Незабываемы их первые выступления в парижском Шатле в 1909 году. Дягилеву удалось собрать лучших артистов: был тут Шаляпин – незабвенный Годунов, художники Бакст и Бенуа, танцовщик Нижинский, балерины Павлова и Карсавина, и многие, многие! Русские артисты мгновенно прославились в мире, как в России, у иных появились ученики, школа русского императорского балета сохраняется и по сей день. Правда, актеры наши, вообще русский драматический театр известен Западу мало. Только в России могли быть поняты наша классика и фольклор. Пьесы Островского, Чехова, Горького русские любили всегда. Мы с братом Николаем не пропускали ни одного хорошего спектакля и с иными замечательными актерами знакомы были лично.
В Петербурге мы жили на Мойке. Дом наш был особенно замечателен своими пропорциями. Прекрасный внутренний полукруглый двор с колоннадой переходил в сад.
Особняк этот подарила императрица Екатерина прабабке моей княгине Татьяне. Произведения искусства наполняли его во множестве. Дом был похож на музей. Ходи и смотри до бесконечности. К несчастью, дед затеял перестройку и многое, увы, испортил. Две-три залы, гостиных да галереи с картинами сохранили дух XVIII века. Галереи эти вели в домашний театрик в стиле Людовика XV. После спектакля ужинали прямо в фойе, если, разумеется, не было званого вечера, когда собиралось порой две тысячи гостей. Тогда ужин подавали в галереях, а в фойе накрывали стол для императорского семейства. Всякий такой прием потрясал иностранцев. Не верили они, что в семейном доме можно накормить стольких людей, и на всех хватит и горячих кушаний, и севрского фарфора, и столового серебра.
Павел, наш старый дворецкий, никому бы не уступил чести служить государю. Но был он уже очень стар, слаб глазами и часто проливал вино на скатерть. Наконец старик ушел на покой, и, когда государь приезжал последний раз на прием на Мойку, от Павла это скрыли. Государь заметил, что старого дворецкого нет, и с улыбкой сказал матушке, что на этот раз, надеется, скатерть будет чистой. Не успел он это сказать, как в дверях, точно призрак, возник старик Павел. В парадной ливрее и на дрожащих ногах он доковылял до государя и за креслом его простоял весь вечер. Николай, заботясь о чистоте матушкиной скатерти, бережно поддерживал руку старика, когда тот наливал ему вино.
Павел прослужил у нас более шестидесяти лет. Знал он всех знакомых отца и каждого обслуживал исходя из собственного к нему отношения, нимало не считаясь с чинами и титулами. Кого не любит – тому ни за что не нальет вина и не подаст десерта. Когда генерал Куропаткин, разбитый японцами в 1905 году, приехал к нам обедать, старик Павел, выказывая ему презренье, встал к нему спиной, плюнул и наотрез отказался обслужить его за столом.
Помню старшего швейцара Григория с жезлом и в треуголке. К несчастному генералу он был более милостив. В войну 1914 года приехала к нам вдовствующая императрица. Григорий подошел и сказал ей: «Почему, ваше величество, не назначили в армию генерала Куропаткина? Ему теперь самое время искупить прошлое». Императрица пересказала разговор сыну. Две недели спустя мы узнали, что генерал Куропаткин получил дивизию!
Прислуга наша была преданна и усердна. В пору, когда знали одни свечи да масляные лампы, многие наши люди занимались только освещением. Когда изобрели электричество, старший лакей-«осветитель» так расстроился, что спился и умер.
Слуги были у нас всех мастей: арабы, татары, калмыки, негры щеголяли в своих пестрых платьях. Командовал всеми Григорий Бужинский. В полной мере доказал он, как верен, когда нас явились грабить большевики. Они велели ему показать, где мы прячем золото и ценности. Григорий умер от пыток, но ничего не сказал. Несколько лет спустя вещи нашли. Жертва его оказалась напрасной, однако ничуть не поблекла. И в этих записках хочу воздать должное героической его верности. Он умер ужасной смертью, но хозяев не предал.
