Когда первый шум чуть-чуть приутих, Салават, чтобы видеть всех, встал повыше — на камень, лежавший возле коша Юлая.
— Не крепостными нам стать, башкиры! Не дадим лошадей и сами не поддадимся! В горы, в леса уйдём — ни коней, ни людей не дадим. Скоро выйдет новый закон, и никто не посмеет больше требовать с нас лошадей!
Бухаир в общем шуме, когда глаза всех съехавшихся к Юлаеву кошу были обращены на Салавата, не замеченный никем из толпы шайтан-кудейцев, подъехал из степи. Он услыхал лишь последние слова Салавата, но не узнал Юлаева сына. Ему и в голову не пришло бы, что Салават может вернуться.
— Откуда новый закон? — спросил писарь. — Где ты слыхал про новый закон?
Бухаир, как бык, исподлобья взглянул.
— Кто сказал? — повторил он вопрос. — Откуда закон?
— Я птичий язык понимаю, мне птицы сказали! — весело отшутился Салават.
— Что же тебе птицы сказали? — спросил Бухаир насторожённо и как-то назойливо-резко, не в лад с другими.
Старшина угодливо и торопливо засмеялся, за ним ещё несколько человек, но Салават, видя робкое унижение отца перед писарем, вдруг вспыхнул. Он позабыл всякую осторожность.
— Птицы все знают! — громко воскликнул он. — Они говорят, что жив русский царь, что он ходит в народе и скоро поднимет всех — и башкир, и татар, и русских…
— Сорока! — прервал Юлай сына. — Что сказки болтаешь!.. Какой там закон! Что за птицы? Какой там царь?! Замолчи!
— Сам замолчи, старик! — крикнул один из молодых башкир.
— Говори, Салават! — подхватил другой. — Старшина да писарь всем рот затыкают!
— Говори! Не слушай их, сказывай! — раздались голоса.
— Где кричите? У старшины во дворе кричите! — гаркнул Юлай, поняв, что теряет влияние.
Салават среди общего гвалта вскочил на арбу, вытащил из-за пазухи курай и заиграл. Чего не смог сделать окрик Юлая, то сделала музыка — все разом стихло. И Салават, тут же слагая, запел новую песню:
Я спросил у соловья:
— О чём песенка твоя?
Мне ответил соловей:
— Зиляйли, эй-гей лелей —
Звери рыщут по лесам,
Птицы прыщут к небесам,
Рыба плавает в воде,
Облачко летит к звезде.
Только ты из всех один
Сам себе не господин,
Не по воле ты живёшь —
Все царице отдаёшь…
— Кишкерма! — громко взревел Юлай. — Песни поешь? Пой по чужим кочевкам… Я — старшина!..
— Айда, Салават, на нашу кочёвку, — громко позвал Хамит.
— Айда ко мне! — подхватил Кинзя.
— Ко мне! — выкрикнул лучник.
— Ко мне! Ко мне! — стали звать многие, вскакивая в седла.
— Пой, Салават!
— Идём, Салават!.. — кричали кругом.
Салават, окружённый народом, вскочил на коня и поехал от коша отца. Он пел задорно, дразня оставшегося у коша Юлая.
Старшина, трусливый крот,
Не зажмёт народу рот;
Не хотим мы жить кротами -
Крылья вырастил народ, —
пел Салават, и толпа шла со смехом за ним. Шли все, кроме двоих — старшины и писаря Бухаира, который, вскочив на коня, ускакал в обратную сторону, к своему кошу.
— Сала-ва-а-ат! — вдруг раздался пронзительный вскрик.
Среди нескольких женщин, уронив на землю чиляк с водой, стояла Амина… Растерянная, она не знала, что делать, как верить глазам…
Она шла с речки, неся воду домой, и вдруг по степи, просто так, как будто не уходил никуда, как будто тут жил и вчера и сегодня, с толпою знакомцев едет её муж… её Салават… Салават, о котором твердили со всех сторон, что он, наверно, погиб, никогда не вернётся…
Испуганная собственным вскриком, растерявшись от неожиданности, смущённая видом множества мужчин, Амина закрыла краем платка лицо, подхватила чиляк и пустилась бежать в женский кош на кочёвку Юлая.
