Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Исповедь молодой девушки

ModernLib.Net / Жорж Санд / Исповедь молодой девушки - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 3)
Автор: Жорж Санд
Жанр:

 

 


Никогда он не вытирал рот скатертью, как Фрюманс, никогда не заливал себе подбородок соусом, как аббат Костель, никогда не тянул руку, чтобы взять себе конфетку или какой-нибудь плод с десертного блюда, как это иногда случалось даже со мной. Он держался на своем стуле прямо, он не дозволял ни одному пятнышку появиться на своей вышитой рубашке. Он был весьма предупредителен и вовсю расхваливал наш обед бабушке и мне. Дениза просто замирала от восхищения, и на этот раз я готова была с ней согласиться.

IX

Теперь пришло время сказать о том скромном круге знаний, которым я овладела тогда (дело было в 1813 году). Бабушка научила меня почти всему тому, что знала сама: читать, писать, шить и считать. Я знала даже больше, чем она, ибо она не была сильна в орфографии, а я благодаря зрительной памяти и постоянному чтению инстинктивно научилась писать так хорошо, как редко пишут в моем возрасте. Я безумно любила читать и знала наизусть несколько доступных мне повестей и романов, которые составляли нашу скудную библиотеку. Мне позволяли рыться в книгах совершенно невозбранно: все, что там можно было найти, было невинным чтением, но там нельзя было найти истинно поучительного. Однако именно там я приобрела некоторые познания по истории, географии и мифологии. Но мне хотелось знать гораздо больше. Запас бабушкиных сведений уже подходил к концу, а кроме того, и зрение ее быстро ухудшалось. Она часто говорила, что пора бы уже найти мне гувернантку, которая не скучала бы в нашем захолустье и ладила бы с Денизой. Но особу такого рода найти было нелегко.

Когда же ей пришлось подумать и о Мариусе, то ее задача еще больше осложнилась. Мариус был очень спокойным мальчиком, и все упражнения в верховой езде и охотничьи подвиги, возвещенные им столь громогласно, ограничивались лишь гибелью нескольких воробьев, которых он весьма терпеливо выслеживал, а затем убивал почти в упор, и несколькими поездками верхом на чрезвычайно смирной лошадке мельника. Однажды ружье, заряженное им слишком туго, дало сильную отдачу, и он перепугался. В другой раз лошадка, которую он вздумал пришпорить, стала брыкаться и сбросила его из седла на траву. После этого он стал очень осторожным. С прогулками пешком дело обстояло ничуть не лучше. Он хвастался тем, что он великолепный ходок и что у него ноги альпиниста. Когда он видел, как я бегом лечу вниз, в Зеленую залу, и перехожу через поток по огромным камням, он делал хорошую мину при плохой игре и устремлялся вслед за мною, но он заявил, что это омерзительное место и что ему больше нравится сад. А море, куда нас возили в карете, он объявил вещью совершенно идиотской, ибо едва он вошел в лодку, как у него началось головокружение и он растянулся во весь рост и захныкал, что умирает.

Доброй бабушке нечего было бояться, что в ее доме заведется буйный и дерзкий дьяволенок. Она на него не жаловалась. В конце концов, Мариус был хорошим мальчиком, душевно чистым и с прекрасным характером. Если он не обладал никакими выдающимися достоинствами, то в нем не было и никаких внушающих опасение недостатков, никаких серьезных пороков. Она вполне могла держать его у себя, доверить нас друг другу и спать совершенно спокойно. Но какое образование могла она дать этому мальчику, раз она считала себя неподходящей воспитательницей даже для девочки? Она решила посоветоваться по этому поводу с аббатом Костелем и Фрюмансом, дружба с которыми крепла у нее все больше и больше.

– Прежде всего следовало бы выяснить, – сказал священник, – каковы знания этого молодого человека, и, если хотите, Фрюманс устроит ему небольшой предварительный экзамен.

