовалось противоречиво и часто в противоположном смысле, хотя каждое мнение подтверждалось цитатами, часто из одних и тех же источников. Нет, я имею в виду обыкновенный житейский смысл – вот стоит дядя Федя, и я должен нарисовать то, что вижу. Чего уж проще? Но вот беда, тот же житейский опыт показывал, что если я нарисую то, что вижу, то поставят тройку и не будет стипендии целый семестр, а это, сами понимаете…
      К примеру, скажут тебе – надо не копировать, а творить – и привет. Хотя нам уже ясно было, что такое «копировать», а что такое «творить» – не знает никто. То есть каждый преподаватель знал разницу, но поскольку у каждого преподавателя эта разница была своя, то в результате оставалось голое утверждение, с которым никто не смей спорить, а именно, что «копировать – это тебе не творить».
      Почему я так стремлюсь описать этот кошмарный случай, когда, разглядывая натурщика без единой предварительной установки, я вдруг обнаружил что-то свое, о чем я не читал ни в одном искусствоведческом труде, ни в одной эстетической инструкции, ни в одном воспоминании мастеров? Ну, обнаружил! Ну, новинка! Ведь в натурщике обнаружил, а не в чьих-нибудь теориях, которые периодически меняются, и каждая следующая объявляет предыдущую устаревшей и в чем-то нехорошей, даже постыдной. Почему же этот случай кошмарный? Потому что в главном бастионе любого академического обучения –«изучайте натуру» – я случайно пробил брешь, которую я не мог заполнить. Повторяю, у меня не было никаких идей. Я просто сидел и тупо разглядывал натурщика и очень хотел получить пятерку. Зачем мне нужна была пятерка? За нее мне дадут стипендию. Двадцать пять рублей на нынешние деньги, а без пятерки у меня стипендию отнимут на целый семестр. А кушать хотелось каждый день. Я помню эту еду. Дело не в том, что в технических вузах платили больше. Это правильно. Технические вузы учат добывать еду, искусство – это все же блажь на сытый желудок, не так ли? А дело в том, что в технических вузах экзаменатор знает правильный ответ и, если ученик тоже его знает, ему нетрудно доказать права на пятерку. А ученику вуза искусств доказывать нечем. Он – голенький. Но я не знал, что и экзаменаторы тоже голенькие. Не знал, не верил и надеялся, что это не так.
      Ведь если учат, значит, что-то знают, чего я не знаю, чего самостоятельно узнать невозможно и если я тоже это узнаю, то тоже буду знать такое, без чего художником не станешь.
      И тут произошел случай, который послужил причиной всему счастью и всем несчастьям моей дальнейшей жизни.
      На выставленной вперед голой банной ноге гондольера с пальцами, в которые внесли поправки долгая жизнь и плохая обувь, в промежутке между коленом и щиколоткой, я увидел тончайшие, никем до меня не замеченные линии, которых ни в одной изобразительной системе не могло быть. В системе не могло быть, а на бледной ноге они были. А когда я присмотрелся, то эти линии были обнаружены у него всюду, и он как бы из них состоял. Больше того, мне показалось, что если их тщательно перерисовать, то на бумаге образуется натурщик, да не как-нибудь хаотически нарисованный, а выстроенный по какому-то природному закону.
      Сложилось к тому времени два способа рисовать голых натурщиков. От леонардодавинчевых времен идет рисование по анатомии, чтобы рисовать у дяди Феди не просто выпуклости и «впуклости», а понимать, что под кожей выпирает. Метод был хорош. Но у него был один технический недостаток. Хотя у каждого человека одна и та же номенклатура деталей, однако выглядят эти детали по-разному. Вид у этих деталей разный. Вот какая штука. А мы рисуем именно вид, и он у каждого гондольера свой, особенный – пониже гондольер, повыше, потолще, похудее, помоложе, постарше, профессии разные, а темпераменты? Ну, непохож банный дядя Федя на Аполлона
      Бельведерского, ну что тут поделаешь? Набор мышц такой же, а выглядят по-другому. Еще Леонардо говорил: «О, живописец анатомист! Бойся показать знание мускулов!», но мы изготовляли Аполлонов.
      В чем состояла идея другого способа рисовать – его называли «обрубовка»? В том, что надо рисовать не анатомию, которая вся упрятана, а объемы, которые у всех снаружи. Если дядю Федю раздеть, то мы увидим, что он не только не Аполлон, но даже не гондольер. В крайнем случае – лодочник. Однако и это сомнительно. Потому что натурщик-профессионал умеет изо дня в день стоять на месте, а лодочник все же куда-то едет.