— Аминка! Амина! Аминка! — звал Салават, повернув за ней.
Толпа проводила его сочувственным смехом.
— Завтра нам допоёшь!
— Завтра расскажешь про новый закон! — кричали ему вдогонку.
— Завтра допою! — выкрикнул Салават. — Никаких коней! Все идём в горы. Пусть там найдут нас и заберут коней.
Салават настиг у самого коша Амину.
Разозлённый Юлай ушёл к себе в кош, а вся гурьба всадников, смеясь, ускакала, и в коше матери они были вдвоём… Амина уткнулась лицом Салавату в грудь и плакала, не умея сдержать своей радости.
Салават, смеясь, прижимал её к сердцу. Она стала как бы ещё меньше ростом. За годы разлуки он вырос и возмужал, а она осталась такой же девочкой, как была…
— Карлыгащ'м, акщарлак'м, каракош'м![12] — твердил ей ласковые слова Салават.
Во время долгой одинокой дороги он представлял себе её более взрослой, с ребёнком на руках. Он всю дорогу думал о них двоих — о ней и о сыне. Срезав бересты с молоденького ствола, на одном из привалов он сделал даже игрушечную берестяную корзиночку и теперь гордо извлёк её из-за пазухи.
Когда Салават должен был бежать из дома, сына, конечно, ещё не было. Но они заранее сговорились уже о том, чтобы назвать его Рамазаном, и потому Салават, протянув берестянку Амине, сказал:
— Вот Рамазану…
Он видел, как кровь сбежала с её лица, как от горя и страха стали вдруг шире зрачки, как голова ушла в плечи, когда, исподлобья взглянув на него, она прошептала одними губами:
— Вот Рамазану…
— Он умер?! — воскликнул горестно Салават.
— Он… он… не хотел, он совсем не родился… не было… — пролепетала в слезах Амина — Мать говорит… твоя мать говорит… что я не виновна… — оправдывалась она. — Мать говорит — ты придёшь, и родится сын… Я могу родить… Я… ещё не успела. Не прогоняй меня, Салават… — бормотала в отчаянии Амина.
Она знала, что по законам пророка муж может её отослать от себя обратно к отцу за бесплодие. Но за годы разлуки она сжилась с Салаватом, с вечными мыслями только о нём и о его возвращении. Он стал её мечтой. Она ждала его, и как было бы полно её счастье, если бы в час его возвращения она могла в самом деле вынести навстречу ему сына!.. Но его не было, и в своём трёхлетнем вдовстве семнадцатилетняя женщина успела уже ощутить тоску бесплодия и желание материнства. Она привыкла смотреть на бесплодие как на позор. Слова Салавата о сыне повергли её в этот позор.
Она плакала…
Грудь Салавата ещё никогда до сих пор не бывала влажной от чьих-либо слез. От того, что к нему доверчиво прижималась эта девочка, называемая его женой, он вдруг ощутил в себе прилив мужества, сил и особого мужского превосходства.
— Не плачь, ласточка. Разве ласточки плачут?! Я никуда не пущу тебя, никому не отдам… Ты моя… — сказал он покровительственно и нежно.
И вся её радость, все то тепло, с которым затрепетала она на его груди, в один миг дали ему попять, чем был он для неё за годы разлуки.
— Цветок мой! — шепнул он ей.
Но радость встречи с Аминой была в тот же миг нарушена разъярённым Юлаем.
— Нашёлся?! — воскликнул он. — Позорить меня пришёл?! У меня на кочёвке?! У старшины? Ты щенок, истаскавшийся по дорогам!.. Пришёл — так молчал бы, жил бы уж тихо, губишь себя и меня! Молчи! — крикнул он, заметив, что Салават пытается что-то сказать.
— Может, опять уйти? — вызывающе спросил Салават, сделав движение к выходу.
— Салават'м! — выкрикнула Амина, вцепившись в его рукав, словно он в самом деле, едва появившись, готов был исчезнуть.
