Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Исповедь молодой девушки

ModernLib.Net / Жорж Санд / Исповедь молодой девушки - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Жорж Санд
Жанр:

 

 


Я отказалась, скорее из боязни, чем из вежливости, от этого предложения и, взяв за руку Денизу, смело пустилась вниз по созданным природой ступеням, по которым шумно пенилась вода. Когда мы уже были почти на середине потока, мне показалось, что Дениза дрожит; я увидела, или мне это почудилось, что она ведет меня совсем не туда, потому что у нее началось головокружение, и, потащив ее изо всех сил обратно, я чуть не свалила ее в воду.

– Скорей, скорей, не ссорьтесь, идите вперед! – закричал Фрюманс, шедший за нами.

Это восклицание заставило меня бросить взгляд на реку вверх по течению. Она вздулась, помутилась и гнала вперед волну желтой пены, которая быстро приближалась к нам. Дениза совсем потеряла голову и начала искать меня справа, тогда как я шла слева от нее, а я совсем не соображала, что я делаю. Меня охватил безотчетный страх, но мне не хотелось, чтобы они это видели. Мы уже, вероятно, были в опасности, когда Фрюманс быстро вклинился между нами, схватил Денизу за руку, а меня поднял, как перышко, и посадил себе на плечо, как он это сделал бы с маленькой обезьянкой. Он довел нас так до берега, подталкивая вперед мою совсем растерявшуюся кормилицу и не обращая никакого внимания на то, что я ужасно злилась, что меня несут, как девочку, меня, которая уже считала себя взрослой девицей.

Я оказалась весьма неблагодарным созданием, ибо бедный юноша, спасая меня и Денизу, еле удержался на ногах под неистовым напором потока, вымок по колена и выпачкался илом и тиной чуть ли не до пояса. Он даже не замечал этого и, радуясь, что на мое розовое платье не попало ни пятнышка грязи, настоял на том, чтобы донести меня до самого замка, утверждая, что я устала. Я пришла в совершенную ярость, но не посмела сопротивляться, так как, чтобы спрыгнуть на землю или начать отбиваться от него, мне пришлось бы запачкать свое платье об его насквозь промокший костюм. Я прямо ненавидела его, и если бы не отвращение, которое мне внушали его курчавые волосы, я с превеликим удовольствием выдрала бы из них порядочный клок. Вот так я познакомилась с тем, кому суждено было стать лучшим другом моей юности.

Тут мы увидели людей, вышедших нам навстречу. Бабушка уже очень беспокоилась и ожидала нас на ступеньках террасы. Дениза, вообще склонная к преувеличениям, расписала ей Фрюманса как самоотверженного героя, который вырвал нас из пасти верной смерти. Добрая старушка приняла Фрюманса самым ласковым образом; она хотела, чтоб его уложили в постель с грелкой и дали ему бокал горячего вина. Он засмеялся и, поблагодарив ее, просто пошел на кухню обсушиться у огонька, а потом вернулся, чтобы проститься с нами. Тут как раз наступило время обеда, и его, конечно, не хотели отпустить голодным. Он заставил себя долго упрашивать, но наконец согласился и вел себя очень скромно, совсем не так, как его дядя.

Он выказал себя сдержанным, но без застенчивости, и назойливость Денизы, казалось, была ему неприятна. За десертом он остался с бабушкой и со мной и немного разговорился. Бабушка расспрашивала его так ласково и добродушно, что он в конце концов решился кое-что рассказать о себе.

– Вы делаете мне большую честь, – начал он, – называя меня господин Костель. Но я вовсе не прихожусь племянником или родственником вашему досточтимому кюре. Я найденыш, да, найденный ребенок в полном смысле слова, он нашел меня у дверей своего дома. Он меня крестил, вскормил и вспоил, он меня воспитал, он называет меня своим приемным племянником и хочет, чтобы я носил его имя, говоря, что это единственное, что он может оставить мне в наследство.