Подвал в доме на Мойке был настоящим лабиринтом. Эти толстостенные с глухими дверьми помещения не боялись ни пожара, ни наводнения. Находились там и винные погреба с винами лучших марок, и кладовые с коробами столового серебра и драгоценных сервизов для званых вечеров, и хранилища скульптур и полотен, не нашедших место в картинных галереях и залах. Это «подвальное» искусство могло бы составить музей. Я потрясен был, когда увидел их в ящиках, в пыли и забвении.
В бельэтаже находились отцовские апартаменты, окнами на Мойку. Комнаты были некрасивы, но уставлены всякими редкостями. Картины, миниатюры, фарфор, бронза, табакерки и проч. В ту пору в обжедарах я не смыслил, зато обожал, видимо наследственно, драгоценные камни. А в одной из горок стояли статуэтки, которые любил я более всего: Венера из цельного сапфира, рубиновый Будда и бронзовый негр с корзиною брильянтов. Рядом с отцовым кабинетом помещалась «мавританская» зала, выходившая в сад. Мозаика в ней была точной копией мозаичных стен одной из зал Альгамбры. Посреди бил фонтан, вокруг стояли мраморные колонны. Вдоль стен диваны, обтянутые персидским штофом. Зала мне нравилась восточным духом и негой. Частенько ходил я сюда помечтать. Когда отца не было, я устраивал гут живые картины. Созывал всех слуг-мусульман и сам наряжался султаном. Нацеплял матушкины украшенья, усаживался на диван и воображал, что я – сатрап, а вокруг – рабы… Однажды придумал я сцену наказания провинившеюся невольника. Невольником назначил Али, нашего лакея-араба. Я велел ему пасть ниц и просить пощады. Только я замахнулся кинжалом, открылась дверь и вошел отец. Не оценив меня как постановщика, он рассвирепел. «Все вон отсюда!» – закричал он. И рабы с сатрапом бежали. С тех пор вход в мавританскую залу был мне воспрещен.
Напротив отцовских апартаментов последней в анфиладе была музыкальная гостиная, где хранили коллекцию скрипок, но музыкою не занимались.
Матушкины покои с окнами в сад помещались на втором этаже. Тут же парадные залы, гостиные, ванные комнаты, галереи с картинами и в самом конце – театр. Бабушка, мать отца, брат мой и я жили на третьем этаже. Тут же находилась домашняя часовня.
Главный уют был в матушкиных комнатах. Излучали они тепло ее сердца, свет ее красоты и изящества. В спальне, обтянутой голубым узорчатым шелком, стояла мебель розового дерева с маркетри. В широких горках красовались броши и ожерелья. Когда случались приемы, двери были нараспашку, любой мог войти полюбоваться дивными матушкиными брильянтами. Эта спальня была со странностью: порой раздавался оттуда женский голос и всех окликал по имени. Прибегали горничные, решив, что зовет их именно хозяйка, и пугались до смерти, увидав, что спальня пуста. Мы с братом тоже слыхали не раз эти странные зовы.
Мебель малой гостиной когда-то принадлежала Марии Антуанетте. На стенах висели картины Буше, Фрагонара, Ватто, Юбера Робера и Греза. Хрустальная люстра прибыла из будуара маркизы де Помпадур. Бесценные безделушки стояли на столах и в горках: табакерки с эмалью и золотом, аметистовые, топазовые, нефритовые в золотой оправе с брильянтовой инкрустацией пепельницы. В вазах всюду цветы. Матушка обыкновенно сидела именно в этой гостиной. Когда никого не было, вечерами мы с братом здесь с нею ужинали. Круглый стол накрывали на три прибора и ставили хрустальные канделябры. В камине полыхало пламя, а огоньки свечей вспыхивали в перстнях на тонких матушкиных пальцах. Не могу без волненья вспомнить об этих счастливых вечерах в маленькой уютной гостиной, где прекрасно все – и хозяйка, и обстановка. Да, это были минуты настоящего счастья. Знали бы мы, какие несчастья придут за ним!