– Хорошо, – ответила бабушка. – Боюсь, что я слишком мало знаю, чтобы самой проэкзаменовать его. Если господин Фрюманс возьмет на себя этот труд, он окажет мне большую услугу.

Мариус де Валанжи всегда любезно и вежливо относился ко всем стоящим ниже его. Но когда он узнал, что бедняга Фрюманс приглашен судить о его познаниях, он проявил к нему такое презрение, которое уже граничило с дерзостью. Он принял по отношению к нему в высшей степени насмешливый тон и в ответ на его вопросы нес такую чушь, которая меня весьма удивила. Но у него не хватило ума, чтобы сбить с толку Фрюманса, который отвечал ему гораздо более ехидными колкостями. Мариус, униженный до предела, разразился слезами, но так как он, в сущности, не был ни мстительным, ни по-настоящему наглым, то в конце концов признался, что не знает ничего из тех предметов, о которых его спрашивали.

– Может быть, это и не ваша ошибка, – заметил Фрюманс. – Может быть, вам просто все это плохо объяснили.

И когда он остался наедине с дядей и моей бабушкой, Фрюманс объявил им, что Мариус еле-еле умеет читать, имеет весьма слабое представление о самых элементарных вещах, что он, быть может, и умеет танцевать и исполнять кадриль на скрипке, как он сам хвастался, но ничего не смыслит ни в латыни, ни во французском языке и что если его поместить в коллеж, то его примут только в восьмой класс.

– Избави бог, – сказала бабушка, – чтобы я отдала этого двенадцатилетнего мальчугана, которому на вид уже пятнадцать, в низший класс, где он будет сидеть вместе с малышами. Я вижу, что его мать не пошла на такое унижение, и я не должна теперь подвергать его тому же. Вот что, господин Фрюманс, у меня давно была – а теперь я все больше думаю об этом – одна мысль. Вам, с вашими великолепными длинными ногами, потребуется не более получаса, чтобы добраться сюда. Приходите каждый день к нам на шесть часов, включая и время на еду. Утро и вечер вы будете проводить с вашим дорогим дядей, но вы уж разрешите мне вознаградить вас за потраченное на нас время и труды, как это позволят мне мои средства. Я знаю, что если у нас с вами и возникнут затруднения, то только потому, что мне придется заставлять вас принять то, что вы заслуживаете. Но вы должны обещать мне, что сделаете все так, как я хочу.

Фрюманс отказался получать какие-нибудь деньги, ссылаясь на то, что завтрак и обед – уже достаточный расход для бабушки. Кроме того, ему казалось столь же странным продавать знания тем, кого он любил, как его дяде – продавать таинства верующим.

– Если вы не примете плату, – возразила бабушка, – то я не смогу принять ваше беспокойство и труды.

Фрюманс колебался. Он не осмеливался отказаться быть полезным бабушке, которую действительно любил и уважал. Но он ясно понимал, что устроить себе ежедневное беспокойство, да еще обучать такого непросвещенного молодого человека, как мой кузен, было бы для него весьма неприятной жертвой, которой он, конечно, предпочел бы свою бедность, свой черный хлеб и свою изношенную одежду.

– Дайте ему совет в его же интересах, – сказала бабушка Костелю.

– Он стремится, сударыня, – философски ответил кюре, – иметь как можно меньше неприятностей в этом печальном мире, и я полагаю, что те трудности, с которыми он встретится, обучая вашего племянника, могут принести ему много огорчений, если он потерпит неудачу и если мальчик, что весьма возможно, будет испытывать к нему отвращение.

– Вы правы, дядюшка! – воскликнул Фрюманс. – Вот этого я больше всего и боюсь.

– А вы неправы, – возразила бабушка. – Мариус очень милый мальчик, и если он не такой способный, как я считала, то это, может быть, возместится вам моей внучкой, которая просто жаждет заниматься и которая отнюдь не глупа.