– Вот благородный поступок, который досточтимый священник всю жизнь от меня скрывал! – воскликнула бабушка.

– Тем более благородный, – подхватил Фрюманс, – что он дорого за него заплатил.

Затем, когда он перешел к подробностям, которых я не должна была знать, бабушка попросила меня пойти собрать клубники покрупнее, потому что Дениза забыла подать ее к столу, и, пока я была в саду, Фрюманс рассказал бабушке все то, что я узнала только впоследствии. В то время когда он был найден священником, у того был небольшой приход вблизи Пьерфё, получше, чем теперешний. Никто из прихожан и не подумал вменить ему в вину появление подкидыша у его двери или чувство милосердия, которое заставило его взять младенца на воспитание. Высокая нравственность его была известна всем, и в тот момент ни одна из деревенских девушек не могла вызвать подозрения. Так прошло несколько лет, и вдруг на господина Костеля был подан донос одной из прихожанок, старой ханжой, которая обвинила его в том, что он толкует Евангелие слишком ясно и просто, в духе протестантов и атеистов. Он, мол, заядлый галликанец[4], он не столько творит молитвы, сколько занимается чтением газет, он кичится тем, что он скорее эллинист, чем христианин, и, наконец, при нем проживает ребенок, у которого нет ни отца, ни матери, и все это, дескать, доказывает, что господин Костель не отличается высокой нравственностью.

Епископ не оставил так этого дела. Он вызвал к себе господина Костеля, убеждал его признать свои ошибки, обещая за это отнестись к нему снисходительно. Но Костель отличался гордостью и резкостью и, к несчастью для себя, был плохим дипломатом. Он ответил епископу, не стесняясь в выражениях и несколько свысока. Тогда он попал в опалу, и его перевели в эту несчастную деревушку Помме, где побочных доходов не было и кругом царила нищета.

Собирая клубнику, я все время думала о том, что Фрюманс рассказал бабушке в моем присутствии. Я совершенно не знала, что означает слово «найденыш», но так как я знала о том, что я сама была найдена на Зеленой зале, то мне казалось, что в жизни Фрюманса, как и в моей, когда-то произошло нечто таинственное и сверхъестественное. Это немного возвышало его в моих глазах, и мне очень хотелось бы услышать, что такое он там рассказывает бабушке, так как я полагала, что речь шла о феях и духах.

Когда я принесла клубнику, он рассказывал ей о тех серьезных научных занятиях, которые вел с ним господин Костель, когда он подолгу жил у него в заброшенной деревушке. Бабушка широко открыла глаза, узнав, что дядя и племянник были совершенно счастливы вдвоем, предаваясь чтению и научным занятиям, которые полностью поглощали их внимание и заставляли забыть о лишениях и тоске одиночества.

– Но как же это? – спрашивала она. – Вы, такой образованный и трудолюбивый, не нашли себе подходящего занятия, чтоб хоть как-то облегчить жизнь бедного, доброго кюре?

– Я несколько раз пытался давать уроки в городе, – ответил Фрюманс, – но это все-таки слишком далеко. Я терял целый день на ходьбу туда и обратно, а кроме того… я был не очень-то прилично одет. Если сразу видно, что человек нищий, то ему платят как можно меньше. Пробовал я также устроиться учителем в коллеж, но для этого приходилось оставлять бедного дядю совсем одного в горах, и через месяц, когда я смог его навестить, я увидел, что он так ослабел и так угнетен своим одиночеством, что я боялся, вдруг он заболеет. Он взял себе служанку, но никак не мог с ней поладить. Праздная женщина, которой не с кем поболтать, настоящее бедствие для человека ученого, для которого просто невыносимо слушать всякую ерунду. К вопросам ведения хозяйства господин Костель был совершенно равнодушен. Он привык обходиться без излишней роскоши. Он так тяжело переживал мое отсутствие, что ему совсем не нужна была моя небольшая денежная поддержка. В один прекрасный день он откровенно сказал мне об этом, и с той поры я решил больше не разлучаться с ним. Я помогаю ему служить мессу, и ему не нужно держать ризничего. Я ухаживаю за козой и курами, я чиню, как умею, его башмаки, я даже научился от одного бывшего матроса подшивать ему рукава. Ну что же вы хотите? Делаешь все, что возможно, и бедность не такое уж несчастье, как иногда себе это представляют! Но я злоупотребляю добротой, с которой вы меня слушаете, сударыня, и мне пора вернуться к моему дорогому дяде; он, вероятно, будет беспокоиться обо мне, если я задержусь, как вы недавно беспокоились о своей внучке.

