— Почему?
— Потому что… можете смеяться, сколько вам угодно, но я люблю вас. Рут.
— Ура, — сказала Рут, — надо послать приветственную телеграмму конструкторам наших тел. Один иск признался в любви другому. Вряд ли они запрограммировали это. Или наоборот, это дефект?
— Не надо, — голос Антуана дрогнул. — Не смейтесь. Это слишком торжественный и важный момент для меня, чтобы ценить шутки.
Они прошли еще несколько шагов молча.
— Антуан, это правда? То, что вы сказали? — спросила Рут, и в голосе ее прозвучала странная настойчивость.
— Это правда, — тихонько сказал Антуан. — Святая правда.
— И я могу вам верить?
— Мне больно слышать ваш вопрос. Мне было около шестидесяти, когда я… возродился здесь… И никогда за всю жизнь, я не испытывал такой… такого… восхищения… женщиной… Я всегда был довольно… суровым человеком… Ну, может быть, не столько суровым, сколько серьезным, человеком долга…
— А кем вы были до метаморфозы?
— Историком… Историком-любителем.
— А… Наверное, вы много читали старых проповедников. Вы знаете, что многие зовут вас здесь златоустом?
Антуан Куни усмехнулся:
— Я слышал. Но я не адвокат, красноречие которого оплачивается выше самых высоких литературных гонораров. Если иногда мои слова и производят на кого-то впечатление, то это потому, что они идут от сердца.
— Вы странный человек, Антуан…
— Может быть, Рут. Откровенность давно уже стала у нас смешной, а если человек при этом еще и говорит о серьезных вещах, что ж… он почти комик.
Рут Дойчер сжала его руку. В определенной логике отказать ему нельзя, подумала она. И честности. Может быть, он в чем-то прав. Может быть, требуется определенное интеллектуальное мужество, чтобы не смеяться над старомодными истинами. А может быть, истины вообще не могут быть модными и старомодными. Может быть, они за скобками наших суетных страстей… Получить признание в любви от проповедника-любителя. Серьезного, как пастор, и торжественного, как сенатор. Смешно.
И все-таки… Все-таки что-то шевельнулось в ее груди. Какой-то древний инстинкт удерживал ее от беспощадной иронии, которой всю жизнь она фехтовала без устали, отбиваясь от наседающей пошлости жизни. Господи, она, Рут Дойчер, языка которой побаивались все ее знакомые, тает от признаний в любви электронно-кибернетического устройства! И где? В странном лагере на краю жаркой пустыни. В лагере, подозрительно похожем на комфортабельную тюрьму.
Всю жизнь она лелеяла свою свирепую независимость. Было время, когда и она получала свою долю приглашений на вечеринки и поцелуев в машине. Но она смеялась над кавалерами. Боже, они были такие одинаковые, они были так удручающе предсказуемы!
Она вдруг вспомнила, как ее, девчонку, когда-то пригласил в кино… как же его звали… А, Рич. И весь вечер; как только он открывал рот, она уже догадывалась, что именно он скажет. Слово в слово. Она старалась не смотреть на его курносую физиономию с небольшими облачками веснушек по обеим сторонам носа, потому что с трудом сдерживала смех. Потом она не выдержала, фыркнула. Парень обиделся, и больше они не встречались.
Постепенно она привыкла к одиночеству и даже стала гордиться им. И вот что-то произошло с ней. По привычке ей хотелось быть ироничной, ей хотелось двумя—тремя забавными репликами проткнуть надутую торжественность штатного златоуста. Но только по привычке. Потому что его серьезность была трогательна, и в самой беззащитности его слов было нечто, что удерживало ее от взмаха словесной рапирой. Нет, не хотелось вытаскивать из ножен эту рапиру. Ей хотелось, чтобы они шли так и шли и чтобы смешной Антуан трепетно держал ее руку в своей. Ей хотелось чувствовать себя обезоруженной, ибо в доверии, оказывается, была своя сладость.