К Рождеству на Мойке начиналась суматоха. Готовились целыми днями, на стремянках вместе с прислугой наряжали высоченную елку, до потолка. Сиянье стеклянных шаров и серебряного дождя зачаровывало наших слуг-азиатов. Прибывали поставщики, доставляли нам подарки для друзей, и суматоха росла. В праздничный день являлись гости – почти все дети, наши ровесники, приносили с собой чемоданы, чтобы унести подарки. Подарки нам раздавали, потом угощали горячим шоколадом с пирожными и вели в игровой зал на «русские горки».
Было ужасно весело, но кончался праздник почти всегда потасовкой. Я был тут как тут и с наслажденьем колотил ненавистных, к тому ж и мозгляков.
На другой день была елка для прислуги с семьями. Матушка за месяц до праздника опрашивала наших людей, кому что подарить. Молодой араб Али, сыгравший моего невольника в том памятном представленье в мавританской зале, попросил однажды «красивый штука». Этой «штукой» была диадема с бурмитским зерном и брильянтами, которую надевала матушка, едучи на балы в Зимний. Али оцепенел, увидя матушку, одетую всегда просто, вдруг в парадном платье и ослепительных драгоценностях. Видимо, он принял ее за божество. Он пал перед ней ниц. Насилу его подняли.
Пасху праздновали торжественно. Всю Страстную близкие друзья и почти вся прислуга были с нами на службе в нашей домашней часовне, а в субботу на Всенощную шли в большой храм. После разговлялись. Гостей собиралось множество. Начинался пир горой: молочные поросята, гуси, фазаны, реки шампанского. Вносились куличи в венчике из бумажных роз, обложенные крашеными яйцами. На другое утро мы мучились животами.
После пира отец с матерью и мы с братом шли в людскую. Матушка следила, чтобы людей кормили хорошо, и слуги ели почти все то же, что и хозяева. Мы поздравляли всех и христосовались.
У отца имелась прихоть: менять столовые. Чуть не каждый день мы обедали в новом месте, что прибавляло слугам хлопот. Мы с Николаем порой бежали по всему дому в поисках, где накрыто. И опоздать были рады-радехоньки.
Отец с матерью держали открытый стол. Сколько едоков соберется к обеду, в точности не знали. Многие являлись к столу целыми семьями, ибо нуждались и питались то в одном, то в другом достаточном доме. Этих извинить было можно, других – навряд. Одна богатая старуха домовладелица ела только в гостях. Приезжала с опозданием и, войдя, заявляла с апломбом: «Волки сыты, теперь поем спокойно».
Генерал Бернов, о котором я рассказывал выше, и матушкина приятельница княгиня Вера Голицына люто ненавидели друг друга и ругались при каждой встрече. Однажды вечером генерал был сильно не в духе и не захотел отвезти княгиню домой, хотя до ужина обещал. «Бог с вами, – сказала княгиня. – Дурак натощак и сытый – набитый». У Голицыной был артрит правого большого пальца, и она то и дело сосала его, говоря, что от этого болит меньше. И руку ее целовать я отказывался. Замуж она не вышла и о том жалела. «Жаль, что я старая девка, – твердила она матушке. – Так и не узнаю, как это бывает».
В Петербурге была у нас знакомая пожилая дама, вдова военачальника, вечно влюбленная – непременно в гвардейского генерала, командира полка. Мало, что верна, еще и страшна как смерть, о взаимности и думать нечего. Вдобавок ужасно белилась и румянилась и носила рыжий парик. Когда отца назначили на место генерала, вкупе с полком унаследовал он и непременную влюбленность дамы. Старуха ходила за ним по пятам, стояла у дверей клуба, где отец бывал после полудня, и, заметив его в окне, посылала ему воздушные поцелуи. Любовные письма ему она подписывала «твоя Фиалка». Летом в собственной карете она ездила за ним на маневры.