Затем этот честный и достойный юноша взял свою ужасную шляпу, которую он застенчиво сунул куда-то в уголок, и удалился, попрощавшись со мной как со взрослой. Это немножко примирило меня с ним.

– Идите по направлению к мельницам! – крикнула ему бабушка с террасы. – Не пытайтесь перейти вброд. Я даже отсюда вижу, какое волнение на реке.

– Ничего, – ответил Фрюманс с улыбкой. – Пройти можно.

Он словно хотел сказать, что представляет собой слишком ничтожное создание, чтобы река взяла на себя труд унести его.

Я имела дерзость подумать вслух, что ему не помешало бы искупаться.

– Дорогая моя, – сердито сказала бабушка, – такого человека, как он, отмыть от грязи легче, чем злое сердце.

– А разве у меня злое сердце? – растерянно спросила я.

– Да нет же, слава богу, – ответила бабушка. – Но, сама того не сознавая, ты сказала вещь очень нехорошую. Этот юноша сегодня утром спас тебе жизнь, а ты даже и не думаешь о том, что, возвращаясь вечером домой, он подвергает опасности свою собственную жизнь.

– Но зачем же он подвергает ее опасности? Он вполне мог бы остаться у нас до завтра.

– Но его дядя беспокоился бы и волновался за него всю ночь, а ты видишь, что Фрюманс любит своего дядю пуще собственной жизни.

Я поняла, что бабушка дала мне хороший урок. Она давала мне обычно уроки не прямо, а косвенно, и я их прекрасно понимала. Но Дениза чуть ли не боготворила меня, и раз одна потакала всем моим слабостям, я готова была оказывать сопротивление другой. Это, может быть, толкало меня даже на путь неблагодарности, наперекор моим природным склонностям, которые отнюдь не были уж такими плохими. Возможно также, что в раннем детстве я испытала много страданий, и во мне осталась какая-то раздражительность, непонятная мне самой.

В следующее воскресенье у нас вновь появился аббат Костель, и бабушка стала выговаривать ему за то, что он не взял с собой племянника.

– Он помог бы вам служить мессу гораздо лучше, чем мой садовник, – говорила она, – и нам бы доставило удовольствие видеть его у себя. Мы его как-то очень полюбили.

Священник ответил, что его племянник где-то неподалеку, ибо, видя, что дядя еще немного хромает, славный юноша вызвался проводить его до брода, но что он слишком стеснителен, чтобы прийти в замок без приглашения.

– Надо пойти за ним! – воскликнула бабушка. – Я сейчас отправлю туда Мишеля.

И, многозначительно взглянув на меня, она добавила:

– Он вел себя героем по отношению к моей внучке, а Люсьена не такое уж неблагодарное создание.

Я сразу поняла этот упрек и, скорее из чувства гордости, чем доброты, попросила разрешения пойти вместе с Мишелем, чтобы передать приглашение бабушки господину Фрюмансу.

– Да, деточка, вот это очень мило, – сказала бабушка и поцеловала меня. – Иди, конечно. Мы подождем его с обедом. А господин кюре пока слегка закусит – ведь он, вероятно, уже как следует проголодался.