Тут лицо Фрюманса так быстро изменилось, что я была поражена. Его большие черные глаза заблестели, он смотрел на меня, и яркий румянец вдруг разлился по его желтоватым щекам.

– Разве, – пробормотал он, не отрывая от меня взгляда, – разве я буду также иметь честь… и удовольствие давать уроки мадемуазель Люсьене?

– Ну конечно, – ответила бабушка. – Она будет вам крайне благодарна, и вы сможете ею гордиться.

– Правда ли это, мадемуазель Люсьена? – повторил Фрюманс с выражением неотразимой искренности и сердечности.

Я ответила, что это правда, но в этот момент две огромные слезы покатились по моим щекам. Я разрывалась между сочувствием и уважением, которые Фрюманс, безусловно, заслуживал, и чувством отвращения, которое внушала мне его нищета. Мое волнение не было правильно понято, или, может быть, бабушке вздумалось приписать его только благородному чувству великодушия.

– Вот и хорошо, девочка моя, – сказала она, – умница, поцелуй меня.

– Разрешите пожать вам руку, – сказал Фрюманс, глубоко растроганный.

Пришлось мне протянуть ему свою маленькую ручку, о которой я начала тщательнейшим образом заботиться с тех пор, как Мариус выразил свое глубочайшее презрение к ногтям с черной каймой. Но когда Фрюманс поднес мою руку к губам, я вдруг испытала такое отвращение, что чуть не упала в обморок. Бабушка поняла, что во мне происходит какая-то внутренняя борьба, и сейчас же услала меня вместе со священником к моему кузену.

То, что она сказала Фрюмансу, который с той минуты с энтузиазмом взялся за должность наставника, я потом узнала от него самого. Она сказала ему, что я очень слабонервная и что нужно устранить все причины, могущие вызвать антипатию или насмешку между ним и его учениками. Она заставила его взять немного денег вперед, и, таким образом, были приняты меры, чтобы осуществить метаморфозу, в блеске которой Фрюманс появился перед нами в следующее воскресенье.

Мы с Мариусом ожидали его, как вы можете себе представить, без особого нетерпения: всю неделю мы провели, изливая свои жалобы по поводу решения бабушки. Мариус высказал свое полнейшее презрение к педанту в лохмотьях, которого нам навязали, и со своим обычным бахвальством пообещал сыграть с ним самые скверные шутки и ничему у него не учиться. Я чувствовала, что Мариус неправ, но когда он начинал копировать фигуру и манеры Фрюманса, когда он изображал с помощью очень смешно сложенной и ловко проткнутой старой газеты его поношенную одежду и шляпу, когда он говорил мне: «На уроках я буду надевать перчатки, чтобы не дотрагиваться до перьев, уже побывавших у него в руках. Бабушка хорошо сделает, если снабдит нас для занятий черной бумагой и белыми чернилами, потому что когда они побывают у него в лапах, чернил уже на белой бумаге не увидишь», и делал тысячи других саркастических замечаний, я уже не только не осмеливалась сказать ни слова в защиту бедного педагога, но и сама начинала изощряться в разных выдумках вместе с моим несравненным кузеном.

X

Наконец Фрюманс появился, и в первую минуту я его просто не узнала. На нем было совершенно новое белоснежное белье, новый скромный костюм и шляпа, новые ботинки. Волосы были причесаны, подстрижены, приглажены и напомажены. На нем были перчатки, а когда он снял их, мы увидели безукоризненно чистые руки и ногти, хотя пока еще затвердевшие и грубые от постоянной работы в саду. Бороду он сбрил, чистое лицо как бы просветлело, несмотря на загар и естественную смуглость. Словом, Фрюманс не только блеснул новизной своей внешней оболочки, но видно было, что он дал себе твердое обещание заняться собственной наружностью и надеялся сдержать это слово. Он был нескладен, неуверен в себе и в течение нескольких дней еще был смущен своим новым обличьем, но этим все и кончилось. Он остался безупречным в своей одежде и в своих привычках и очень скоро стал похож на человека, всегда жившего в достатке и не чуждого светского общества. Я тогда подумала, что нечто подобное, вероятно, случилось и со мной, что подобная метаморфоза должна была произойти во мне, когда от бродячей жизни, может быть даже от крайней нужды, я перешла в благоухающие ароматами руки моей бабушки.