— Я понимаю, почему вы молчите, — печально сказал Антуан и тихонечко погладил руку Рут. — Вы думаете, я не чувствую пропасть между нами?
— Пропасть? — вздрогнула Рут.
— Вы блестящая женщина. Вы известный ученый. Вы привыкли вращаться в интеллектуальной среде, где не очень жалуют банальные истины. А я… я полная ваша противоположность. Я прожил жизнь в среде, где интеллектуальность встречалась реже, чем шестипалые руки. В среде, совершенно вам чуждой…
— Не нужно, Антуан, — мягко сказала Рут и подивилась, откуда у нее взялись такие нежные интонации в голосе. — Не нужно постоянно принижать себя. Это защитное кокетство вовсе вам не к лицу. Я могу в чем-то с вами не соглашаться, но мне нравится ваша смелость. Скажу честно, ваша непохожесть на людей моего круга и настораживает и тянет к вам.
— Спасибо, Рут. — Антуан Куни остановился, нагнулся и поцеловал ей руку.
Ах, мисс Дойчер, что с вами творится, усмехнулась она мысленно. Она протянула руку и нежно провела пальцами по щеке проповедника.
— Спасибо, — тихо сказал Антуан. — Мне жаль, что у нас нет слез. Я бы не сдерживал их сейчас.
Они снова шли молча, и рука Рут уютно устроилась в руке Антуана Куни. Солнце уже стояло низко, пустыня стала остывать, и привычные миражные озерца не переливались больше над песком. Откуда-то подул ветер. Если бы она была человеком, она ощутила бы сейчас вечернюю прохладу, подумала Рут, но тут же привычно вытолкнула из себя эту мысль. Жалость к себе — что растворитель. Не смоешь вовремя, и вот уже он въелся в сердце, лишает тебя сил.
— Антуан, — сказала она, — можете вы дать мне слово, что то, что я сейчас расскажу вам, останется между нами?
— Если это не будет противоречить моей совести, — серьезно сказал Антуан, и слова его еще более убедили Рут в правильности ее решения.
— Я хочу познакомить вас с несколькими своими друзьями. Мы иногда собираемся и обсуждаем нашу жизнь здесь в Ритрите. Само собой разумеется, совет директоров ничего не должен знать об этих встречах. Можете вы дать мне слово?
— Да, милая Рут. Безусловно.
Их было всего пятеро, включая Рут и Антуана Куни. Они сидели за столом в ее коттеджике. Телевизор был включен на полную мощность, и чтобы слышать друг друга, они вынуждены были приблизить головы почти вплотную друг к другу.
— Мисс Дойчер поручилась за вас, — сказал невысокий иск с решительными манерами. — Этого достаточно. Меня зовут Фредерик Мукереджи. Раньше, до Ритрита, я возглавлял лабораторию новейших методов обработки металлов в Местакском университете. Это Лайонел Брукстейн, металлург. Это Синтия Краус, биолог. Ну-с, теперь можно перейти к сути дела. А суть эта, мистер Куни, весьма волнует нас. Я не буду останавливаться на том, как мы попали в Ритрит. Это примерно одна и та же история: люди, преимущественно ученые, оказывались в критических ситуациях: смертельная болезнь, катастрофа или что-нибудь в этом роде. И тогда появлялся представитель фонда Калеба Людвига в облике ангела-хранителя. Все мы приняли его предложение, иначе мы бы не были здесь.
Но не об этом речь. Все мы, по крайней мере члены этой маленькой группы, привыкли анализировать факты. Мы привыкли понимать, что с нами происходит. И мы невольно начали задумываться, так ли уж невинен Ритрит, каким нам его рисовали. Наши подозрения, что мы знаем далеко не все, усилились после исчезновения двух исков, Николаса Карсона и Антони Баушера. Они исчезли в ночь, когда в лабораторном корпусе вспыхнул пожар. Согласитесь, что официальный ответ совета, когда я спросил, где они, был не слишком убедительный. Мне сказали, что они уехали, чтобы лично заказать оборудование для своих лабораторий.