Я пошла с лакеем. Мы нашли Фрюманса шагах в пятидесяти от дома; он сидел на берегу с удочкой, а на коленях у него лежала книга. Он снял сюртук, и на нем была белая рубашка, вся рваная. Однако в таком виде он внушал мне меньше отвращения, чем в своем сюртуке с засаленным воротом, и я довольно любезно выполнила поручение. Сначала он, видимо, был недоволен, что ему помешали, но, зная, что его ждут, он отдал Мишелю пойманных им рыбешек и предложил мне руку, чтобы подняться к замку. Эта рука, которой он только что дотрагивался до рыб, мне не очень-то улыбалась. Я ответила ему, что могу идти сама, и, чтобы доказать это, пустилась бежать вперед, как лань.

Оборачиваясь иногда, чтобы посмотреть, идет ли он за мной, я каждый раз встречала его взгляд, устремленный на меня с выражением какого-то детского восхищения, и я слышала, как он говорил слуге:

– Что за дитя! Я никогда в жизни не видел более обворожительного и милого создания.

Бедняга Фрюманс! Он воплощал для меня что-то уродливое и отталкивающее, мне было трудно удержаться и не высказать ему это, а я казалась ему самым милым существом на свете!

Не знаю уж, благородство ли его души заставило меня покраснеть или мне как-то льстило восхищение, которое я ему внушала, но мне начало казаться, что он не такой уж тупица, и, может быть даже, я инстинктивно рисовалась перед ним легкостью походки и изяществом манер. Могу признаться в этом без ложного стыда. Я вспоминаю, что все дети обычно любят рисоваться и что они всегда упиваются похвалами, как самые настоящие дикари.

VI

Пока меня не было, священник, воздавая должное завтраку, занимал бабушку разговором о благородном характере и редкостных достоинствах своего приемного племянника. Он охарактеризовал его как кладезь учености, как ангела душевной чистоты и самоотверженности. Значительно позднее я узнала, что он ничего не преувеличил. Добрейшая бабушка, которая была воплощением милосердия и заботливости, пыталась найти способ воспользоваться свободным временем Фрюманса, чтобы как-то улучшить жизнь его дяди, но господин Костель упрашивал ее не предпринимать в этом смысле никаких мер.

– Даже и не говорите о том, чтобы нас разлучить, – сказал он, – мы вполне счастливы и так, как мы живем. Меня очень беспокоила наша бедность, ибо я считал, что наступит день, когда мне придется как-то устроить этого мальчика, чтобы он тут не испортился. Но этот момент так и не наступил. Фрюмансу уже двадцать лет, и он никогда со мной не скучал, стало быть, у него нет никаких дурных мыслей. Он учен, как философ, и чист, как источник. Здоровье у него великолепное, и он очень неприхотлив. Моего содержания вполне хватает на нас двоих, и так как я, прав я или не прав, в принципе не считаю, что священнику должны оплачиваться требы, я ничуть не огорчен тем, что сумма моих доходов равняется нулю. Фрюманс все-таки что-то зарабатывает: он сведущ в земледелии, и дядюшка Пашукен иногда нанимает его на поденную работу – обрезать оливковые деревья или собирать фрукты.

Дядюшка Пашукен был пятым обитателем Помме, который взял в аренду земли всех уехавших отсюда людей.

Бабушка, узнав теперь все о Фрюмансе, стала изыскивать средство найти ему менее утомительную работу, не разлучая его притом с дядей. Но все, что она предлагала в тот день и в следующие воскресенья, было отвергнуто обоими отшельниками. Они ссылались или на свою гордость, или на беззаботность, только бы их оставили в покое. Добрая бабушка сожалела о том, что она недостаточно богата, чтобы позволить себе роскошь стать благодетельницей. Она бы, конечно, могла взять к себе дядю вместе с племянником. Но когда она высказывала свои сожаления Денизе, та только качала головой. Дениза понемногу обнаружила или полагала, что обнаружила, будто оба Костеля не истинно верующие. Она была слишком невежественна, чтобы спорить с ними, но чувствовала, что ее приверженность к чудесам не одобряется священником и только вызывает смех у Фрюманса.