Великий князь Николай Михайлович был обожаем вдвойне – сразу двумя сестрами, старыми девицами. Каждое утро старухи прогуливались по набережной у его дворца. Одеты были одинаково, позади лакей в ливрее нес их меховые накидки, галоши, зонтики и двух облезлых мопсов. Когда великий князь выезжал и возвращался, старые идиотки делали глубокий реверанс.
Другие сестрицы, провинциалки, обе тоже незамужние, уродины и богачки, решили покорить Петербург. Вознаме-рясь принимать высшее общество, купили они в Петербурге блестящий особняк. Обставили его с крикливой роскошью, наняли модного повара и миллион слуг, одели их в яркие ливреи и немедленно разослали приглашенья всей столичной знати. В пригласительном билете, полученном отцом с матерью, писано было: «Дорогие князь с княгиней, полноте сидеть дома да грызть сухари. Будьте к нам на ужин в субботу в восемь». Родители пошли смеха ради. Не мудрено, что встретили они там всех своих друзей.
Разумеется, петербургский свет состоял не из одних шутов. Заезжие иностранцы в один голос твердили, что в России полно даровитых и образованных людей, что беседовать с ними приятно и интересно. А стольких чудаков и клоунов я знал потому лишь, что с ними весело было отцу. Дивлюсь матушкиным кротости и терпенью: вечно принимай эту братию и всем улыбайся. Но тут я, признаться, весь в отца. Меня влекли, да и теперь влекут всякие шуты гороховые, сумасброды и психопаты. По-моему, в их чудачествах – непосредственность и воображенье, которых так не хватает людям порядочным.
Каждую зиму в Петербурге у нас гостила моя тетка Лазарева. Привозила она с собою детей, Мишу, Иру и Володю – моего ровесника. Я уж писал, как отчаянно шалили мы с ним. Последняя шалость разлучила нас надолго.
Было нам лет двенадцать-тринадцать. Как-то вечером, когда отца с матерью не было, решили мы прогуляться, переодевшись в женское платье. В матушкином шкафу нашли мы все необходимое. Мы разрядились, нарумянились, нацепили украшенья, закутались в бархатные шубы, нам не по росту, сошли по дальней лестнице и, разбудив матушкиного парикмахера, потребовали парики, дескать, для маскарада.
В таком виде вышли мы в город. На Невском, пристанище проституток, нас тотчас заметили. Чтоб отделаться от кавалеров, мы отвечали по-французски: «Мы заняты» – и важно шли дальше. Отстали они, когда мы вошли в шикарный ресторан «Медведь». Прямо в шубах мы прошли в зал, сели за столик и заказали ужин. Было жарко, мы задыхались в этих бархатах. На нас смотрели с любопытством. Офицеры прислали записку – приглашали нас поужинать с ними в кабинете. Шампанское ударило мне в голову. Я снял с себя жемчужные бусы и стал закидывать их, как аркан, на головы соседей. Бусы, понятно, лопнули и раскатились по полу под хохот публики. Теперь на нас смотрел весь зал. Мы благоразумно решили дать деру, подобрали впопыхах жемчуг и направились к выходу, но нас нагнал метрдотель со счетом. Денег у нас не было. Пришлось идти объясняться к директору. Тот оказался молодцом. Посмеялся нашей выдумке и даже дал денег на извозчика. Когда мы вернулись на Мойку, все двери в доме были заперты. Я покричал в окно своему слуге Ивану. Тот вышел и хохотал до слез, увидав нас в наших манто. Наутро стало не до смеха. Директор «Медведя» прислал отцу остаток жемчуга, собранного на полу в ресторане, и… счет за ужин!
Нас с Володей заперли на десять дней в наших комнатах, строго запретив выходить. Вскоре тетка Лазарева уехала, увезла детей, и несколько лет Володи я не видел.
ГЛАВА 8
Москва – Наша жизнь в Архангельском – Художник Серов – Таинственное явление – Соседи – Спасское
Москву я любил больше Петербурга. Москвичей почти не тронуло чужеземное влиянье, и остались они настоящими русаками. Москва была истинной столицей Святой Руси.
