— Они так смотрят! — говорила она. — Так страшно… Эвдоким! Уедем… — Она звала его Эвдоким… — Уедем Австрия. Отец нам будет помощь!
Евдоким только горько усмехался.
— Птаха ты германская… Кто же нас туды пустит. Вот дурак-то, зачем я тебя завез в Расею!
— Найн! Милый! Короший мой… — И вся дрожа, она прижималась к мужу.
— Любила она меня до бессознательства, — думал Евдоким.
Вспомнил, как, просыпаясь ночью, он видел ее заплаканную, но счастливую.
— Ты кароший мой! Любимый! — шептала она.
Первые три года прошли… Прошли без Марии… Она уже не видела и не слышала, как убегал Евдоким в глубь тайги, падал и долго, часами кричал… Только после он мог жить дальше.
Тяжкие три года… Еще не было хозяйства, негде было купить. Выручил его егерь, Данила Старостин. Он его обнаружил через месяц, как тот пришел. Ему-то Лыков и доверился, все рассказал. Данила выслушал и сказал:
— Один-то подохнешь, а я тебе подмогну, будь спокоен. И коровенку подберем и керосинчику. Жить все одно рядом. Тут до меня километров пятнадцать, не более.
Так они сдружились. И особенно в первые годы сильно помог Данила Лыкову. После того, как выслушал Старостин Евдокима, он пошарил глазами вокруг:
— Место хорошее, сухое место. К людям ходить неча. Счас, знаешь, переполоханные люди. А которые — как пузыри. Все их тащит, да растаскивает. Ты воевал-то где? -
Евдоким рассказал.
— А я, брат, в штрафной попал. Офицеру по соплям съездил. Падла, в атаку надо, а он сидит, жмурится! Ты чо, говорю, курва, срывай людей! Подымай! Ну и… Выдюжил… Пришел и сразу в егеря подался. До войны егерем был, а счас никуда боле не желаю. Пущай они там живут, завлекаются. Погудят, погудят, да разом за вещичками побягут! Сколь добра натащили с Германии. Нашему дураку хошь ленты клок, а он уж и радехонек. Наш человек пустой. Пузырь, а не человек. Хорошо, как сибиряк имеется. А так, пропал бы народишко.
— Бедность задавила, — подумав, сказал Евдоким.
— И то есть. Бедность — больша беда. Человека унижат, подрубат его. Сибиряк бедно не жил. Ну, Евдоким, когда чо надо, найдешь меня. Я тебе засеку сделаю, а уж ты по ей тропу вытопчешь. Женка у меня есть. Баба тихая. Как скажу, так и станет.
Потом он погладил по голове Марию:
— Подмогай батьке. Боле некому.
Старостин ушел. Он шел, делал отметины на деревьях, затеси. По ним найдет его Евдоким. Шел и думал: неужели этот мужик осилит место? Построится? Давай, сибиряк, давай! — мысленно подталкивал он Лыкова.
ЕВДОКИМ ПРИНЯЛСЯ за дело неистово. Он оглушал себя работой. Вставал до света и затемно, покормив Марию, валился на топчан. Данила и, верно, выручал. Привел корову, муки да соли навозил. Инструмент подобрал справный. К осени, когда задули холодные ветра, Данила сказал: — Шабаш! На-ка вот тебе одежонку да зарядов. Скоро на соболя пойдем. Тебе надо. А тут, брат, рубь сам бегат. Бери его.
Всю зиму проохотился Евдоким. Далеко не ходил, знал, что девчонка еще мала. Надо и покормить, да и так доглядеть. Но денег заработал столько, что и сам ахнул. По весне разбил Евдоким сад. Давно мечтал, давно, с детства хотелось ему сад свой иметь. Ближе к дому огород, а дальше до реки — все сад. Поднимался дом, закрывался двор горбылем.
Вошел в новую жизнь Евдоким и о другой не думал. Столько труда он вложил в эту землю, одних сапог износил сколько! Постепенно ушла душевная усталось и внутри словно все помылось и прибралось. И что самое страшное, как показалось самому Евдокиму, так это то, что через три года ушла из души Мария Шнайдер… И сколько он ни звал ее, сколько ни старался представить, ничего из этого не получалось.