Бабушка очень любила Денизу и даже относилась к ней с уважением, но они резко расходились в своих религиозных убеждениях. Если одна и та же вера объединяла их у подножия одного и того же алтаря, то различное толкование религии отдаляло их друг от друга: бабушка считала, что духовенство должно ограничиваться выполнением обрядов и не вмешиваться в общественную жизнь. Дениза, все более и более подпадая под власть религии, не допускала и мысли о том, что на этом свете можно быть честной и полезной, не трудясь на благо церкви. Трудиться на благо церкви значило для нее отдавать все свое время украшению часовен и обряжению мадонн; пылая страстью к этим изображениям, она понемногу безотчетно становилась идолопоклонницей. Сначала бабушка боялась, чтобы она не сбила меня с толку, потом она стала бояться, чтобы презрение к суетной мелочности этой несчастной женщины не превратило меня в неверующую. Но она успокоилась, видя, что я люблю и слушаюсь только ее. Как только я забыла свою незнакомую приемную мать, бабушка безраздельно завладела моим сердцем, и я всегда и во всем была ей послушна.

Здесь я опускаю какой-то период времени, который не был ознаменован никакими особыми событиями, до начала моего обучения. Мне разрешили немного пожить вольготно и порезвиться – таково было предписание врача. Когда меня возвратили бабушке, я была, как говорили, крепкой, хорошо сложенной девочкой, но перемена образа жизни и климата сделала меня вялой и бессильной. В первый год меня даже не учили читать. Когда же потом мне стали показывать буквы, то обнаружили, что я читаю довольно бегло, но из лености или из упрямства не хочу этим хвалиться.

Местность, где мы жили, оказывала большое влияние на мое развитие, ибо эта местность была пустынной. Близких соседей у нас не было, из Тулона к нам доходили уже запоздалые новости, и бабушка так привыкла жить, не поспевая за ходом событий, что она просто испугалась бы, если бы ее заставили поинтересоваться настоящим, которое для нее всегда было прошлым. Когда люди подобным образом привыкают к пассивному восприятию того или иного события, становится совершенно бесполезным его объяснять, и они уже не дают себе труда что-либо как следует понять, а принимают все с почти фаталистическим равнодушием. В этом отношении некоторые южные кантоны в ту эпоху имели определенное сходство с Востоком.

И своим видом наша местность оказывает отупляющее влияние на ум человека. Долина Дарденны – один из редкостных оазисов департамента Вар, но тем, кто побывал в центральных и северных провинциях Франции, он покажется весьма сухим и бесплодным. Хотя наша усадьба была расположена в самой прохладной и лучше всего орошаемой части ущелья, голые горы кругом с их пепельными склонами и белыми известковыми вершинами обжигают взор и приводят в оцепенение разум. Тем не менее это прекрасная местность, с резкими очертаниями, вся открытая воздействию солнца, суровая, безжалостная и внешне непривлекательная, ничуть не кокетливая, но и отнюдь не пошлая или жеманная. Понятно, почему ее любили мавры: она, казалось, была самой природой создана для этих воинственных племен, которые не стремятся к лучшему и живут с верой в свою незыблемую судьбу. Ее сравнивают и с Иудеей, колыбелью учения, которое отрекается от земных наслаждений и видит в горных высотах лишь мечту о бесконечном.

Не могу ничего сказать о своих первых впечатлениях. Я не могла отдать себе в них ясного отчета, но я прекрасно знаю, что год за годом этот Прованс производил на мой ум, если можно так сказать, подавляющее впечатление, тогда как моя личность, стремясь к действию, вздымала во мне целые ураганы, но без грозовых разрядов и вспышек молний. Поэтому-то так бурно развилась во мне мечта и в таком застое оставался мой разум.