      Объемы бывают округлые и, так сказать, граненые. И если представить себе, что голова –это шар, то, как бы обрубая его плоскостями, мы получим грани, которые, увеличиваясь в числе, но уменьшаясь в размерах, и приведут нас к натуральному дяде Феде. И преподаватель твердил: «Нос – это призма».
      Мало того, что я лишь один раз в жизни видел человека, у которого нос был похож на призму, и это было так ужасно, что рисовать его не хотелось, но и «обрубовка» тоже имела технический недостаток. Сам великий Чистяков, который ее открыл, видимо, это сознавал. Потому что велел, выстроив игру плоскостей, заканчивать все же «на глазок». То есть попросту срисовывать с натуры то, что есть. Но как только начинаешь срисовывать, то вся «обрубовка», естественно, летит, и восстановлена быть не может. И значит, вся стройность и прелесть уничтожена при поправках собственной рукой. Н-да-а… как вспомнишь…
      А зачем оно вообще, построение, если дело кончается обычным глазомером? А затем, что, пока вглядываешься в натурщика и пытаешься изобразить, начинаешь видеть, что тело человека не просто существует, как ему надобно по медицине и привычке жить, но что в построении есть удивительная прелесть. А что такое прелесть – не знает никто. И вот я, наткнувшись в самой натуре на таинственные линии, никем до меня не увиденные, подумал, а вдруг?.. И не будет технических недостатков двух предыдущих способов рисовать… И я не буду изготовлять анатомических Аполлонов Федоровичей… И я смогу сколько угодно стирать ластиком неудачные места, но не терять построения – как в «обрубовке». Ведь если эти линии есть в самой натуре, я их опять восстановлю! Если, конечно, они есть. Я то плелся по Москве, то недостойно ускорял шаг, и все больше сомневался, что я эти линии видел. Потому что никто не заметил, а я заметил – и это за тысячи лет рисования? Чушь, конечно. Глаза устали.
      Как я хотел быть художником! А что вышло? Поскользнулся на ерунде, на банановой корке… Ляжка пожилого гондольера…
      Самое интересное, что я и правда свое немыслимое наблюдение забыл. И на следующий день я в институт пришел скучный и оптимистичный, как мыло.
      Поболтал, покурил, сел за свой рисунок, взглянул на голого человека и увидел линии. Я начал метаться, строить и по анатомии и по «обрубовке», а линии лезли и прыгали в глаза, как гнусная паутина.
      Но что-то во мне стало напрягаться и даже ожесточилось. А в чем дело, собственно? Ну увидел в природе то, что другие проморгали! Разве так не бывает? Да сплошь! А потом, может, и не проморгали, а сочли неважным, или скрыли, или у них были другие цели? Мало ли?
      И когда кончился этот день, я решил – если и завтра я эти линии увижу, значит, они в натуре на самом деле есть. И будь что будет. На следующий день я эти линии увидел.
       13
      Дорогой дядя! Теперь отвлечемся.
      Я недавно узнал, что во всем мире сейчас «музейный бум». Толпы в музеях и все такое. Все верно. Мне только не нравится слово «бум». «Бум» прошел, и его нет. А здесь, мне кажется, происходят дела поважнее.
      Мало того, что одновременно происходит и книжный бум, и песенный бум, и театральный, и прочие, в которых, как и в каждом буме, много чепухи, но все эти бумы прокатываются по всему миру. Вот ведь какая штука. Этот мир расколот вкривь и вкось по всем мыслимым параметрам, а эти «бумы» идут всемирно. Но тогда слово «бум» не годится. Это все равно, что сказать «экологический бум» или «бум борьбы за мир против всеобщей погибели». Какой же это «бум»? Это люди потихоньку приходят в себя, и начинается общая переналадка планеты. Первая в истории.
      Но почему же все-таки люди толпами повернулись именно в сторону искусства? Вряд ли они сговаривались или кто-то их организовал, как это в религии или в науке. Причин, видимо, бесчисленно, и какая из них главная – не мне судить. Ясно же только одно. Искусство дает людям то, чего не может дать никакая другая деятельность и ничто другое в человечьей жизни. И похороны искусства, как это обещали многие ретивые, не состоялись. И философ Гегель, который предсказывал, что из всех детских забав разума, к которым он причислял искусства, живопись, как наиболее детская из них падет первая, и на этот раз ошибся.
      И не пора ли изучать феномен искусства именно как феномен, а не подверстывать его к другим явлениям жизни и строить торопливые умозаключения, которые не подтверждаются на практике.