Но и это не главное, мистер Куни. Мы попали в мирок, где, казалось бы, мы более или менее свободны. Мы, правда, не можем покинуть Ритрит по своей воле, но объяснения этому вполне разумны. И все-таки у нас создается впечатление, что мы марионетки в чьих-то руках. Один из нас случайно обнаружил. у себя в доме потайной микрофон. Согласитесь, что потайной микрофон плохо вяжется с тем демократическим Ритритом, который рисовали нам представители фонда.
И если мы, наша группа, ведем себя как конспираторы, то только потому, что мы не доверяем совету. Мы не уверены, что кто-то из нас не исчезнет, как исчез еще раньше Сесиль Стром. Мы вынуждены конспирироваться, потому что совет по существу — это всесильная администрация фашистского концлагеря. Необычного, конечно, в высшей степени комфортабельного, но концлагеря. Вы согласны, мистер Куни?
Антуан Куни молча покачал головой, потом сказал:
— Нет, не согласен.
— Но мы же представили вам факты.
— Хорошо, я буду с вами откровенен. Не буду скрывать, у меня есть связи в совете, мне, очевидно, доверяют, потому что со мной часто советуются.
— Что стало с Сесилем Стромом? — спросил Лайонел Брукстейн.
— Он покончил с собой, — твердо сказал Антуан Куни.
— Покончил с собой? — недоверчиво переспросил металлург.
— Это как-то…
— Поймите, все мы пережили чудовищную метаморфозу, — сказал проповедник, — и не каждый смог выдержать ее. Теоретически все выглядело безупречно. Мы получаем искусственные тела, полностью сохраняем свою память, свое самосознание, свои эмоции — то, что кое-кто склонен называть душой. В этом нас не обманули. По крайней мере, все те, с кем я разговаривал здесь, не ставили это под сомнение. И тем не менее… и тем не менее… Лично я пережил страшный шок, когда пришел в себя в Ритрите. Я чувствовал себя в западне, замурованным в чужое тело. Мне казалось, я даже ощущаю могильный холод этого ходячего склепа для моей души. Потом я успокоился. Может быть, мне это было легче потому, что я всегда был верующим человеком. О, я предвижу ваши вопросы: как: же так, господь сотворил и так далее. Я верю в бога как в высший смысл нашего существования. И я верю в связь нашей души с богом. Не тела, а души. Может быть, я святотатствую с точки зрения ортодоксального христианства, но господь не всемогущ, и наши тела, как и дела, увы, ему не подвластны. Но души наши вдуваются в нас его дыханием и возвращаются они к нему же. И когда я понял, что душа моя ничего не потеряла, сменив естественные нейроны мозга на искусственные нейристоры, потому что душа не то и не другое, а дар свыше, я успокоился… Сесиль Стром не смог успокоиться. Он не нашел мира с собой. Я знаю об этом, потому что он приходил ко мне, и мы много говорили о жизни… Увы…
— Я немножко знал его еще до Ритрита, — пожал плечами Фредерик Мукереджи. — Он был замкнутым человеком, и представить, что он…
— Пришел ко мне? — холодно спросил Антуан Куни. — Вам трудно это представить?
— Честно говоря, да.
— Скажу вам лишь, что в трудные минуты люди часто приходят за помощью не к тем, кто силен в осуждении и разрушении всего, что когда-то называлось святым, а к тем, кто верит в неизменные истины. Скепсис и неверие хороши для благоденствующих. Страждущим нужна вера. Вера с большой буквы.
— Но он же все-таки покончил с собой, — упрямо сказал Фредерик Мукереджи.
— Да, я не смог помочь ему. Он обладал сильным умом, а сильные умы труднее воспринимают помощь. Они чураются догм хотя бы потому, что эти догмы созданы не ими. Вы понимаете, о чем я говорю?