Бельомбр – старинный маркизат, принадлежавший одному ныне угасшему роду. Муж моей бабушки, дворянин из Прованса и морской офицер высокого ранга, купил эту усадьбу еще до революции, и его вдова никогда больше оттуда не уезжала. Она поздно вышла замуж и через несколько лет потеряла мужа. Поэтому она прожила одна большую часть своей жизни. Ее сын шестнадцати лет уехал в эмиграцию, и она жила пятнадцать лет совершенно одиноко, пока не нашла меня и не сосредоточила на мне всю свою любовь. Привычка к одинокой, беззаботной и тихой жизни породила в ней какую-то отрешенность мысли, и ей стало трудно общаться с людьми. Хрупкое здоровье было еще одной причиной ее сидячего образа жизни, и, обладая самым нежным и преданным сердцем, она как бы создавала между собой и теми, кого она любила, зияющую пропасть. Говорила она мало, и в семьдесят лет в ней чувствовалась еще какая-то странная застенчивость. Не получив, как большинство благородных девиц ее времени из тех же мест, никакого образования, она весьма сдержанно относилась ко многим вопросам, о которых боялась высказать свое мнение. И, если уж говорить все до конца, ее считали женщиной любезной, хорошо воспитанной, гостеприимной и добродушной, но ни во что ее не ставили. В этом была большая несправедливость, так как она здраво судила обо всем, тонко и благородно оценивала все явления и даже отличалась умом весьма приятным, когда бывала в настроении. Неспособность действовать была результатом шаткости ее здоровья, инертности окружающей среды, власти привычки, а совсем не отсутствия способностей. Да если бы она и обладала лишь одной способностью – любить, разве не кощунством было бы ни во что не ставить эту благородную душу?

Я должна была сказать это раз и навсегда, чтобы полная независимость, в которой я воспитывалась, никого не удивляла и чтобы терпимость бабушки не приписывали какой-то нравственной апатии. Скорее всего это было заранее обдуманным решением, в ожидании того, что возраст сам подскажет, как надо действовать. Она жила почти незаметно, боясь ветра, жары и пыли – всех неудобств нашего климата, никогда не испытывая потребности куда-нибудь поехать или утратив силы бороться с усталостью. Она кротко жаловалась на свое состояние и ни в коем случае не хотела, чтобы я шла тем же путем. Она очень волновалась, видя, как я спокойно сижу около нее, и все время гнала меня на свежий воздух, говоря, что отец и мать для ребенка – это прежде всего солнце. Позднее, мягко упрекая себя в том, что она не заботилась о развитии своего интеллекта, бабушка приобщила меня к умственной жизни, и ей нравилось наблюдать, как широко раскрываются передо мной жизненные горизонты. Конечно, я была избалована, но я утверждаю, что так поступали, следуя определенной системе, а отнюдь не из-за простой небрежности.

VII

Жилище бабушки являлось как бы необходимой рамкой для ее милого облика. В этом старом, тяжелом четырехугольном доме, бесформенном с архитектурной точки зрения, на этих раскаленных скалах, высоко возносивших его над руслом Дарденны, владелица поместья создала себе некий оазис покоя, тишины и свежести. Ни за какие деньги не хотела она продавать свои древние деревья морскому флоту, этому неумолимому врагу тенистой листвы побережья. Дом был целиком в тени, и обычно семь раз примеряли, прежде чем отрезать какую-нибудь ветку, которая угрожала ворваться в комнаты. Кроме того, здесь позволили свободно разрастаться виноградным лозам, жимолости, вьющимся розовым кустам, бегониям и азорским жасминам, стебли которых тянулись от итальянских колонок, украшавших дорожки цветника; их гирлянды вились по проволокам, переплетаясь повсюду, так что весь сад, идущий уступами вниз, утопал в цветах и зелени. Низкорослых растений, конечно, не было, их выращивали на склоне холма. Бабушка жила под этим зеленым сводом, и особенно ей нравились некоторые экзотические кустарники, семена которых были когда-то привезены ее мужем из его далеких морских походов. Между ними был один китайский питтосфор, который разросся в целое дерево, и его гладкий черный ствол возвышался над террасой и немного закрывал широкий вид на море из окон гостиной. Приходилось выходить из дому, чтобы полюбоваться морем. Но питтосфор был так красив, так усыпан цветами весной, давал столько тени, да к тому же дерево этой породы и величины было во Франции такой редкостью, что было бы просто кощунством подрезать его ветви.