— Видимо, к себе полетела, — решил Евдоким. — Конечно, к себе! Что ей тут-то? Чужие люди, чужа земля… Бедная ты, бедная… — и хотелось поплакать, да не было слез.
Подрастал сад, подрастала и Мария. К семи годам она уже за хозяйку была. Училась всему споро, делала ловко. Разговорчивой не была и не пытала отца разговорами. Жила себе да жила, как трава или дерево. Уменье женское было в крови. Что огород полоть, что носки вязать, всему выучилась сама. Раза два только у жены Данилы поглядела. Обеды готовила так, как не умели местные.
— Видно, кровь немецкая говорит! — думал Евдоким. — Мать-то так же варила! Глянь, прямо чудеса!
ЧЕРЕЗ ДЕСЯТЬ лет ходила по саду юная Мария. Евдоким сдавал пушнину, клал деньги на сберкнижку на имя Марии Евдокимовны Лыковой. Дочь выросла такой красивой, что Евдоким, завидя ее, вздрагивал. Была весна. Огромный сад цвел. Гудели пчелы. Аромат яблонь, вишни, густо перемешанный с запахом хвои, стоял над домом. Однажды в крови заговорил хмель. Целый день носил его в себе Евдоким, как тяжелый свинцовый груз. Ужинали молча. Мария, как всегда, тщательно расставила тарелки, закуску, достала из печи только что выпеченный хлеб. Евдоким взял его в руки и отрезал ломоть. Глаза ее смотрели на него в упор.
Стало душно. Поев, Евдоким ушел кормить коров и коня. Собаки беспутно шарились в ногах. Накладывая коню сена, он подумал, что второй день не чистил его. Взял скребок и принялся вычесывать мерина. Мысли его вновь вернули туда, откуда он ушел. Он увидел в Марии женщину, ту, которую способен был любить…
Тут ему вспомнилась одна история. Повез он обычным образом пушнину в Иркутск. Добирался долго. Ездили на лошадях по застывшему Байкалу. Сдав меха, Евдоким засобирался в обратный путь. Тут ему и встретилась одна. И случилось как-то ловко, так, что и опомниться не успел, а уже сидел у нее в доме и пил чай. К ночи давай Вера постель стелить.
Вся-то она белая да пышная. Прямо сдоба! — думал Евдоким и все с нетерпением ждал, когда она кликнет его. Вера, ласково воркуя, помылась, села прямо напротив Евдокима и стала чулки снимать. Белые, как снег, ноги изумляли Лыкова. так давно он не видел этого… Но как только он к ней шагнул, пахнула на него чем-то горьким, чужим. И понял Евдоким, что не сможет он ничего. Быстро и молча оделся и вышел. Была ночь. Прикинув, куда идти, он надвинул глубже шапку и, чем-то даже обрадованный, ушел. Вспомнив сейчас о Вере, он подумал, что, верно, она постарела, оплыла…
— Чего там, худого я ей не сделал! — Вычистив коня, он еще огладил его рукой.
— Работник ты мой! А? Серко? работник! Вышел, а сам, словно через стенку, видел Марию.
Комнату он ей устроил по другую сторону печки. Окна ее выходили как раз в сад. Под окнами куст черемухи разросся. В пору ее цветения от этого в доме стоял горький и благостный дух. Думая о Марии, Евдоким вспомнил, как она росла. Но память была неподатлива, как меченая лиственница. И ведь моемся вдвоем в бане, и ничо! — размышлял Лыков. Он так свыкся с Марией, что стыда как такового не было. Да и Мария, выросшая одна, не догадывалась об этом. — А тут на тебе! — изумлялся Евдоким. — Ведь все при ней…
Но главное, в чем он сам себе не признавался, были взгляды Марии. Они подолгу задерживались на нем, и была в них страсть до голубых, едва видных всполохов по радужной каемке в глазах.
Евдоким все не шел и не шел в дом, все думал: заснула или нет Мария?