Что до Фрюманса, то уход и обильная еда вскоре сделали свое дело – от его худобы не осталось и следа, а бледность лица сменилась здоровым румянцем. В один прекрасный день Дениза сказала бабушке:

– Вы знаете, сударыня, что господин Фрюманс сейчас очень хорошо выглядит и вообще он очень красивый молодой человек? А что об этом думает Люсьена?

– Я? Я очень довольна, что он расстался с грязью! – воскликнула я. – Но я считаю его все-таки очень уродливым. Мариус, не правда ли, он ужасен?

– Нет, – ответил Мариус, – он славный мужлан.

– Он великолепен, – возразила бабушка, считавшая полезным время от времени слегка сбивать спесь со своего двоюродного внука. – У него замечательные глаза, зубы, волосы, фигура…

– И лапы! – перебил ее Мариус.

– Большие лапы превосходной формы, которыми он знает как управляться, – продолжала бабушка. – Хотела бы я, мой дорогой, чтобы ты когда-нибудь стал похож во всех отношениях на этого человека.

Мариус сделал гримасу и ничего не ответил, но, пошептавшись со мной в уголку, поспешил уверить меня в том, что у Фрюманса никогда не будет приличного вида и что настоящее место для подобных красавчиков за плугом. Или, когда их облачат во все новое, – на запятках кареты.

В сущности говоря, меня мало волновало, красив Фрюманс или некрасив. Дети в этом ничего не понимают; мой кузен был для меня образцом благовоспитанности. Отказывая в этой благовоспитанности, естественной или благоприобретенной, нашему учителю, он тем самым невольно воздействовал на то мнение, которое постепенно складывалось у меня о Фрюмансе. Отвращение исчезло, на смену ему вполне естественно явилось уважение и даже дружба. Но несмотря на чуткую заботу бабушки, которая всячески старалась подчеркнуть бескорыстие и гордость Фрюманса, достаточно было одного слова Мариуса, чтобы я рассматривала нашего учителя как что-то подчиненное, низшее по сравнению с моим кузеном. В то время у нас, конечно, не было никакой теории общественной иерархии: мы повиновались тому инстинкту, который заставляет детей искать нечто еще им неизвестное среди людей, стоящих выше их самих, но никогда или очень редко ниже. В этом смысле дети похожи на все человечество, которое никогда не хочет возвращаться к прошлому, но они не могут понять, что их идеал может таиться во внутренних достоинствах. Они хотят, чтобы он был облачен в золото и атлас и обитал во дворце фей. Для меня изящные курточки, маленькие руки и красивые белокурые локоны моего кузена, а может быть, также его цепочка от часов и его розовая помада давали ему бесспорное преимущество над всеми теми, кто нас окружал. Но не нужно думать, что мое сердце или рано проснувшееся чувство было хоть как-то затронуто им. Я была в полном смысле слова ребенком и должна предупредить в самом начале моего рассказа, что не только тогда не была влюблена в него, но и никогда впоследствии. Отсюда-то и возникала необычность чувства, которому суждено было тревожить как меня, так и его.