Я, конечно, находила наш сад не слишком просторным. Я предпочитала крутизну Зеленой залы, куда можно было попасть через огород, когда вода стояла низко, но куда я любила добираться узким и опасным проходом между скалами, выше по течению реки. Эта Зеленая зала представляла собою небольшую круглую площадку, окруженную отвесными скалами, густо поросшими зеленью; воды Дарденны каскадами падали на каменные глыбы, раскиданные с дикой живописностью, затем утихали, образуя крохотное озерцо, а там снова, бурля и грохоча, текли дальше. Это было чудесное место, но заснуть во время грозы тут было опасно, потому что внезапный подъем воды в потоке мог отрезать вам выход с обеих сторон. Мне было запрещено ходить туда одной, но как только я оставалась одна, я сейчас же устремлялась туда.

Ниже по течению реки, как раз под нашим замком, стояла старая мельница, питавшаяся водой из канала, проведенного еще во времена мавров; он всегда содержался в хорошем состоянии и доставлял нам чистую и светлую воду Дарденны. Поток у Зеленой залы был уже довольно многоводен. Наш канал, соединясь несколько ниже с этим потоком, превращался в настоящую реку, которая приводила в движение все другие мельницы, расположенные по дороге в Тулон. Ущелье, круто наклоненное к морю, спускалось вниз все расширяющимися уступами. У подножия длинной и внушительной горы Фарон, с того места, где мы находились, мы могли созерцать глубокое пространство между высокими и великолепными холмами и отвесной лазурной стеной Средиземного моря. Вдалеке все время гремели пушечные залпы из фортов: оглушительный вход кораблей в гавань, все сигналы и салюты десятикратно повторялись горным эхом. Дарденна тоже часто ревела, когда грозы делали ее свирепой и заставляли преодолевать огромные естественные ступени известковых скал, на которых росли мирты и олеандры. Резкий контраст этих внезапных и чудовищных звуков с унылым и пустынным пейзажем был одним из самых ранних впечатлений моего детства, и оно живо запечатлелось в моей памяти. Позднее я часто сравнивала все это с моей внутренней бурной и фантастической жизнью в лоне жизни внешней, столь скудной и однообразной.

Моя бабушка все продолжала изыскивать средство как-то смягчить нищету аббата Костеля и его приемного сына, когда внезапно представился подходящий случай. Умерла ее племянница, которую бабушка очень любила, и когда я увидела в первый раз, как она плачет, я была растрогана до глубины души. Племянница, всегда жившая в Грассе, навещала нас так редко, что я едва ее помню. Это была девица д’Артиг, вышедшая замуж бесприданницей за одного из Валанжи, жившего в Дорфине, человека весьма надменного и весьма ничтожного, который оставил ее в крайней бедности с малолетним сыном. В свою очередь, умирая, она выразила желание, чтобы моя бабушка взяла на себя заботу о ее единственном сыне, которому тогда было двенадцать лет, и стала бы его воспитательницей. Наследство, оставленное ею, состояло из тридцати тысяч франков, помещенных на хранение к нотариусу в Грассе.

Бабушка охотно приняла на себя эту новую миссию, и юный Мариус де Валанжи в одно прекрасное утро почтовым дилижансом прибыл к нам в Тулон. Слуга поехал за ним в двуколке, а мы в это время уже готовили гостю комнату и ужин.