Когда вовсе стемнело, он зажег над воротами маленький фонарь. Его небольшой фитилек засветил мягко и желто. Евдоким закрыл стекло. Фонарь этот он купил на барахолке лет десять, двенадцать назад. Отремонтировал и повесил навроде маяка. От него шло спокойствие. Вот горит огонек, значит есть жизнь. После он помылся у колодца, разделся в сенях и босой, неслышно прошел к себе. Сел на кровать, призадумался. Яркий месяц глядел в окно. К полуночи, Евдоким знал, месяц покраснеет, а к утру, посветлев, истает в небе. Не одну ночь ему приходилось ночевать под открытым небом. И снова тяжелый хмель загудел в теле. Давно его не было, лет двадцать. Дышать было вовсе нечем. Скрипнули половицы, Мария подошла к нему.
— Ты чо? Не заболел?
Евдоким замер. Горло сдавило. Рука Марии легла ему на лоб, потом скользнула по груди. И тут же, сотрясая все его тело, чудовищная сила сорвала его. Он обхватил Марию, и семя вырвалось наружу.
— ИДИ, ИДИ, Мария, спать! — шепотом заговорил Евдоким. Она поднялась и нехотя понесла свое тяжелое тело.
— Что это с ним? — думала она, — почему вдруг оттолкнул? Боится? — Она повернулась к нему. — Ты боишься, да?
— Боюсь, ой, как боюсь!
Мария легла на холодную холщевую простынь и тихонько застонала от боли, что разламывала ее по ночам. Не было больше сил терпеть эту жгучую и сосущую боль. Сейчас ей не давала покоя та сила, что только что сотрясла ее отца. Сотрясла такое могучее, стальное тело, и запах, сырой, волнующий запах… Мария стиснула зубы, чтобы не закричать. В глазах мелко-мелко запрыгали синие и красные точки. Где-то под затылком по-комариному, но до глухоты заныл звук. Она обхватила свой живот и стала его неистово гладить, гладила свои ягодицы… и потом, резко сжав ноги, вдруг почувствовала, как теряет сознание…
— Помираю! — хотела крикнуть она, но не успела. Тело вдруг обмякло.
И тут Мария увидела себя саму, лежащей обнаженной на кровати, свернутую калачиком. Это была она. И та, что на нее смотрела, тоже была она! Мария повернулась к отцу и увидела, через стенку.
Он сидел на кровати и прислушивался. Видимо, маяту ее он и услышал.
— Мария? — позвал ее отец.
— Да тут я, тятя.
— Мария! — громче позвал отец.
Она прошла сквозь стенку и села рядом.
— Вот она я! — и поняла, что эту Марию, ее, он не видит, не слышит. Евдоким зашел в ее комнату и нагнулся к той, которая лежала.
— Спишь? — тихо спросил он. — Ишь как… Он обнял ее, ту! А она ничего не почувствовала!
— Деточка моя… Ишь, как тебя… Сознанье потеряла… ишь ты! — Изумленно говорил Евдоким, растирая ей руки, ноги, грудь… И та, бестелесная, но все видящая Мария, присела у ног Евдокима и прижалась к ним. Но он ее не видел и не чувствовал. Тогда она словно заснула и истаяла.
Проснувшись утром, она ничего не помнила о случившемся с ней ночью.
ПОНИМАЛ ЕВДОКИМ, что есть тайная сила золота, от которой нечего ждать пощады. Не зря, видно, веками Бур-хан прятал его от людей, зная, что только страдания оно принесет им. Но его невидимый, неосязаемый яд уже отравил Лыкова. Не мог он жить без этого тяжелого металла. Понемногу собирал он его и прятал в амбаре, пересыпая в мешки, где раньше хранил овес.
— Помру, все Марии достанется! Богатой будет! — И голова кружилась от того, что понимал, какая же сила теперь в его амбаре.
С того времени, как нашел он это золото, ни о чем другом он уже не думал. Похлопывал тугие мешки и все ждал какого-то странного, что вмиг преобразует всю его жизнь… И та новая жизнь чудилась, как один большой сад с тихой музыкой. Над мешками с золотом стояли голубые тени. — Богат! — думал Лыков. — Ох и богат! Все куплю! — Но что все?
Что же стояло над этим все?
Не знал… Душа ворочалась, противилась, и далекий Бур-хан наполнялся гневом… Страшно… Его невидимая сила приказывала вернуть украденное богатство, но лютая сила Лыкова упорствовала… И душой Евдоким понимал, что то, что творится в нем и в Марии, есть роковая власть сидящего Бога… Это он толкал их друг к другу. Это он лишил их воли. Да, это он положил свой ледяной взгляд на душу Марии и отделил ее от тела.