И Юлай, заражённый её опасением, вдруг тоже сдался:
— Куда ты пойдёшь?! Только выйди с кочёвки — я тебя прикажу схватить и отдам русским…
— Меня?! — задорно спросил Салават, словно поверил тому, что запальчивость старика может его довести до подобного шага.
— Тебя, щенка! Своими руками отдам заводским командирам.
— Отдай! — весело сказал Салават, схватившись за рукоять кинжала. — Вот что для них!
— Салават! Салават!.. — испуганной горлицей стонала Амина.
И вдруг распахнулся полог — в кош ворвалась мать Салавата. Она была у жены муллы, болтала о всяческой чепухе уже не один час и могла бы сидеть там за чаем и сплетнями ещё, может быть, столько же времени, если бы прискакавший домой Кинзя не принёс радостной вести.
Не слушая мужа, она обняла дорогого, вновь рождённого сына, она ласкала его, гладила, причитала и приникала к нему… Амина — с одной стороны, мать — с другой, они не вызывали друг в друге ревности и неприязни. Делить его между собой было естественно для обеих, и у обеих в глазах было счастье…
Старик не выдержал.
— Ну, ну, повисли на малом! — сказал он строго. — Воды надо дать умыться ему да печку топить, варить… Иди-ка сюда, Салават, — позвал он по-деловому, как мужчина мужчину…
Оставив женщин заниматься хозяйством, Салават вышел к отцу.
— Садись, — указал Юлай на подушку. — Надо совет держать… — сказал он спокойно и положительно.
В кош вбежал брат Сулейман.
— Арума! — приветственно закричал Сулейман, тряся обе руки Салавата. — Вернулся!.. Ару, ару!..
Он держался восторженно, по-мальчишески, и Салават почувствовал себя старше его на несколько лет.
— Где был, говори скорей!.. Говорят, ты про новый закон слыхал?.. Когда новый закон? Скоро война? — сыпал вопросами Сулейман.
— Сайскан, кишкерма! — прикрикнул Юлай. — Сбегай за старшим братом, — велел он Сулейману.
Но Ракай вошёл сам.
— Салам-алейкум! — приветствовал он от порога строго и чинно.
В отличие от Сулеймана он был степенен, полон достоинства, толст и надут. И симпатии Салавата остались полностью на стороне среднего брата.
«Лучше сорока, чем сыч!» — подумал про себя Салават.
Юлай заговорил с сыновьями. Они уже знали о том, как вёл себя Салават перед толпою.
— Бухаир ускакал к себе, — сокрушённо вздохнув, сообщил Юлай главную причину своих опасений. — Писарь всё-таки он. Как знать, что начальству может сказать! Скажет, что ко мне сын воротился, что сын бунтовщицкие слова говорит, мятежные песни поёт у меня на дворе… Что делать?
— Придётся коней давать, деньги давать… — заметил Ракай.
— Много не надо, — сказал Сулейман. — Когда Нурали-старшина прислал тебе арабского стригуна, писарь глаз от него не мог отвести. Отдай аргамака и глотку ему заткнёшь. Подавится — будет молчать.
— Жалко конька, — причмокнув, сказал Юлай. — Молодой ещё и не кован…
— Я сам отведу его Бухаиру, — предложил Салават. — Писарь любит покорность. Приду к нему, приведу коня. У меня есть ещё и четыре новых подковы.
Юлай удивлённо взглянул на сына. Он не привык видеть в Салавате угодливость и покорность.
«Жизнь научила!» — подумал он. И странно — не ощутил никакой радости от того, что Салават оказался не так своеволен, не так горяч, как он ожидал. Ранняя мудрость и успокоение сына его не порадовали. Он промолчал.
— Отведи, — подтвердил за отца Ракай. — Сам отведёшь — лучше будет.
— Я бы ни за что не повёл! — воскликнул Сулейман. — Что он посмеет сделать? Салавата все любят… Салават песни поёт… Пусть Бухаир попробует натянуть лук Ш'гали-Ш'кмана!..
Салават, внутренне польщённый словами брата, скрыл честолюбивую усмешку.