Его превосходство надо мной было, в сущности, тем более трудно объяснимо, что он всегда вызывал у меня нетерпение или скуку. Общих склонностей у нас с ним не было, и он очень редко жертвовал ради меня своими, в то время как я постоянно, то безропотно, то с неохотой, жертвовала моими ради него. У меня была привычка и даже потребность в стремительном движении, и, всецело отдаваясь тому, что я делала, я страстно полюбила наши уроки. Для него же урок с Фрюмансом был настоящим бедствием, которому он покорялся, протестуя против него всей своей непобедимой инертностью, а любое движение вызывало такую усталость, которой он при всей своей силе воли не мог преодолеть так, как я. Его здоровье было столь же шатким, сколь ум его был ленивым. Поэтому он все время мешал успехам, которые я хотела бы и могла бы сделать на уроках Фрюманса, и если бы бабушка не потребовала, чтобы я, вместе с Мариусом или без него, продолжала свои обычные занятия, то я все свободное время проводила бы, играя с ним в карты или глядя, как он показывает свое искусство в бильбоке.

XI

Я еще ничего не сказала о небольшой группе людей, которые, кроме аббата Костеля и Фрюманса, господина Бартеза, адвоката, доброго и подлинного друга нашей семьи, и доктора Реппа, представляли собою круг наших знакомых. Я не могу сказать «наше окружение», потому что у нас почти не было соседей. Только по воскресеньям нам наносили из Тулона визиты, которые бабушка по своему возрасту и нездоровью вообще не могла отдавать, разве что раз или два в год.

Самыми значительными из этих гостей были: адмирал, начальник порта, личность, которая меняла пункт своего пребывания как раз тогда, когда вы знакомились с ней, префект, который делал то же самое и с которым бабушка, умеренная роялистка, всегда держалась очень сдержанно, имперский прокурор, который был старинным другом дома, прекрасный человек, очень дотошный, у которого не было иной мысли, иной забавы, кроме исполнения своих обязанностей. У него была прыщеватая жена, которую он иногда привозил с собою и которая все время укоряла нас за то, что мы живем так уединенно, и советовала нам переселиться в город, хотя, впрочем, рассказывала нам о нем всякие страшные вещи.

Приезжал также и один разорившийся дворянин, который немного поправил свои дела торговлей и уверял, что приходится нам кузеном. Его звали господином де Малаваль, и он был еще относительно молод. Этот человек, очень честный в делах, очень искренний, на которого вполне можно было полагаться, отличался одной необъяснимой странностью, в которой упрекают всех жителей Средиземноморья, коих он был законченным образцом. Он не мог сказать и трех слов, не сболтнув самой невинной лжи. То ли он совершенно не думал о том, что говорит, и не хотел выражаться кратко, то ли факты представлялись ему неестественными и словно вывернутыми наизнанку, но все его высказывания были настолько пронизаны ложью, что их всегда следовало понимать наоборот. Если его спрашивали о расстоянии от одного места до другого, он называл вам не допускающим возражения тоном фантастическую цифру, которая всегда была вдвое больше или вдвое меньше реальной. Если разговор заходил о высоте горы, он без колебаний заявлял, что в ней тысяча двести туазов, когда в действительности в ней дай бог было двести, и, наоборот, он говорил, что гора маленькая, когда она была большая. Если он сообщал нам о новостях на рейде, то объявлял о прибытии и перечислял названия кораблей, существовавших только в его воображении, или об отплытии тех, которые не вышли из гавани. Все анекдоты, которыми он уснащал разговор, все исторические сведения, которыми он хвастался, – все это было ложью чистейшей воды. Большего лгуна мне никогда не приходилось встречать. Он всегда вычитывал из газет какие-то необычайные события, о которых нигде не было и речи, и при этом он не был ни пессимистом, ни распространителем тревожных слухов, ибо всегда объявлял нам о какой-нибудь победе великой армии за шесть недель до битвы. Однажды он утверждал, что имперский прокурор, по праву своей должности, приговорил накануне к смерти одного человека, который, наоборот, как раз был оправдан. Он, видите ли, присутствовал в зале суда, он слышал, как прочитали приговор, и уж не знаю, кажется, даже видел этого человека на эшафоте.