Древние дворянские роды в своих роскошных городских и деревенских усадьбах жили по старинке. Они почитали обычай и сторонились петербуржцев, называя их чужеземцами.
Богатое купечество, все от сохи, составляло в Москве особый класс. В купеческих домах, больших и красивых, имелись произведения искусства, порой ценнейшие. Купцы ходили в косоворотках, плисовых штанах и сапогах бутылками, а купчихи одевались у лучших парижских портных, носили брильянты и элегантностью могли поспорить с петербургскими гранд-дамами.
В Москве все дома были открыты. Гостя тотчас вели в столовую к столу с закусками и водками. Хочешь не хочешь – изволь угощаться.
У всех богатых семей было именье под Москвой. Жили там по-старинному хлебосольно. Гость приезжал на день и мог остаться навек, и потомков оставить на житье, до седьмого колена.
Москва была как двуликий Янус. Один лик – церкви яркие, златоглавые, море свечей в храмах у икон, толстые стеши монастырские, толпы молельцев. Другое лицо – шумный, веселый город, место утех и нег, вертеп; на улицах пестрая толпа, едут тройки, звенят колокольчики, мчатся лихачи, дорогие извозчики с пышной упряжью, молодые, богато одетые, порой сводники и товарищи своим седокам.
Эта смесь благочестия и распутства – чисто московская. Москвичи грешили так грешили, а молились так молились.
Москва была не только торгово-промышленной: умов и талантов ей тоже не занимать.
Оперная и балетная труппы Большого были не хуже, чем в Петербурге. В Малом театре ставили то же, что и в Александринке, а играли – лучше. В московских актерских семьях традиции передавались из поколения в поколение. В конце прошлого века Станиславский основал Художественный театр. Помогали гениальному режиссеру не менее замечательные Немирович-Данченко и Гордон Крэг. Нюх на артиста помог Станиславскому собрать первоклассные силы. Великие актеры исполняли у него ничтожные роли. На сцене нет условностей: жизненно все.
Я в Москве был страстным театралом. Езжал и к цыганам в Стрельну и Яр: пели там лучше, чем в Петербурге. Кто хоть раз слышал Варю Панину, никогда не забудет. До старости эта некрасивая, вечно в черном, цыганка брала публику за душу низким волнующим голосом. Под конец жизни она вышла за восемнадцатилетнего юнкера. Умирая, Панина просила брата сыграть ей на гитаре ее коронную «Лебединую песнь» и умерла, как только он доиграл.
Наш московский дом был построен в 1551 году царем Иваном Грозным. В ту пору вокруг был лес, и царь Иван стоял тут во время охоты. Подземный ход в несколько верст связывал дом с Кремлем. Строили дом зодчие Барма и Постник, они же построили потом собор Василия Блаженного, и царь, чтобы не повторили они подобного чуда, ослепил их, отрубил им руки и вырвал язык. Зверствовал царь Иван, а после вечно сокрушался и каялся. К тому же он был умен и тонкий политик.
Жил царь в сем лесном доме обыкновенно недолго. Пировал, а потом возвращался подземным ходом в Кремль. Ход расходился на несколько выходов, так что царь мог явиться в любое время в любом месте, где ожидаем не был.
Собрал он библиотеку, какой ни было и у кого в мире. Чтобы уберечь ее от пожаров, в те времена частых, он замуровал ее под землей. Историки свидетельствуют, что книги и по сей день там. Только пойди сыщи их после всех обвалов и оползней.
После смерти Ивана дом пустовал полтора столетья. В 1729 году Петр I подарил его князю Григорию Юсупову. В конце прошлого века родители мои обновляли дом и обнаружили тот самый подземный ход. Спустившись туда, они увидели длинный коридор и скелеты, прикованные цепями к стенам. Дом этот был в старомосковском вкусе крашен ярко-желтой краской. Спереди – парадный двор, сзади – сад. Залы сводчатые, с картинами на стенах. В самой большой зале коллекция золотых и серебряных вещей и портреты царей в резных рамах. Остальное – горницы, темные переходы, лесенки, ведущие в подземелье. Толстые ковры заглушали шаг, и тишина прибавляла дому таинственности.