— Мало жил, мало видел ты, Сулейман, — произнёс напыщенно Салават. — «Что знает живший долго? Знает лишь видивший многое!..»
Сулейман недоверчиво поглядел на него.
— Поседеешь на сорок лет раньше, если тебя послушать, — сказал он.
Порешили, что утром Салават доставит подарок писарю.
Оставшись вдвоём с Салаватом, Амина болтала без умолку.
Она рассказывала ему о себе, о том, как отец, мать и брат её убеждали, что Салават погиб, и уговаривали выйти замуж за другого, как один только толстый Кинзя оставался ему верен в каждый раз находил приметы того, что Салават возвратится домой. Он даже учил Амину гадать по стружкам, брошенным в реку, по камням и, наконец, научил наговору на дым от коры со скрипучей берёзы. После этого заклинания Салават должен был возвратиться во что бы то ни стало. Кинзя верил в это так же, как и Амина, свято и непреложно… И вот Салават возвратился…
От Амины Салават узнал о том, почему все так его слушали и заступились за него перед старшиной: он узнал, что разогнанные им рабочие больше уже не возвратились на место разрушенной стройки и не стали делать плотины.
Произошло ли это потому, что разведанные поблизости богатства недр обманули ожидания заводчиков, потому ли, что недра других участков оказались богаче, но то, что плотины не стали строить, заставило деревню считать Салавата своим избавителем, и, несмотря на его молодой возраст, он прослыл в своём юрте героем, он почти превратился в легенду, и его возвращение стало событием.
Салават был достаточно умён, чтобы это попять из беспорядочной болтовни Амины.
— Ты больше уже не уйдёшь, не уйдёшь, Салават? — дознавалась она. — Тебе больше не надо прятаться от солдат?..
— Как знать! Столько времени миновало. Собака лаять устанет, а волк ведь ходить не перестанет! Отец обещал всем начальникам подарить по кобыле и по две.
— А Бухаирке?
— Я к писарю сам поутру отведу арабского аргамака.
— Тогда останешься дома? — спросила она.
— Останусь, кзым. Буду жить дома. У нас будет пять косяков лошадей, большая отара овец, ты мне родишь сына, потом другого, потом третьего, четвёртого…
Салават, перечисляя, откладывал на пальцах, и Амина, улыбаясь, в темноте кивала каждому из его утверждений.
— Потом пятого, шестого, седьмого, — продолжал перечислять Салават.
— А дочку? — обиженно прервала Амина.
— Не дочку, а трёх, — поправил Салават. — Ты родишь семь сыновей и трёх дочерей, а я все буду жить дома… Я заведу себе восемь соколов и каждому сыну дам по одному. Восемь арабских аргамаков… Восемь коней будут стоять возле нашего коша, двадцать одна невестка будет покорна тебе… У меня будет большая белая борода и вот тако-ое пузо… У нас будет двести внуков, и будут бегать вокруг наших кошей.
Они хохотали, бегали, как дети, пользуясь тем, что в кунацкой, где их устроила мать Салавата, никто их не слышал.
— Салават, ты жил с русскими… Ты не женился на русской? Русская не любила тебя? — спрашивала, ласкаясь к нему, Амина.
И Салават был счастлив, что может ей доказать свою нерастраченную любовь, нежность, верность и получить в обмен такие же доказательства…
Поутру на голубом аргамаке Салават подъехал к кочёвке Бухаира. Оставив коня, он вошёл к писарю.
Бухаир указал на подушку, прося сесть, но Салават остался стоять у порога.
— Отец послал меня отвести коня в подарок тебе, — сказал Салават. — Тебя все боятся здесь, писарь, а я не боюсь.
— Все знают, что ты никого не боишься, — сказал Бухаир то ли с насмешкой, то ли серьёзно.
— У меня есть ещё новые подковы на все четыре ноги этому жеребцу, — перебил Салават. — Но жеребец полюбился мне самому, а подковы вот…
Салават достал из-за пазухи пару подков.