Самое странное во всем этом было то, что у господина Малаваля был закадычный друг, господин Фурьер, бывший капитан корабля, у которого мозги были так же набекрень, как и у его друга, и который с той же самоуверенностью и самым невинным образом утверждал всякую чушь. Без увлечения, без задней мысли, без всякой причины эти два человека старались перещеголять друг друга, искажая всевозможные события и факты. У них была фальшивая память, как иногда бывает фальшивый голос: они рассказывали в два голоса тут же придуманные истории и все время перебивали друг друга, чтобы уточнить свои воспоминания, причем каждый старался с полной серьезностью в чем-то превзойти бредовые выдумки другого. Их можно было легко принять за сумасшедших. Однако в практической жизни они были довольно разумны. Бабушка говорила, что ее покойный отец страдал тем же недостатком, и она приписывала эту странность излишнему потреблению горячительных напитков, а также бурным переживаниям, которыми полна жизнь моряка.

Остальные не стоят внимания, но я должна упомянуть о некой госпоже Капфорт, которая выдавала себя за англичанку и иногда называла себя Кэпфорд, хотя все знали ее предков, из поколения в поколение бывших мельниками. Она обитала на самой большой мельнице у входа в долину; это было старинное, обветшавшее, но еще крепкое здание, похожее на крепость, которое она охотно именовала своим замком. Госпожа Капфорт была высокая и сухощавая женщина, с плоской талией, лицом и характером, втершаяся к нам смиренно и в то же время нагло под предлогом приобщить бабушку к делам благотворительности и к религиозным сборищам. Ее никто не любил, и ее собственные мельники, с которыми она обращалась самым безжалостным образом, говорили, что она запутывала все расчеты и присваивала себе значительную часть пожертвований на церковь, сборщицей коих она сама себя назначила, чтобы поправить свои дела и увеличить приданое своей дочери.

Эта дочь, прямая, как аршин, и сухая, как раковина, иногда отправлялась сама по домам собирать пожертвования. Говорили, что главная цель ее – подыскать себе мужа. Уж не знаю, кто из них, дочь или мать, казался мне более ненавистным, более кислым, более медоточивым и более лицемерным. Они пользовались религиозностью как средством проникать в разные семьи, делая вид, что им покровительствует высшее духовенство, и выдавая себя за набожных и всеми уважаемых дам в старинных дворянских домах нашей местности. Они уже давно морочили голову бабушке, а Дениза любила посплетничать вместе с ними о господине Костеле и других неверующих в округе. Но бабушка, здравый смысл которой с годами все возрастал, не придавала этим дамам особого значения и приказала моей кормилице помалкивать.

XII

Что особенно помогло просветить ум моей дорогой бабушки – это уроки Фрюманса, на которые она часто приходила. Зрение ее ухудшалось со дня на день: она уже почти не могла владеть иглой, и даже когда она вязала, ей нужно было, чтобы я сидела рядом и поднимала все время спускавшиеся петли. Сначала она вообще не прислушивалась к тому, что делается на наших уроках: она вбила себе в голову, что абсолютно ничего в них не поймет.

– Я всегда жила неученой, – говорила она, – и ради того небольшого отрезка времени, что мне остается прожить, право же, не стоит менять свои привычки.

Но объяснения Фрюманса были такими ясными и интересными, что она незаметно вошла во вкус, и с ней произошла вещь совершенно необычайная: в семьдесят пять лет она приобрела знания гораздо более широкие, чем в молодости. Как лампа, которая вспыхивает гораздо ярче перед тем, как погаснуть, так и ум бабушки озарился на закате ее жизни. Ее религиозность очистилась от всякой примеси суеверия, и даже ее представления об обществе освободились от предрассудков ее времени и среды. Когда Империя рухнула и возвращение Бурбонов[5] вновь принесло с собой притязания и верования иной эпохи, она сумела удержаться от ложного опьянения и относилась весьма сдержанно к жестокостям и ребячествам легитимистской[6] реакции. В глубине души бабушка всегда сохраняла чистый источник мудрости и разума, который ни ужасные горести, ни в иные моменты вредное влияние Денизы не могли замутить. Вновь обретя независимость ума, она, без сомнения, обрела наконец сама себя.