Все тут напоминало о царе-изверге. На третьем этаже, на месте часовни, были раньше зарешеченные ниши со скелетами. В детстве я думал, что души замученных живут где-то здесь, и вечно боялся встретиться с привиденьем.
Мы не любили этого дома. Слишком живо было в нем кровавое прошлое. Подолгу мы в Москве никогда не жили. Когда отца назначили московским генерал-губернатором, мы заняли флигель, связанный с основным зданием зимним садом. Дом остался для балов и приемов.
Иные москвичи были большими оригиналами. Отец любил таких, с ними он не скучал. В основном это были члены всяческих обществ, коих отец был почетным председателем, – собачники, птичники. Были даже пчеловоды – все из секты скопцов. Главный у них, старик Мочалкин, часто приходил к отцу. Мне он внушал ужас бабьим лицом и тонким голосом. Но когда отец привел меня в их пчелиный клуб, оказалось совсем не страшно. Принять отца собралось человек сто. Угостили нас вкусным обедом, потом устроили концерт. Пели пчеловоды – сопрано. Словно сотня старушек в мужском платье распевает народные песни детскими голосочками. Было трогательно, и смешно, и грустно.
Помню еще чудака – толстый и лысый человек по фамилии Алферов. Прошлое его темно. Был он тапером в борделе, потом продавцом птиц и чуть не угодил в тюрьму за то, что продал как редкую птицу обычную курицу, раскрасив ее всеми цветами радуги.
Родителям моим он выражал величайшее почтенье и, когда приходил, ждал на коленях, пока они не выйдут. Однажды слуги забыли доложить о нем, и Алферов простоял на коленях посреди залы час. Если к нему обращались за обедом, он вставал и на вопрос отвечал стоя. Меня это смешило, и я стал спрашивать его нарочно. К нам он надевал старый сюртук, когда-то, видимо, черный, а теперь – окраски неопределенной. Должно быть, в нем он играл когда-то ритурнели веселым девицам. Твердый высокий воротничок доходил ему до ушей. На груди висела большая серебряная медаль в честь коронации Николая II. Под ней – медали поменьше, полученные за якобы редких птиц.
Иногда отец водил нас к батюшке, державшему соловьев. Бесчисленные клетки были подвешены к потолку. Батюшка стучал какими-то собственного изготовления инструментами, и соловьи начинали петь. Он махал руками, как дирижер, мог остановить, продолжить и даже велеть петь по очереди. Никогда я не видел ничего подобного.
В Москве, как и в Петербурге, родители жили открытым домом. Была одна особа, известная скупердяйка. Напрашивалась ко всем на обед и питалась по гостям всякий день, кроме субботы. Хозяйке дома льстила до неприличия, хваля ее кушанья, и просила позволенья унести остатки, всегда обильные. Даже не дожидаясь согласия, особа подзывала лакея и приказывала отнести еду к себе в карету. В субботу она созывала всех к себе и кормила их тем, что насобирала у них же в течение недели.
На лето мы уезжали в Архангельское. Многие друзья ехали проводить нас, оставались погостить и загащивались до осени.
Любил я гостей или нет – зависело от их отношения к архангельской усадьбе. Я терпеть не мог тех, кто к красоте ее был бесчувствен, а только ел, пил да играл в карты. Их присутствие я считал кощунством. От таких я всегда убегал в парк. Бродил среди деревьев и фонтанов и без устали любовался счастливым сочетаньем природы и искусства. Эта красота укрепляла, успокаивала, обнадеживала. Иногда я доходил до театра. Забирался в ложу для почетных гостей и воображал, что сижу на спектакле, что лучшие артисты поют и танцуют для меня одного. Я представлял себя прапрадедом князем Николаем и полновластным хозяином Архангельского. Порой сам поднимусь на сцену и пою, будто для публики. Иногда до того забудусь, что думаю, меня слушают, затаив дыханье. Очнусь – смеюсь над собой, и в то же время грустно, что чары рассеялись.