— Вот, — сказал он, — вот я ломаю из них две, как чёрствую ржаную лепёшку. — Салават разломил подковы и бросил обломки к ногам Бухаира. — Теперь пиши донос русским, что я возвратился и возмущаю народ. Вот вторая пара. Возьми, чтобы подковать свои ноги: если захочешь предать меня русским, тебе придётся бежать далеко.
Писарь поднял подковы и весь напрягся, не желая уступить первенство Салавату, разломил одну, за ней и вторую, небрежно швырнул на землю, словно не придавая значения этому.
— Ты глупость сказал, Салават! Садись… — настойчиво указал Бухаир. — Ты вчера говорил про новый закон. Расскажи мне, — неожиданно попросил он.
Салават с недоверием взглянул на писаря.
— Бухаира никто не знает, — сказал писарь. — Русские верят мне, потому что меня не знают. Башкиры не верят и тоже лишь потому, что не знают… А ты? Ты много ходил, много видел. Ты тоже не можешь узнать человека, взглянув ему прямо в глаза?
— Ты можешь? — спросил Салават.
— Я увидел, что ты не сам меня заподозрил, — сказал писарь. — Старик испугался меня и послал тебя… Старшина стал трусом, боится вчерашнего дня и своей собственной тени… Не правда? — спросил Бухаир.
Салават опустил глаза, удивлённый проницательностью писаря.
— Садись, — сказал Бухаир в третий раз, хлопнув рукой по подушке.
И Салават сел с ним рядом…
Бухаир расспрашивал о русских, об их недовольствах и о готовности к бунту. Салават говорил охотно и горячо. Он привык, как и другие, к высокомерному пренебрежению писаря, всегда занятого своей, более важной мыслью, и, сам не сознавая того, подкупленный проявленным им вниманием, подпал под его власть. Он отвечал писарю просто и ясно, хотя и не говорил ему про царя.
— Ты ходил три года и не набрался ума, — заключил Бухаир, когда Салават выболтал ему все свои мысли. — Ты прав в одном — час настал: пора восстать. Пора напасть на неверных… Лучшего времени мы никогда не дождёмся: у царицы война с султаном, там все её главное войско. Мы восстанем и выгоним всех неверных с нашей земли, мы разорим заводы, сожжём деревни…
— Ты забыл, Бухаир, — возразил Салават, — Алдар и Кусюм, старшина Сеит, Святой Султан, Кара-Сакал, Батырша — все поднимали башкир. Почти все восставали, когда была война с турецким султаном, и солдаты нас побеждали… Ты сам слышал от стариков. Сам знаешь… А если русские встанут вместе с нами против заводчиков и бояр…
— И будут жар загребать твоими руками! — перебил Бухаир. — Ты ничего не знаешь, малай. Смотри, что я покажу.
Бухаир поднял кошму, отковырнул ножом куст дёрна из-под того места, где сидел, и вынул кожаный мешочек, лежавший в земле.
Салават был поколеблен: в словах писаря была своя правота, был свой здравый смысл. С любопытством и нетерпением ждал Салават доказательств правоты Бухаира.
С таинственным видом писарь развязал мешочек и торжественно встряхнул содержимое.
В руках Бухаира блеснуло богатым убранством великолепное зелёное знамя, расшитое золотом и серебром. На одной стороне его была вышита эмблема ислама — полумесяц и звезда, на другой — изречение из Корана.
— Султан прислал его нам в залог дружбы, — шёпотом пояснил Бухаир. — Ко мне приходил его посланный. Когда мы начнём войну против русских, султан пришлёт нам войско и денег.
— Кто же поведёт башкир? — спросил Салават.
— Нам надо выбрать хана среди себя, — зашептал Бухаир. — Так указал султан. Под этим знаменем поедет башкирский хан, и ты, Салават, будешь первым батыром хана и правой рукой его.
Салават пристально поглядел Бухаиру в глаза и вдруг понял честолюбивые намерения этого человека, и в тот же миг писарь над ним потерял всякую власть.
— Я? — спросил Салават. — Я — первым батыром? Правой рукой?!
— Ты. Кто видел больше тебя?! — польстил Бухаир, не моргнув.