Я очень обрадовалась, что у меня хоть на несколько недель появился товарищ, с которым можно будет играть, и побежала на дорогу встречать своего кузена. Я немного оробела, увидев, как он вышел из повозки, подошел и поцеловал мне руку с изяществом и уверенностью тридцатилетнего мужчины, а затем, вложив мою руку под свою, повел меня в дом, расспрашивая о своей двоюродной бабушке, о которой слышал, что она лучшая из женщин, и с которой жаждет познакомиться и обнять от всего сердца.

Не знаю уж, выучил ли он все это заранее, но говорил он так хорошо, был такого высокого роста для своих лет, у него было такое очаровательное лицо, такие прелестные белокурые вьющиеся волосы, такая стройная фигура в черной бархатной курточке, такая открытая шея в накрахмаленном воротничке, такие изящные ноги в маленьких гетрах с блестящими пуговицами, словом – он был такой красивый, такой вежливый, такой чистенький и нравственно и физически, что сразу внушил мне чувство самого высокого почтения и глубокого уважения.

– Это настоящий аристократ! – сказала бабушка Денизе, когда он приветствовал ее точно так же, как и меня. – Я вижу, что он получил великолепное воспитание и не доставит нам ни малейших затруднений.

Но в глубине души бабушка, вероятно, думала, что было бы лучше, если бы он молча бросился в ее объятия и поплакал вместе с ней о своей так недавно умершей матери.

VIII

Но я об этом не думала. Как бы вызванная на соревнование превосходными манерами моего кузена, я хотела доказать ему, что я тоже не какая-нибудь деревенская дура, и начала ухаживать за ним с торжественностью, исполненной изящества. Мы оба производили весьма комическое впечатление. Бабушка обладала достаточным количеством здравого смысла, чтобы сразу же не заметить этого. Она порекомендовала нам держаться не столь напыщенно и, в ожидании ужина, немного побегать по саду.

Мариус не уловил насмешки. Он снова предложил мне руку, что было весьма лестно, и мы стали чинно прогуливаться по аллеям парка, где, казалось, не было ничего достойного внимания Мариуса. Я так часто слышала, как расхваливали наши цветники и гирлянды, подвешенные на тройном ряду итальянских колонок, наши раковины, в которых слышался шум моря, великолепный вид с террасы на море и красоту китайского питтосфора, что мне хотелось, чтобы и он все это высоко оценил. Но он нашел питтосфор слишком тяжеловесным и слишком черным, раковины – ужасно уродливыми, колонки – страшно ветхими, а вид на море – очень забавным.

– Почему же он забавный? – спросила я.

– Не знаю. Все это уходит куда-то вглубь, как огромная улица. А вот внизу, эта голубая штуковина, это и есть море?

– Да. Вы должны были видеть его очень близко по дороге в Тулон.

– Может быть. Я его не рассмотрел. Так, значит, это и есть океан?

Я решила, что он просто смеется надо мной. Может ли такой элегантный молодой человек и вдобавок так хорошо воспитанный не знать, что Прованс омывается Средиземным морем? Я не осмеливалась возражать ему, боясь, что у меня не хватит остроумия поддержать шутку, и тогда я спросила, не очень ли ему было грустно расставаться со своими родными местами.

– Ничуть, – ответил он, как будто и не вспомнив даже о потере матери, – у меня были такие скучные учителя, и если бабушка хочет, чтобы я остался в деревне, я буду очень рад поездить верхом и поохотиться. Тут есть дичь?

– Да, у нас это частое блюдо. Вы, стало быть, умеете стрелять из ружья?

– Конечно, и я привез свое ружье с собою.

– Наверно, оно очень большое и тяжелое?

– Нет. Но из него можно превосходно стрелять куропаток.

– И много вы уже их настреляли?

– Да, я уже одну убил, а другую ранил.

Я пришла к выводу, что мой кузен довольно-таки глуп. Но постаралась отбросить от себя эту мысль, сочтя свое скромное мнение дерзостью. В это время гонг позвал нас к столу.

Как деликатно и аккуратно ел мой кузен!


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7