— И будет тебе наказание… — шепнул Бур-хан. Тяжелыми, словно золотыми слитками, губами. Тянуло с сопки хладом… И был этот холод предвестником смерти.
— Мое золото! — кричал ему мысленно Евдоким. — Мое! Уеду отсюда, не найдешь меня!
— Найду… — тихо отвечал Бур-хан.
НЕ СПАЛОСЬ Евдокиму. Неслышно он подошел к дочери. Она спала глубоко. С той ночи она засыпала, потом вздрагивала и уже до света лежала, как мертвая. Он вышел на крыльцо. Ему в колени ткнулся Барс, крупный работящий кобель. Евдоким отодвинул рукой собаку и сел на крыльцо. Он думал, что двадцать лет он не знал женщины, но и желания никакого не было. И вдруг оно пришло.
— Наваждение! — думал он.
Небо на востоке посветлело. С Саянских хребтов спустился холод. Холод был тяжелый, ледниковый.
— Да и Марии уже двадцать пять… Ей-то как без мужика? — рассуждал Евдоким. — Природа требует, — но в душе он знал, что убьет каждого, кто только посмеет ее коснуться.
Евдоким вздохнул. Вздохнули, как по команде, и три его собаки. Он держал злого кобеля да двух сук… Были они одной породы — лайки. По сто с лишним соболей загоняли они ему, да столько же брала Мария. Она была хорошим охотником. Он и на медведя с ней ходил. Сам Евдоким поднимал его на рогатину, а уж стреляла Мария. Зимой, когда каждый день в деле, время летело быстро. Вечерами Лыков ей рассказывал о житье-бытье на фронте. Род Лыковых в Сибири начался с донского казака Матвея Лыкова, бежавшего с Дона за убийство есаула. По дороге он женился. Взял дочь бедного дьячка. Рассказывали, что жена Матвея была спокойной, рассудительной. Родив четверых, сгинул Матвей в тайге. Ушел на охоту и больше никто его не видел. Проша, так звали жену Лыкова, подняла было четвертых, да трое возьми и помри. Остался один Федор. Он-то и стал отцом Евдокима.
Перед утром стало так тихо, что было слышно, как дышал во сне конь и жевали вчерашнюю траву коровы. Начинался день. Вышла на крыльцо Мария.
— Не спал, что ли? — спросила она и прижалась всем телом к его спине. Утреннее тепло ее тела враз размягчило Евдокима. И так хорошо да легко стало, как не было, пожалуй, никогда. Он гладил ее привычным, почти заученным жестом по спине. Мария, схватив подойник, убежала в коровник. Держали двух коров да бычка на убой. Бычок вышел из отворенной двери и направился к воротам. Двор свой Лыков вымостил широкими плахами так, чтобы ходить по двору, как по полу. Конюшня, коровник имели и задние воротца, через которые Евдоким выгребал навоз под большой навес. После навоз этот шел на огород и сад. Евдоким открыл высокие ворота, и бычок вышел на поляну, сплошь покрытую ромашками. С речки шел свежий дух. Сад спускался к реке, а крашенные голубенькой краской ульи стояли ближе к дому. Выгнав скотину, Евдоким взялся за дело. Вначале он выкосил две поляны, что поднимались в гору, после запряг коня, приволок огромную сухую лиственницу. Спилив ее на чурбаки, ушел чистить коровник и конюшню. День стоял жаркий. К вечеру Евдоким задумал вытопить баню. Мария тем временем и молоко прогнала через сепаратор. Сметану добила до масла. Сходила на погреб. Огромный, выложенный камнем, он хранил большой запас еды. Тут стояли бочки с маслом, на льду коровья туша, рыба. Соль, сушености разные держали в амбаре. Мука лежала в кедровых ларях. К обеду Мария достала из печи горшок щей и шесть круглых караваев. Спекла с запасом. Чай не пили, а пили сбор из маральего корня, ромашки, шиповника, золотого корня и бадьяна.
К двум часам вынесла собакам и крикнула привычно:
— Папа! Готово!
Это означало, что пора обедать.