— Султан обманет тебя. Он обещал свою помощь Святому Султану, обещал Кара-Сакалу и Батырше, но ещё ни разу по нашей земле не ступала нога турка, кроме проповедников да соглядатаев, — сказал Салават.
— Султан поклялся на этом знамени, — горячо возразил Бухаир. — Мне сказал посланец султана, что видал, как султан поцеловал его край…
— Султан далеко. Его клятва с ним за далёким морем. Я был у берега моря. Оно сливается с небом, и края его нельзя видеть. Если клятва султана как птица, то по пути, утомив свои крылья, она упадёт в море и там утонет…
— Султану не веришь?! — воскликнул писарь. — Не веришь султану, а веришь гяурам?
— Ты легковерен, писарь, — с усмешкой сказал Салават. — Ты веришь тому, что тешит твоё властолюбие. А я верю в то, что нужно башкирам.
— Ты мальчишка, а я говорил с тобою как с равным, — раздражённо сказал Бухаир. — Нам не о чём говорить.
Салават встал.
— У тебя много хлопот. Надо собрать все бумаги, прежде чем выехать на новое кочевье, — почтительно сказал он. — Не стану тебе мешать. Хош.
— Хош, — угрюмо отозвался писарь.
— Я скажу отцу, что ты не хочешь взять аргамака. Пусть лучше подарит его мне, — обернувшись в дверях, насмешливо добавил Салават. И он уже не видал взгляда Бухаира, посланного вдогонку, потому что, не оглядываясь, вскочил в седло и помчался к кочёвке отца.
Весенний солнечный день пьянил. Бескрайняя широта неба манила, и Салават был счастлив, что он снова на родине.
Уйти в горы после получения бумаги о лошадях, не выполнив губернаторского указа, скрыться — это начальство могло рассматривать как бунт, но, видно, терпение народа истощилось. К кошу, который Салават поставил себе в стороне от кочёвки отца, целый день ездили люди. Салавата расспрашивали о слухах про новый закон. Не говоря ещё ничего про воскресшего царя, Салават говорил, что новый закон скоро выйдет и нужно лишь выиграть время. Ведь если отдать лошадей, то никто их назад не вернёт. Надо пока уйти в горы, чтобы посланные начальства не нашли их кочевий, а когда выйдет новый закон, то уж будет не страшно вернуться.
К вечеру на кочевье шайтан-кудейцев прискакали двое башкир из Авзяна. Они рассказали о том, что два аула башкир начальники целиком приписали к заводу, мужчин забрали солдаты и погнали на рудник…
Эта весть прибавила всем решимости. Сам старшина Юлай согласился, что надо идти в горы до времени, пока выйдет новый закон.
На рассвете шайтан-кудейцы тронулись в путь.
Арбы, гружённые скарбом, женщины с ребятишками на арбах, дико скрипящих колёсами, мальчишки и взрослые мужчины верхами, с луками и колчанами, с пиками и сукмарами, растянулись длинным шумным караваном.
Охотник Юлдаш вёл на сворке своих знаменитых собак-полуволков. Пастухи гнали голосистые гурты овец, табуны коней…
В голове шествия ехал покорённый народом осторожный Юлай. По его лицу читал Салават, что сам старик был доволен необходимостью подчиниться бунтовщику-сыну и своему непокорному народу. Он ехал торжественный, разодетый, с елизаветинской медалью на груди и поглаживал свою поседевшую бороду. С ним рядом ехали, скособочившись в сёдлах, аксакалы деревни, за ними кучка весёлой вооружённой молодёжи горячила коней. У многих из юношей на руках были охотничьи соколы, кречеты, беркуты.
Салават скакал на коне, счастливый сознанием того, что это он всколыхнул непокорность народа и вывел людей в горы. Радость переполняла его. Он с наслаждением вдыхал прозрачный воздух рассвета, глядя в свинцовую темноту лежащих впереди гор.
И вдруг из-за вершины брызнуло солнце, заливая весь пёстрый поход щедрым потоком золота.
— Пой, пой, Салават! — закричал восторженный юноша Абдрахман, подскакав к Салавату.