Но Дениза была неспособна к какому-то движению вперед. Ее вскоре стало беспокоить то положение, которое Фрюманс занял в нашей семье. После того как она встретила его так приветливо и так восхищалась им в первое время, ее охватила тревога по поводу его безверия, и она начала мучить его самым изощренным образом. Дениза была еще совсем молодая женщина и выдавала себя за вдову, но бабушка хорошо знала, что она никогда не была замужем и вполне могла еще без памяти влюбиться. Тогда-то на моих глазах и разыгралась небольшая драма, в которой ни Мариус, ни я не могли ничего понять, хотя одно обстоятельство, весьма поразившее меня, могло бы навести меня на путь многих открытий и выводов.

Однажды, – мне было тогда около двенадцати лет, я училась очень хорошо и все просто восхищались мною, – я получила от бабушки, в награду за свое примерное поведение, разрешение пойти посмотреть на Рега вместе с Фрюмансом, Мариусом и Денизой. Рега, или регаж, рагаж или рага, – это название применяется во всех разновидностях местного наречия ко всем пропастям в наших горах, – есть не что иное, как естественный колодец, где на страшной глубине безмолвно застыла вода, еле доступная взору. Отверстие этого колодца представляет собою огромную вертикальную щель, прорезанную в отвесной скале, в расщелине которой растет великолепное фисташковое дерево, одно-единственное в этой местности, не без изящества возвышающееся на этой грандиозной и пустынной громаде. Площадка, которая служит как бы решеткой ворот в эту пропасть, подобна тупику, который является последней ступенью, доступной на пути к последней вершине, и превращается в какой-то дикий сад, полный деревьев и цветов, посреди раскиданных всюду скал и огромных глыб.

Чтобы добраться сюда от русла Дарденны, надо в течение получаса преодолевать почти отвесный подъем. Мариус, выбившись из сил и заявив, что решительно все ужасно в этом отвратительном месте, бросился на траву и погрузился в глубокий сон. Я совершенно не устала, и это место было мне очень по душе, хотя я не осмеливалась в этом признаться. Грандиозность окружающей природы говорила многое моему воображению. Средиземное море, видное нам оттуда, простиралось вдали, подобно отвесной лазурной стене, между причудливых очертаний вершин, расположенных ближе к нам. Другие вершины, идущие уступами вплоть до нашей, были белы как снег. Искривленные и уродливые сосны, лепившиеся по их бокам, кусты алоэ, заполнившие их расщелины, казались черными, как чернила. Эти вершины, пересеченные хребтами, одного из которых мы сейчас достигли, скрывали от нас вид на долину. Все это казалось раскаленным и суровым. Я чувствовала возбуждение и прилив новых сил в одно и то же время, и мне пришлось сделать над собой усилие, чтобы выслушать объяснения, которые нам давал Фрюманс о таком редкостном явлении природы, каким был Рега. Он показал нам высохшее русло потока, который изливается из этой огромной вертикальной пасти, когда дожди переполняют бездну.

– Это происходит всего только раз или два в год, – сказал он, – когда в течение двух или трех дней льет как из ведра. Вы видите, однако же, что дождь не может попасть отсюда в эту пещеру, но вода проникает сюда из всех расщелин или из притоков, скрытых внутри горного массива. Она накапливается здесь, как в сифоне, а затем, когда колодец переполняется доверху, вода яростно вырывается наружу и водопадами низвергается вниз, вздувая ложе Дарденны и являясь, вероятно, одним из ее наиболее изобильных источников, впрочем, также и одним из самых бесполезных, потому что у него нет естественного выхода. Быть может, наступит такой день, когда попытаются прорыть подземный канал от нижнего русла Дарденны до уровня этого источника. Я часто приходил сюда и производил исследования вместе с дядей. Мы пришли к выводу, что во время засухи в этом колодце всегда скапливается огромное количество воды, которая могла бы питать такой город, как Тулон. Но, чтобы проникнуть в мощную толщу этой горы, пришлось бы открыть двигательную силу, значительно превосходящую ту, которой сейчас могут располагать люди без излишних затрат времени и денег.