Евдоким вошел в избу. Высокая, с красноватыми лиственничными стенами, изба духовито пахла хлебом. Мария в светлом платье, с прибранными волосами, прямо светилась. Подав отцу полотенце, она дождалась, когда он вытрет лицо и руки.
— Баню затопил, — сказал он Марии. — К вечеру вымоемся. А я после обеда мед покачаю. Надо уж. Поди, полные соты. Керосину сколь осталось?
— Да бочка.
— Мало. Надо бы за лето еще бочки три. — Керосин он брал у Данилы Старостина. Тот возил ему керосин, порох, дробь, соль. За это и Лыков делился с ним пушниной. К Старостину возили, как он говорил, капиталистов. За большие деньги купив лицензии, ехали они к нему со всех концов света. Кто на медведя, кто на сохатого.
— Валюта! — кричал, подвыпив, Данила. — Что они понимают в зверье? Валюта? Один тут шорох поднял! Я в Африке львов бил! Я ему говорю: дура, тута тебе вовсе не Африка, подожми хвост и слушайся, чо я тебе скажу! Ну и протащил я его скрозь тайгу. Пришел белый! Спирту хватанул и давай плакать. Страшно ему стало! Это, я ему говорю, не на джипе по Африке. Взял я ему сохатого. Прямо на выстрел выкатил.
После обеда Евдоким качал мед и бегал на край села к баньке. Баня стояла у речки. Прямо от дверей мосточек в речку. В речке Евдоким омуток выкопал. Сидя на крылечке бани, оглядывал Лыков свое хозяйство и не верилось ему, что все это сотворено его руками.
ТЯЖЕЛЕЙ ВСЕГО было дом поднимать. И тут ему первый раз повезло. Пошел он глядеть листвяк на постройку и наткнулся поблизости на спиленный, ошкуренный и сложенный в штабеля. Когда и кто его рубил? Долго искал следы вокруг проруби Евдоким и нашел, что искал. Большая общая могила. Раскопал он и по двум сгнившим людям увидел, что по одежде это крестьяне — мужчина и женщина… Прикинул и по сроку, когда это могло быть? Выходило году в тридцатом. Лиственница выстоялась в штабелях. И теперь от удара звенела. Перво-наперво срубил Лыков один большой крест, просмолил его живицей и поставил над братской могилой. Леса хватило и на дом, и на хозяйственные постройки. Пусть грубоватым выходил дом, да зато крепким и теплым.
— Лет двести ему стоять, — думал Евдоким. А покуда раздумывал, руки шлею починили. Ближе к бане яблонька-дичок его любимая росла. Цвет уже облетал.
— Молоденькая ты моя… — говорил с ней Евдоким. — Покуда хорошись. Покуда живи да радуйся. А то, вишь, у Заезжей сколь ветвей поумирало, сколь ветер оторвал.
Каждое дерево у Евдокима имело имя. Старую яблоню звал он Заезжей. Купил он ее в Иркутске у хохла. Посадил, привил местным дичком и выходил свою первую яблоньку. Потом и другие пошли. Год за годом разросся сад. Вымостил он дорожки камнем так, что можно к каждому дереву подойти. Сейчас меж камней выросла трава, образовав зеленые узоры. Достал Евдоким ножницы поточить. Перед баней Мария стригла его. Подравнивала длинные, выгоревшие пряди, бороду стригла коротко. Доставая ножницы, рука Евдокима наткнулась на осколок зеркала. Поерзав, достал он его и жадно глянул на себя. Смуглые от солнца лицо и шея, ниже, за воротом, белела кожа. Глаза светлые, с темно-серой каймой. Вглядываясь в себя, Евдоким думал, что по-хорошему, так он уже старик…
С того момента, как у Евдокима завелось золото, любил он, приезжая в Иркутск, покутить в ресторанах. Его уже узнавали, усаживали за столик, всегда одного. И хоть мог выпить много, не хмелея, зато весь ресторан поднимал! На каждый столик по нескольку бутылок коньяку ставили. Чаевых не жалел официантам. А тут, случись, с утра пойти в ресторан поесть, не гулять вовсе. Пока шел по улице, в витрины заглядывал. На углу увидел старика. Одетого, хоть и плохонько, да чисто. Стоит старик, а сам руку тянет, милостыню собирает. Подошел Евдоким и сказал.