Наконец у Архангельского нашелся обожатель в моем вкусе – художник Серов, в 1904 году приехавший в усадьбу писать с нас портреты.
Это был замечательный человек. Из всех великих людей искусства, встреченных мною в России и Европе, он – самое дорогое и яркое воспоминанье. С первого взгляда мы подружились. В основе нашей дружбы лежала любовь к Архангельскому. В перерывах между сеансами я уводил его в парк, усаживал в лесу на свою любимую скамейку, и мы всласть говорили. Идеи его заметно влияли на мой юный ум. А впрочем, считал он, что, если бы все богатые люди походили на моих родителей, революция была бы ни к чему. Серов не торговал талантом и заказ принимал, только если ему нравилась модель. Он, например, не захотел писать портрет великосветской петербургской красавицы, потому что лицо ее счел неинтересным. Красавица все ж уговорила художника. Но, когда Серов приступил к работе, нахлобучил ей на голову широкополую шляпу до подбородка. Красавица возмутилась было, но Серов отвечал с дерзостью, что весь смысл картины – в шляпе.
По натуре он был независим и бескорыстен и не мог скрыть того, что думает. Рассказал мне, что, когда писал портрет государя, государыня поминутно досаждала ему советами. Наконец он не выдержал, подал ей кисть и палитру и попросил докончить за него.
Это был лучший портрет Николая II. В 17-м, в революцию, когда озверевшая толпа ворвалась в Зимний, картину изорвали в клочки. Один клочок подобрал на Дворцовой площади и принес мне знакомый офицер, и реликвию эту я берегу, как зеницу ока.
Серов был доволен моим портретом. Взял его у нас Дягилев на выставку русской живописи, организованную им в Венеции в 1907 году. Картина принесла ненужную известность мне. Это не понравилось отцу с матерью, и они просили Дягилева с выставки ее забрать.
По воскресеньям после обедни приходили крестьяне с детьми. Дети угощались сластями, их родители излагали просьбы и жалобы. Крестьян внимательно выслушивали и почти всегда удовлетворяли.
В июле проходили народные праздники с хороводами и пеньем. Любили их все. Мы с братом были на них непременно и ждали их с нетерпеньем каждый год.
Простота наших отношений с крестьянами, наше братство при всей их почтительности поражало гостей-иностранцев. Гостивший у нас художник Франсуа Фламан был этим совсем потрясен. Архангельское так полюбилось ему, что, уезжая, он сказал матушке: «Княгиня, как покончу рисовать, позвольте наняться к вам на должность почетной архангельской свиньи!».
Однажды в конце лета мы с Николаем стали очевидцами таинственного явленья, так никогда и не объяснившегося. Собирались мы с братом к ночному московскому поезду, уезжая в Петербург. После ужина простились с родителями, сели в тройку и поехали на вокзал. Дорога шла через Серебряный бор, глухой и безлюдный на версты и версты. Ярко светила луна. Вдруг посреди леса лошади встали на дыбы. Впереди показался поезд и тихо прошел сквозь деревья. В вагонах горел свет, у окон сидели пассажиры, лица их были различимы. Наши люди перекрестились. «Нечистая сила!» – шепнул один. Мы с Николаем обомлели: железной дороги по близости не было и в помине. Но видело поезд нас четверо!
Часто сообщались мы с соседями, великими князем и княгиней, Сергеем Александровичем и Елизаветой Федоровной. Жили они в Ильинском. Усадьба их была устроена со вкусом, в духе английского сельского дома. В гостиных стояли кресла с кретоновой обивкой и многочисленные вазы с цветами. Свита великого князя проживала в парковых домиках.
В Ильинском, ребенком, встретился я с великим князем Дмитрием Павловичем и сестрой его, великой княжной Марией Павловной. Оба они жили у дяди с теткой. Мать их, греческая принцесса Александра, давно умерла, а отцу, великому князю Павлу Александровичу пришлось покинуть Россию, когда заключил он морганатический брак с г-жой Пистолькорс, впоследствии княгиней Палей.