      А еще я недавно узнал, что есть предложение совсем изменить музейное дело. В корне. Чтобы не толпы людей толкались у одной картины, мешая друг другу, а чтобы один человек сидел на стуле, и перед ним на экране проходили бы любые картины из всех музеев и всех запасников. Первая моя реакция была – чудовищно.
      Действительно, сегодня репродукция так же отличается от картины, как меню от обеда. У нас учился белобрысый студент, кажется, с Поволжья. Однажды на занятия пришел профессор, сел на место этого парня и стал поправлять рисунок. А парень почтительно склонился над профессоровым плечом и дыхнул.
      -    Ну, брат, – сказал профессор, – чесноку же ты нажрался.
      -    Я чеснок люблю! – радостно ответил тот. – Он колбасой пахнет!
      Сегодня даже самая замечательная репродукция – это запах колбасы. Но не сама колбаса. Сегодняшняя репродукция либо разжигает духовный голод, либо гасит его, как реклама кинофильма. Сегодняшняя репродукция либо хуже картины, либо лучше, но никогда ей не равна.
      То, что она чаще всего хуже картины, знает каждый, но мало кто обращал внимание, что она бывает и лучше.
      Ах, какие бывают очаровательные цветные открытки или черно-белые фотографии, а подойдешь к картине – смотреть не на что. Страшно сказать, но так бывает и с классикой. И я вдруг вспомнил одну из причин, по которым я ушел из живописи. Потом оказалось, что она главная. Вот она.
      Картина делается в одном экземпляре. Поэтому хорошую картину продавать жалко, а плохую стыдно. Вот и все.
      С картиной, которую ты считаешь хорошей, расставаться непереносимо. Это разлука. Никакая копия или там авторское повторение – не выход, это все ерунда. Копия – это результат, а картина – это еще накопление результата, путь к нему. И картина нужна тебе, чтобы всегда была под рукой для дальнейшего твоего развития. Как расстанешься? А художник кормится продажей подлинников. Халтурить? Стыдно как-то. Двойная бухгалтерия? Для других и для себя? Она рано или поздно скажется, и тогда… гоголевский рассказ «Портрет», выполненный при прямой консультации великого Иванова. Как же быть? Я этого не знал.
      Но вот репродукция. При всех ее сегодняшних недостатках в ней есть одно достоинство –тираж. Как в литературе. Когда изобрели книгопечатание, художественная литература получила гигантский толчок. К развитию. Да, конечно, и сейчас красивая книга приятней на полке, чем некрасивая. Но и вырванная из журнала и одетая в самодельный переплет, она та же самая, что написал автор. Но, может быть, когда-нибудь репродукция станет от картины неотличима, и сработают все достоинства тиража? Может быть. Но для этого надо знать, чего нельзя в репродукции лишаться. Иначе какая там духовная пища? Так, «Бейзик инглиш», «Дон Кихот» для школьников, «Декамерон» для самых маленьких. Еще недавно кому-то казалось, что известно, из чего искусство «состоит». Достаточно изучить детали, и можно его синтезировать, как пластмассу, а потом передоверить компьютерам.
      А выяснилось, что искусство – это не слабый заменитель чего-то более важного, не эрзац, а просто вторая половина жизни.
      Живой жизни. Потому что мертвой жизни не бывает.
      Согласитесь, что «живой труп» и «мертвые души» – это все же метафоры. Феномен искусства в том, что оно есть вторая половина жизни, хотя человек еще об этом не знает, и сомневается, и раздраженно пытается заменить искусство каким-нибудь другим человечьим занятием или их совокупностью.
      А теперь уже ясно – не выходит. И выяснилось уже, что искусство незаменимо.
      И выяснилось это самым простым способом – люди проголосовали ногами и толпами двинулись в музеи. То есть пошли общаться с самым молчаливым, с самым беззащитным видом искусства, которому, казалось, и постоять за себя нечем, кроме своего существования.
      Литература, театр, кино хотя бы с грехом пополам сами себя объясняют, музыку –мурлыкают, не задумываясь, а живопись и этим не обеспечена. Она молчит и существует. И ждет, что кто-нибудь захочет ее смотреть.
      И вот захотели. Вернее – начали хотеть. «Музейный бум». Никуда не денешься. То есть вмешался зритель, неквалифицированный, которого потянуло смотреть картины. То есть вмешался тот, для кого картины и предназначены. Квалифицированным он станет вместе с художником. Другого пути нет.
      И дело не в картинах. Картины – это всего лишь край, последняя точка, момент истины, которой дальше и отступать некуда. Дальше, как говорил Бор, лишь дополнение истины, то есть ясность. Становится ясно, что искусство – это просто вторая половина жизни, и в этом его феномен.