— Что, отец, худо?
— Худо, сынок, — ответил тот.
— Пойдем со мной.
Старик испуганно заморгал светлыми глазами.
— Не бойся, помогу твоей беде.
Привел Лыков его в ресторан, накормил и расспросил, что да как. Оказался старик погорельцем. Сгорел его дом в селе Никольском, приехал он к сыну, а тот жить не пустил.
— У него, вишь, фатера маленькая. Подсобираю, значит, сейчас деньжонок, опять в село вернусь. Может, кто и за Христа ради примет. — Старик ел мало, часто плакал и видно было, что нету у него никакой надежды, что примут его в селе…
— А где же ты сейчас живешь? — спросил Евдоким.
— Да на вокзале ночую. Сын-то, пьет сын! Ага, пьет… Боюсь я с им оставаться. На жену драться лезет, меня обругал… матом… А парнишка хороший был… Одно хуть ладно, старуха померла, да не видит мово горя. А так, прям и не знаю… Я ведь плотник!
На своем веку не один дом срубил, да сам без дому остался. И так-то, жизнь била-крутила… Ладно! Вот вечер придет, прилетит печаль. Она у меня на груди ночует… Да! — старик вдруг весело поглядел на Евдокима. — Я счас все об граде Иерусалиме думаю. Вот бы так нам Русь отстроить, чтоб хорошо в ней было, свято и весело.
Евдоким усмехнулся.
— А что для нас Русь? Нету Руси!
— Как же? — улыбнулся старик. — Скажи еще не было, это верно. Русь, она собирается да строится только. Ей много надо. Она ведь спервоначалу в ком-то одном вызреет. В одной душе построится и после народ станет ее возводить на земле. А покуда каждый свой предмет работает. Кто дверь, кто щеколду, кто наличник режет. Когда-то придет наш строитель, не знаю…
Старик говорил тихо и с едва уловимым дребезжанием в голосе. Но вот этот чуть надтреснутый тон особенно волновал Евдокима. Он слышал в нем волнение этого неизвестного ему человека, его готовность торопливо, но открыть ему свой мир.
— Печаль у меня на груди ночует… — слышалось ему. А старик продолжал:
— Вот я расскажу, а уж ты после рассуди. Жил во древней Руси, что еще до крещения стояла, человек по имени Тверд. И родился он в ту же ночь, что родился Христос. Да, в ту же, значит, ночь и в тот же год. Вырос он, юношей стал. Тогда люди жили вольно. Землю пахали и от врагов защищали. Пришли к нам купцы из Средиземноморья и рассказали, что по земле Иудейской ходит юноша и глаголет мудрости. И сам говорит или о нем говорят, будто он сын Бога! И зовут его Христос!
КАК СЛУЧИЛОСЬ, неведомо, да только проснулось в Тверде хотенье увидеть того юношу. Сказал про то отцу — князю. Тот в ответ согласие скоро дал. И ушел Тверд. Дошел до Иудеи. Стал искать в ней юношу по имени Христос.
— Иди сюда, Тверд. — услышал он. Я тот, которого ты искал!
И увидел Тверд Христа. Темноволос, лицо сухое, глаза темные и большие. Тверд же светлорус, голубоглаз и непохож на живущих людей в Иудее.
— Кто ты? — спросил его Христос, — и зачем меня искал?
Рассказал ему Тверд о себе, о земле своей.
Задумался Христос, а потом взял Тверда за руки и отвел в сторону.
— Иди назад, Тверд. И поцелуй свою землю, как я поцелую тебя, — и Христос поцеловал его в плечо. — И люби свою землю. Ее стоит любить, коли рождает она таких добрых и бесхитростных людей.
А после заплакал и сказал:
— Вижу! Вижу! Столько страданья понесете! Люблю вас! — и его горячие слезы капнули на грудь Тверда, и загорались они, ибо попали в самую душу. Заплакал и Тверд, словно почуял беду и тоску.
И родилась в нем печаль. С того времени и живет она в русских. А как ночь придет, улетает печаль ко мне и ночует у меня за печкой в котомке.
Евдоким взял рюкзак, похлопал его и сказал. — Держи, отец, Тут сто сорок миллионов. Строй себе дом.