Салават взглянул на подростка и понял, что песня нужна в это мгновение Абдрахману, как и другим, как самому Салавату.
И Салават запел:
Будем жить среди полей…
Зиляйли, эй-гей лелей…
Сбережём свою свободу,
Не дадим людей заводу,
Ни людей, ни лошадей…
В первую же ночь перехода к Салавату в кош ходили бесчисленные гости, так что не хватало для угощения кумыса, и под конец он стал совсем пресным.
Внезапно явившийся после трёх лет отлучки Салават для всех был героем.
Юноши приходили, чтобы хоть поглядеть на него, и те из них гордились, кого он называл по имени и с кем радостно здоровался, как со старыми кунаками.
Старики расспрашивали его о слухах, ходящих по свету, о людях, которых встречал.
Целый вечер ходил народ, и только когда наступила ночь, все разошлись.
— Вернулся домой Салават или нет — не знаю: всё равно не вижу его, — ласково пожаловалась Амина, когда они остались вдвоём.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Они теперь кочевали в горах, где их было не так легко разыскать начальству.
Все тут напоминало Салавату ставшее далёким детство: те же коши, похожие на стога сена, кисловатый запах прелой кошмы после дождя, те же полудикие табуны, знакомые горы, леса, перелески, полянки… Иногда — соколиная охота, скачки, долгие вечера у огней перед кошами.
Салават играл на курае, пел, и к его кошу песня сзывала людей. Говорили, что нет курайче искуснее Салавата, говорили, что нет песен слаще его песен. Старики слушали их, опустив головы, и, теребя бороды, думали о прошлом. Молодые, нахмурив брови, обдумывали настоящее, юноши, устремив взоры к звёздам, мечтали о будущем, а девушки через щель в пологе и через дырочки в кошмах любовались певцом…
Амина ревниво сказала Салавату, что больше всего глядит на него Гульбазир, дочь Рустамбая, и упрекнула в том, что он тоже поглядывал на неё. Маленькая женщина не подумала, что ревнивый упрёк послужит причиной первого внимательного взгляда мужчины на ту, к которой она его ревновала.
Салават не взглянул ни на одну девушку до поры, пока его не спросила Амина, горячо ли ожгли его бесстыжие глаза Гульбазир, но с этого часа он захотел убедиться в бесстыдстве её глаз… Он даже придумал предлог пойти в гости к её отцу Рустамбаю: он попросил у него старую татарскую книгу, в которой было рассказано о всех походах и битвах Аксак-Темира.
— Готовиться к битве с неверными никогда не рано, — сказал Рустамбай, — для мужа высшей утехой служит чтение о битвах.
Он ещё много говорил о войнах и книгах, и Салават делал вид, что слушает болтовню старика, а сам наблюдал за пологом, отделяющим женскую половину, и ему показалось не раз, что полог заколыхался и даже блеснул зрачок в маленькой дырочке в занавеске…
По башкирским кочевьям летели беспокойные слухи.
Крепостное право, недавно шагнувшее за Уральский хребет, становилось всё твёрже ногой на уступы уральских утёсов и протягивало длинную руку к свободным до того народам. Уже несколько десятилетий прошло с тех пор, как первые башкиры были обращены в крепостных. Это случилось после восстаний, как бы в кару за возмущение — семьи казнённых и сосланных в каторгу бунтовщиков были розданы в рабство их усмирителям.
Теперь без всякого бунта несколько крупных башкирских селений, расположенных поблизости от заводов и рудников, были приписаны к заводам.
Шёл слух, что царица готовит новый указ об отдаче всего народа в рабы заводчикам и дворянам.
Всюду кипела молва о том, что яицкие казаки начали восстание, что на заводах русские крепостные убивают приказчиков и командиров…
Сходясь вечерами у камелька, народ говорил обо всех этих слухах, а Салават слагал боевые песни.
Когда он оставался наедине с Аминой, она в тревоге спрашивала его, скоро ли будет война и поведёт ли он всех башкир.