Видя, что я предалась своим мечтам, Фрюманс предложил мне собрать гербарий на площадке Рега, и я помогла ему наполнить его ящик дамасской чернушкой, чьи небесно-голубые цветы, свисая с высоких и хрупких стеблей, вызвездили кругом почву, образцами ракитника, тростниковой вязели, мыльнянки, мирта, толокнянки, листьев мастикового дерева, средиземноморской сосны, сассапарели, циста и лаванды. В кустарниках поблизости мы собрали белый озирис, красивую афиланту, различные виды подсолнечников, млечник, а на скалах – белый шпеофил и десятка два других средиземноморских растений, которые уже были мне знакомы. Я сохранила этот гербарий и могла бы назвать все растения, но это не продвинуло бы вперед мой рассказ и помогло бы мне только вспомнить один из самых таинственных дней моего детства.

Когда мой учитель посвятил меня в тайны этих немногочисленных образцов альпийской флоры, он предложил мне немного отдохнуть. Я легла на траву неподалеку от Мариуса, который уже давно храпел вовсю, и постаралась уснуть, но это мне никак не удавалось. Без всякого любопытства и сначала без малейшего интереса я машинально прислушивалась к разговору Денизы с Фрюмансом в нескольких шагах от меня. Так как я закрыла лицо, чтобы защитить его от мошек и солнца, они решили, что я сплю, а когда я уже начала жадно вслушиваться, то старалась не пошевелиться, чтобы они думали, что это действительно так. Я передаю их диалог с того момента, как он показался мне странным. Дениза говорила тихим и как бы слегка дрожащим голосом:

– Ага, вот вы и разозлились, господин Фрюманс. Я же вижу, что вы разозлились.

– Почему же это я разозлился, мадемуазель Дениза?

– Потому что ее лицо закрыто, и вы не можете пожирать ее глазами, как это вы обычно делаете.

– Пожирать ее глазами? Вечно вы любите преувеличивать! Я считаю, что она хорошенькая, умная и добрая, и, конечно, всегда рад ее видеть. Но я отнюдь не собираюсь ее пожирать – ни глазами, ни как-нибудь иначе.

– Ну, что касается ума и миловидности, то этого у нее не отнимешь. Но добрая – это уж извините! Она развлекается тем, что издевается над вами и надо мной и так и старается устроить нам какую-нибудь пакость вместе со своим двоюродным братцем, от которого она без ума.

– Пусть дети забавляются, Дениза. Это вовсе не значит, что они злые.

– О, вы ее всегда защищаете. Вы прощаете ей все.

– А вы сами разве ее тоже не балуете? Ведь это так естественно!

– Я? Да, я ее раньше баловала, но больше не буду. Теперь я терпеть ее не могу.

– Что вы говорите, Дениза? От вас ли я это слышу?

– Да, от меня. И вы прекрасно понимаете, что я хочу вам сказать.

– Нет, клянусь честью, даже не догадываюсь.

– Попробуйте-ка отрицать, что вы влюблены. Да, да, влюблены как безумный. Вы и есть безумный.

Фрюманс был настолько ошарашен, что даже не нашелся сразу, что ответить.

– Попробуйте-ка отрицать это! – закричала Дениза так неистово, что проснулся бы любой, кто не спал таким крепким сном, как Мариус.

– Мне нечего отрицать, – ответил Фрюманс. – И я не обязан отдавать вам отчет в своих чувствах, каковы бы они ни были. Но если бы даже я и влюбился, что в моем возрасте совсем не удивительно, какое отношение могла бы иметь моя любовь к дружбе, которую я питаю к этой маленькой девочке?


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7