— Да, Антуан, — кивнула Рут Дойчер. — Я понимаю…
— И все-таки я не совсем уразумел, почему он покончил с собой, — пожал плечами Фредерик Мукереджи. — Пусть он не воспринимал ваши религиозные догмы, но это еще не повод, чтобы лишить себя жизни. Я тоже атеист, но я далек от мысли о самоубийстве.
— Я вовсе не хочу сказать, что все атеисты — потенциальные самоубийцы, — сказал Антуан Куни. — Кто может до конца понять самоубийцу? Чем можно измерить последний спазм отчаяния, который толкает человека к окну или к пистолету? Да, я не смог помочь ему разогнать страшный туман, что все время сгущался в его душе. Но я сделал все, что мог. Я знаю, это слабое утешение, но когда нет других — сознание выполненного долга тоже спасательный круг.
— Может быть, может быть, — пробормотала Синтия Краус.
— А потайной микрофон? — спросила Рут Дойчер. — Это более четкий факт, чем состояние души Сесиля Строма. Простите, Антуан, за агрессивность, но…
— Не надо извиняться, дорогая мисс Дойчер. Мы договорились быть откровенными. Я, правда, не находил у себя микрофоны, но может быть, потому, что не искал их. Но я верю вам. Что я могу сказать? Испокон веку многие либерально настроенные люди, а среди них было немало могучих умов, страдали одним идеалистическим пороком: они по-детски верили в добро. В извечное добро в человецах. Главное — не мешать людям, и добро это восторжествует обязательно и во всех случаях. Я не считаю себя злым человеком, но я не верю во всесильное добро. Ритрит состоит из сотни с лишним исков. Все они пережили страшный шок метаморфозы, и кое-кто, например Сесиль Стром, не выдерживает испытания. Кое-кто нуждается в помощи. А кому-то, может быть, надо помешать поставить под угрозу безопасность и существование всего Ритрита. Я согласен, что прятать микрофон в чужом доме не слишком нравственно. А ставить под угрозу жизнь всех исков нравственно?
— Старый спор о целях и средствах, — пожал плечами Лайонел Брукстейн. — Но и это не главное, мистер Куни.
— Что же главное?
— Главное — это смысл существования Ритрита.
— По-моему, всем нам объяснили его. Да и я не раз говорил об этом.
— И тем не менее, — сказала Синтия Краус, — у нас создается впечатление, что что-то от нас скрывают. Что Ритрит существует для каких-то целей, которые нам не сообщают и которые пока от нас ускользают.
— Мне кажется, я понимаю вас, — задумчиво сказал Антуан Куни. — Так уж мы устроены, что нам трудно поверить в простое объяснение. Наш мозг всегда ищет тайный смысл даже в простых вещах. А между тем комбинация гения русского ученого Любовцева, открывшего способ создания искусственного мозга и переноса в него сознания человека, и филантропического порыва Калеба Людвига никогда не казалась мне очень простой вещью. Обычно, умирая, мы подсознательно ревнуем к живым. Наверное, Калеб Людвиг был другим. В банальном театре масок промышленнику и финансисту обычно не отводится роль святого. Но маски не всегда соответствуют жизни. Жизнь сложнее масок. И Калеб Людвиг, умирая, пошел на фантастическое предприятие: он решил создать расу бессмертных. Мы — его избранники. Не знаю, как вы, но я никогда не позволяю себе забывать об этом. Я чувствую, что не сумел убедить вас, но я прошу верить мне.
— Ну что ж, мистер Куни, — сказал Фредерик Мукереджи. — Не буду обманывать вас, вы действительно не убедили меня в беспочвенности наших сомнений, но, с другой стороны, следует признать, что кое о чем вы заставляете задуматься. Я думаю, мы еще продолжим наши дискуссии. Спасибо, Рут, что вы привели к нам вашего друга.
Лгал он или нет этой рыженькой Рут Дойчер? — в пятый или десятый раз спрашивал себя Антуан Куни. Он сидел в своем коттедже, разложив на столе бумаги, но взгляд скользил мимо них, туда, где накануне он гулял с ней. Он вспомнил прикосновение ее пальцев к своей щеке. Жест доверия, интимной нежности. И вчерашнее волнение снова омыло его неким воображаемым теплом.