— Гульбазир говорит, что ты натянул лук Ш'гали-Ш'кмана и ты пойдёшь впереди всех против неверных…
— Гульбазир говорит, что ты самый смелый…
— Гульбазир говорит, что если б она была твоею женой…
Амина слишком много и часто говорила о Гульбазир, и Салават стал чаще бродить возле кочевья Рустамбая.
При перемене места кочёвки он поставил свой кош так, чтобы кош Рустамбая был на пути от Юлая к его кошу. Он уходил или уезжал ещё засветло к отцу и просиживал у него до темноты, чтобы, в глубоких сумерках возвращаясь домой, пройти возле коша Рустамбая в надежде встретить Гульбазир. Ему уже стало казаться, что без неё невозможна жизнь, и каждая женская фигура издалека стала ему казаться похожей на Гульбазир. Он спешил, догонял и только вблизи убеждался в обмане воображения.
Но однажды его поразила странная вещь: он услыхал в коше Рустамбая приглушённый голос писаря Бухаира в споре с чужим человеком, говорящим как-то не по-башкирски.
Салават подошёл ко входу и с приветствием тронул полог.
— Алек-салам! Кто там? — как-то испуганно пробормотал Рустамбай, выходя навстречу.
Салавату показалось даже, что старик хочет силой его удержать за порогом, не впуская к себе в кош, но он сделал вид, что не видит испуга старого книжника-грамотея. Однако, войдя в кош Рустама, Салават никого не увидел.
— А где же твои гости? — спросил он.
— Какие гости? Нет никаких гостей! Что ты! Мало ли что наболтает народ — ты не слушай! — залепетал старик и через миг позвал: — Душно тут. Идём посидим возле коша…
Салават удивился, но не высказал никаких подозрений. Он знал, что лучший друг Рустамбая мулла Сакья, и решил дознаться о незнакомце через Кинзю.
— Кинзя, кто живёт у Рустама? — врасплох спросил он толстяка.
Кинзя растерялся.
— Почём я знаю! Я не хожу к Рустамбаю. Откуда мне знать! — сказал он, покраснев и надувшись.
Кинзе было трудно скрывать от друга то, что он знал, но он не смел выдать тайны. Салават это понял и пристыдил толстяка. Тот в ответ простодушно сказал:
— А ты мне открыл свою тайну?!
— Я все тебе рассказал по правде.
— Все как есть?
— Все как есть.
— А зачем же ты мне не сказал, что ты у русских крестился? Все знают об этом…
— Кто сказал тебе?! — вспыхнул Салават.
— Все говорят… Бухаир говорит.
— Я писарем быть не хочу — что мне креститься! — огрызнулся Салават. — Ты веришь ему?
— Все говорят, что ты забываешь исполнять молитву, да и во всём как русский…
— Чего болтаешь?! Не стыдно! Если так, не ходи в мой кош! — накинулся Салават. — Иди к Бухаирке…
— Зачем пойду? Никогда к нему не хожу, — возразил Кинзя. — А про турка что знаю?! Живёт турок, письмо повезёт султану… Чего ещё?! Ничего я не знаю, что ты пристал!..
Сколько ни пытался Салават, вытянуть из Кинзи подробности о приезжем турке было немыслимо. Он ссылался на то, что мулла таится и от него.
Когда после этого Амина упомянула имя Гульбазир, Салават отмахнулся.
— Твою Гульбазир Рустамбай отдаёт за турка, — сказал он.
— Она не идёт за него! — откликнулась с живостью Амина. — Ехать через море боится, и страшный он — нос как крючок, глаза чёрные, зубы блестят, как у волка, а ноги кривые… Он едет один назад. Вот только ещё мулла Рахмангул приедет из Верхних Кигов, прочитает письмо к султану, подпишет — и турок поедет назад.
Салават в душе хохотал над самим собой: он ходил подслушивать и следить, допытывался у Кинзи, а его Амина знала больше, чем все…
— А за меня пойдёт Гульбазир? — смеясь, спросил Салават у Амины.
— Рустамбай не пустит. Он говорит — ты крестился… Она бы пошла, — был ответ. — А ты хочешь взять её в жёны? — ревниво спросила Амина, снизу заглядывая в глаза мужа. — Тебе не довольно меня одной?