Двор великого князя Сергея Александровича был весьма пестр. Встречались личности удивительные. Из самых забавных – княгиня Васильчикова, гренадерского роста, весом в двенадцать пудов. Она говорила басом и ругалась, как извозчик. Хвасталась своей силой с утра до вечера. Случись кто рядом – схватит его и поднимет с легкостью, как младенца, под смех публики и самого «младенца». Отец постоянно становился ее жертвой, но шутки этой не любил. А вот князь и княгиня Олсуфьевы были милейшей четой. Княгиня, в ту пору гофмейстерина, походила на маркизу XVIII века. Супруг ее был лыс, пухл и глух, как тетерев. Когда надевал он, генерал, свой гусарский мундир, сабля его, больше, чем он сам, волочилась по земле с адским грохотом. Потому княгиня вечно тревожилась за его саблю в церкви. Вдобавок генерал не мог спокойно стоять на месте, обходил иконы – многочисленные в русском храме, – кои, как принято, перекрестясь, целовал. До каких не мог дотянуться, тем слал воздушный поцелуй. Нимало не смущаясь святостью места, он громовым голосом заговаривал с причтом и прихожанами. Все смеялись вместе с попом, а княгиня страдала.
Другими соседями были Голицыны, продавшие моему прадеду Архангельское. Княгиня Голицына, бабушкина сестра, приходилась отцу теткой. Родила она много детей, но рано овдовела. Сидела она всегда на террасе в кресле, внушительная и важная. Носила платье с дорогим кружевом и чепчик и даже в деревне надевала корсет и душилась. Когда я приходил к ней, любил взять ее руку и вдохнуть дивный аромат духов.
Они с бабушкой были совсем разные и спорили по каждому поводу. Бабушка, как я писал, была оригиналкой и с причудами. Сестра поминутно корила ее за небрежный вид и манеры сорванца. Бабушка в ответ называла ее сушеной мумией.
Еще одни соседи, князь с княгиней Щербатовы, принимали гостей на редкость радушно. Дочь их Мария, красавица и умница, вышла впоследствии за графа Чернышева-Безобразова. Она – из самых наших близких друзей. Ни ум, ни красота ее от времени нимало не поблекли.
Недалеко от Архангельского на холме стоял дом, похожий на рейнский замок, ничуть не сообразуясь с окружающей природой. Хозяйка дома была стройна, но лицом так уродлива, что звали ее «обезьянья жопа». Всем и каждому она сообщала, что по утрам принимает ванны из роз.
Останкино и Кусково принадлежали графам Шереметевым, последним потомкам старинного русского рода. Время над этими усадьбами было невластно. Дворцы, бесценная мебель, вековые деревья, глубокие пруды остались такими, как были при первых хозяевах.
Одним из самых старых наших имений было подмосковное Спасское. Именно там жил князь Николай Борисович перед тем, как купил Архангельское.
Потом об имении словно забыли не знаю почему. В 1912 году я побывал в нем. Оно было заброшенным совершенно.
На пригорке близ елового бора стоял дворец с колоннадой. Казалось, он прекрасно вписывается в пейзаж. Но как только я приблизился, то пришел в ужас: все сплошь – развалины! Двери сорваны, стекла разбиты. Потолки рушатся, на полу оттого груды мусора и щебенки. Кое-где остатки былой роскоши: мраморная штукатурка с лепниной, яркая настенная роспись, вернее, также остатки. Я прошелся по анфиладе. Залы – один другого прекрасней, а куски колонн лежат на полу, как отрубленные руки. Части деревянной обшивки эбенового, розового и фиолетового дерева с маркетри давали понятие о былом декоре!
Ветер гулял по залам, гудел у толстых стен, вызывая из развалин эхо. Он был тут как дома. Мне стало не по себе. Филины на балках таращились на меня круглыми глазами и словно говорили: «Смотри, что стало с домом предков твоих!»
Ушел я в тоске, думая, что от великого богатства случаются порой великие ошибки.