      Спрашивается, если искусство – это вторая половина жизни, то почему его так мало и даже вообще – куда оно девается, когда человек ест, пьет, работает, враждует, воюет, мыслит, наконец? А никуда не девается. Оно тогда уходит в сон. И даже когда человеку кажется, что он не видит снов, они все равно у него есть. Они только не доходят до его сознания. Слава богу, хоть это доказано. Так же как и то, что сознание – штука вторичная. Для чего нужны сны, мы не знаем. Ничего, когда-нибудь узнаем. Сейчас важно одно, что сон – это жизнь, то есть бытие, свойственное всему живому, но которое лишь иногда осознается человеком, а большею частью и не осознается.
      Но когда оно осознается, оно начинает мощно влиять на жизнь во всем ее комплексе, а не только на отдельные проявления жизни или только на сознание.
      И тогда появляются мастера, которые хотят удовлетворить потребность этой неисследованной стороны живого бытия, удовлетворить духовный голод, как принято говорить. Потому что потребность, или шире, желание – есть единственное отличие живого от неживого, которое мы сегодня знаем. Последнее уже известно сегодняшней генетике.
      Но не эстетике. Эстетика все еще топчется на старом кругу.
      Могут ли компьютеры мыслить – не вопрос. Могут ли они хотеть – вот вопрос! Едва ли. Живое хочет, а неживому все равно.
      А что такое живое – пока еще одни догадки.
      Мне кажется, что разгадка живого лежит в вакууме. Мне кажется, что вакуум – это не открытый еще вид материи, не состоящей из частиц. Частицы все вращаются и при столкновении образуют эффект, называемый «температурой». Уже сегодня физика знает, что вакуум – это не пустота, то есть, что вакуум – это ни ничто, а нечто. А нечто – это уже материя, то есть объективная реальность, которую мы можем ощущать. А какие у нее будут свойства? Какие откроют, такие и будут. Мне кажется, что мы уже сейчас знаем два ее свойства: гравитация, которая ни из каких взаимодействий частиц не возникает, и абсолютный температурный нуль, который потому и нуль, что вакуум состоит не из частиц, которые эту температуру и создают.
      Мне кажется, чтобы образовалось живое, нужно взаимодействие этих двух видов материи, а не одной.
      Довольно фантастическая гипотеза, не правда ли? Но так как это гипотеза материалистическая, то все рано или поздно объяснится. Что выяснится, то и будет.
       14
      Дорогой дядя!
      У меня сейчас какая главная и довольно противная задача? Чтобы никого не обидеть. А то ведь как получается? Выскажешь предположение, основанное на своих и чужих наблюдениях, – обижаются. А потом начинают не обсуждать по существу, а пакостить. Этому тоже есть объяснение. Пакостник начинает воображать, что его демонтируют, и гневается. Половина бед на земле – от воображаемых опасностей, а не от реальных. Я не удивлюсь, если окажется, что реальные беды с воображаемых и начинаются. Что же произошло, когда я открыл эти линии на натурщике, который стоял нагишом? Сразу скажу, что я и сейчас не знаю, что это такое. Я назвал эти линии – «переломами». Надо же было как-то назвать.
      Сначала я пытался дать этим линиям тщательное объяснение.
      Не знаю, как обычному зрителю, но для художника гипсовые отливки греческих торсов на втором этаже Музея изобразительных искусств, что на Волхонке, и два-три подлинника на первом этаже – небольшие торсы, сделанные из мрамора, – это разные скульптуры. И не потому, что изображают разных особ.
      И не потому разные, что на втором этаже знаменитые скульптуры, а на первом выкопаны в Тамани и сделаны неизвестно кем. Как раз наоборот, верхние, знаменитые –многократно хуже нижних незнаменитых. На первом этаже они живут и обаяют, а на втором – мертвые. А почему обаяют? Потому что мрамор. На первом этаже торсы из мрамора. А при отливке из гипса часть выпуклостей и «впуклостей» пропадает, слизывается, и нет уже той божественной игры объемов, по которым скользит глаз и радуется.
      Но и это не все. Бывает и наоборот. Бывает, что фигура из гипса лучше той же самой из мрамора. Тогда гипсовая живая, а мраморная – лишь ее тень. Так случилось с барельефами в метро «Электрозаводская». Сначала установили гипсовые – такие живые и художественные были девушки-работницы, я сам видел. А потом стали их заменять на мраморные, и все начало каменеть. И последний гипсовый барельеф был как крик о помощи.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21