— Что ты, сынок… — лицо старика побелело.
— Бери, отец. Это мои деньги. Строй себе свой Иерусалим!
После проводил старика до автостанции, билет насилу купил и ушел. Радостно ему было, смог он деньгами своими человеку помочь. Одного не знал Евдоким, что той же ночью старика этого убили и обобрали. Никто толком так и не узнал, за что он был убит? Нашли его у дороги перед самым селом. Виной тому было то, что, сидя в автобусе, старик вздумал поглядеть на деньги, что лежали в рюкзаке. Глаз вокруг было много…
АНГЕЛ ПРОЗВУЧАЛ… ( КОНЦЕРТЫ )
Нина Черепенникова
На прошлой неделе (7 сентября) в Москве,в Концертном зале им. Чайковского состоялся прекрасный концерт, посвященный памяти преподобного Сергия Радонежского и имеющий длинное, не характерное для современности, название: “Глас ангельской России на Святой земле Московской”.
— Этот вечер, — сказал в приветственном слове дьякон Александр, — возможность для верующих и любящих одарить и выразить свою признательность посланцам России, именуемым в народе “голосами ангельскими”, чьи песни вдохновляют наши сердца и помогают не только выстоять, но и победить тяжкую беду и смуту, в очередной раз свалившуюся на Русь.
Действительно, казалось, что в этот вечер со всей России съехались даровитые птенцы ее. У людей, сидящих в зале, лица сияли, когда на сцену выходили детские фольклорные ансамбли “Славяночка”, “Веретенце” и “Зоренька”, а чудесный голос Иоанны Лавриновой (которая исполнила песню на музыку Максима Трошина “Журавли”) не только печалил сердца слушателей, но и утешал тем, что не опустела без Максима Брянская земля.
В этом смысле следует назвать имена юных прекрасных исполнителей. Это Ваня Земченко, Андрюша Славянов, Юлия Полуянова…
Но в празднике принимали участие не только дети. Пели Михаил Ножкин, Александр Михайлов, Леонид Болдин, Елена Сапогова и многие, многие другие.
Апофеозом действа стало вручение главной награды — миниатюрной фигуры “Ангел трубящий” взрослым и детям, не только солистам, но целым музыкальным ансамблям.
Посмертно “Ангел трубящий” был присвоен и передан матерям наших незабвенных соловушек — Максима Трошина и Игоря Талькова…
Праздник завершился изумительным хоровым исполнением “Славься” Глинки. Пели артисты Иркутского театра народной драмы в сопровождении национального академического оркестра России под руководством Н.Калинина. Вместе с ними, впрочем, пел и весь зал.
Спасибо режиссеру вечера Николаю Деткову — особое спасибо ему за оформление концертного зала, за огромный лик Сергия над сценой. Весь вечер Преподобный кротко и с любовью взирал на пришедших по зову сердца.
Нина ЧЕРЕПЕННИКОВА
На снимке : выступает ансамбль Иркутского театра драмы. Фото Н. Филинковской
( НАСЛЕДСТВО )
Михаил Мезенов
Город Угреша и Николо-Угрешский мужской монастырь расположены фактически на границе современной Москвы, однако 600 лет назад (в момент основания обители) от монастыря до Москвы идти было верст 15.
История основания города Угреша возвращает нас в 1380 год, когда, войско Дмитрия Донского по пути на Куликово поле остановилось на отдых в этом красивейшем месте. Именно здесь явилась благоверному князю Дмитрию икона Святителя и Чудотворца Николая, укрепив князя в вере и решимости “сия вся угреша сердце его”. Оттого это место и стало называться Угрешей.
Возвращаясь с Куликова поля с победой, князь приказал воздвигнуть на святом месте монастырь во имя Николая Чудотворца: “И воздвигну ту обитель славну и удовольствова ю к пропитанию всеми потребными неоскудно”.
Стены сего древнего сооружения помнят многое. Татарские набеги и красочные “царские выезды”. В 1521 году это место опустошил крымский хан Махмет-Гиирей, а в 1611 воеводы Прокопий Ляпунов и Иван Заруцкий пытались отсюда предпринять освободительный поход на Москву, где в то время сидели ляхи.
А нынче в подмосковной Угреше праздник — на центральной площади воздвигнут мощный и великолепный (то есть на редкость удачный) памятник — огромная чугунная статуя князя Дмитрия Донского. Автор -несгибаемый патриот, замечательный скульптор, русский сомородок Вячеслав Михаилович Клыков.
Вблизи монумента планируется сооружение каменной часовни — что организует пространство площади и “свяжет” комплекс с храмами и колокольней Николо-Угрешского монастыря. Однако уже сейчас смело можно утверждать, что памятник князю Дмитрию Донскому является, пожалуй, самым сильным и цельным произведением монументального искусства последнего десятилетия.
Михаил МЕЗЕНОВ
Фото Н. ФИЛИНКОВСКОЙ
ТРИ ЦАРСТВА современного искусства ( ХАОС )
Мирон Потапов
Художники Москвы составляют сотни кружков и институтов, групп и компаний, которые друг друга не знают — и порой знать не хотят. Каждый из нескольких тысяч московских художников может завести себе юридическое лицо, стать директором фирмы, в которой будут числиться и от которой будут кормиться несколько человек: его семья и друзья. Но как стать известным, привлечь внимание, добыть связи, приобрести статус? Часть художников пошла по пути скандала — и Москва узнала героев, бегающих голышом по ее площадям, режущих скотинку на вернисажах, совершающих блудодейства и святотатства. Этот бизнес улучшил финансовое положение нескольких художников, им дали стипендии за границей. Но не все могли себе позволить пойти по такому пути — в русской культуре (как и во всякой другой) число вакансий балаганных шутов ограничено: не может же весь мир превращаться в цирк, не вечно шумят и ярмарки с каруселями на площадях. В отличный балаган превратилось телевидение — но там кормятся свои артисты из мира театра, песни и кино, до которых голоштанным художникам далеко.
Так к скандалистам-художникам примкнули галерейщики и журналисты — и вместе организовали поход против “сытых”, умасленных богатыми заказами зубров художественного мира. Эти мастодонты, зубры “зурабы” — не чета шутам: их связи с сильными мира сего простираются от ЮНЕСКО и ООН до столпов православия и градоначалия.
Шуты будоражили московскую чернь, устраивали громкий кипеш по поводу памятника Петру с ботиком — они, видите ли, не могут терпеть помпезности и пафоса. Их эстетический вкус оскорбляла фигура царя. Одним не нравилось, что он слишком велик, другим — что царь, третьим — что украден скульптором у самого себя. Конечно, попахивает монумент Колумбом, но, как теперь стало ясно, именно Петр для нас открыл Америку — через Европу.
Изобразительным искусством всерьез озаботились потомки московских комсомольцев: о Церетели заговорили и те, кто о Репине не слыхал. Грузину скандал сделал рекламу, балаганная компания проехалась по госзаказу, горзаказу — вотчине арт-бояр — и убралась восвояси. Восторжествовала старая истина “на вкус и цвет товарищей нет”. Московская фронда была организована “друзьями народа” — “"мараты” вошли представителями эстетствующей черни в комиссии, ведающие распределением средств из федерального кармана на художественные нужды. Подлинная цель фронды была достигнута: “мараты” обозначили факт своего существования в глазах “зурабов”.
С “маратами” и “зурабами” все более или менее ясно — это два царства, вывернутых наизнанку — свет и богема, бояре и шуты, двор и чернь стоят друг друга. Кроме того, выходцы из разных окраин империи имеют свои вкусы и кавказский гигантизм — не то, что одесско-кишиневский юмор малых форм. Они дополняют друг друга: колоссы рождают анекдоты. С помпой праздновали власти 850-летие Москвы, а шуты в это же время развернули свой балаган во дворе дома N 6 на Якиманке, где вместо проворовавшегося Виктора Мизиано (бывшего директора Центра современного искусства) обосновалась Нина Зарецкая со своей ТВ-галереей. Здесь отмечали 2500 лет Бухаре — Москве хотели утереть нос. Это делалось, очевидно, “для профилактики”: столица наша очень много о себе мнит — если она будет и дальше так зазнаваться, ей не сдобровать. Плов, дыни, диваны — все было здесь, как у эмира бухарского! Разве что ни одного бухарца не наблюдалось… Только ряженые в халатах.