Боже, она была привлекательна. Как она была привлекательна! Причем привлекательна не столько своей внешностью. В конце концов, здесь в Ритрите начинаешь меньше ценить оболочку. Она и рукотворна и почти стандартна. Ум, личность, обаяние приобретают особое очарование б мире пластика. Может быть, потому, что они естественны, а не создаются в мастерских Ритрита. К тому же ее привлекательность усиливалась тем, что она была выходцем как бы из другого мира. Эта раскованность, эта ироничность, за которой угадывалась натура ранимая, одинокая и гордая, этот ум — все это было так не похоже на женщин его круга — жен его коллег офицеров. Она привлекала его именно непохожестью на офицерских жен. Привлекательность была какой-то дразнящей, против которой было трудно устоять.
И вот теперь он очутился перед сложнейшей дилеммой. Приближался день Омега, план, в котором было немало его ума, совести, убеждения, и группа этих скептиков представляла собой явную опасность. О, дай только волю этим либералам, ставящим под сомнение все и вся! Как термиты, прогрызут они все устои общества, с детским невежественным энтузиазмом начнут докапываться до основ, пока не обнаружат, что барахтаются под руинами, полузадушенные и раздавленные. Может быть, тогда они поймут все безумие и опасность своего безудержного скепсиса, но поздно что-либо понимать, когда мир уже в развалинах.
Есть болезни, когда сбитые с толку защитные силы организма с яростью набрасываются не на вторгшегося врага, а на свои же здоровые клетки. Войска его величества иммунитета предают своего сюзерена. Так и эти скептики, готовые разрушить все святыни, лишь бы доказать, что они пусты внутри. Доказать и погибнуть.
Нужно было заставить себя встать и пойти в совет. Успех Плана не мог зависеть от группки из четырех безответственных людей. Достаточно было того, что случилось с Антони Баушером и Николасом Карсоном. К счастью, одного уже нет в живых, второй в руках Вендела Люшеса.
День Омега приближался, и никто и ничто не должно было помешать ему. Это был великий План, и нельзя было распускать сентиментальные нюни накануне его осуществления.
Нужно было встать и пойти в совет. Может быть, их необходимо ликвидировать. Как Сесиля Строма. Кстати, забавная деталь, его тело сейчас принадлежало одному из членов группы, Лайонелу Брукстейну. Он сразу узнал его по изогнутому пальцу. Производственный дефект. Смешно. Уж не в теле ли гнездятся вирусы скепсиса?
Но тогда нужно будет ликвидировать и Рут. Ему стало бесконечно грустно. Что за ирония судьбы! Первый раз в жизни соприкоснуться с любовью в шестьдесят с лишним лет, в холодной шкуре иска, соприкоснуться с ней незадолго до великого дня Омега, и быть вынужденным тут же предать ее. Мысль была мучительна. Словно она, эта мысль, ощетинилась тысячами острых иголок, и они ранили его мозг. Так и сяк пытался он вращать эту мысль, чтобы уложить ее в сознании, но сознание не принимало ее.
А может быть, попытаться уговорить совет не ликвидировать их, а изолировать группу до момента, когда будет все равно, что они думают? Сомнительный план. Исчезновение сразу четырех исков может вызвать волнение среди обитателей Ритрита. Сейчас этим рисковать было нельзя. Число исков быстро двигалось к ста пятидесяти — цифре, намеченной для дня Омега, и любой риск был бы сейчас преступным.
К тому же… Он представил себе, что будет испытывать бедная Рут Дойчер, если их изолировать. С каким презрением и ненавистью будет она думать о нем! Не понимая, что он жертвует всем во имя высшего блага, не понимая ничего.
Как она произносила его имя… Казалось, она сама удивлялась ласке, которая звучала в ее голосе. Недоверчивый зверек. Мысль эта была невыносима. Теперь она ранила уже не только его мозг. Он весь был наполнен болью. За что, за что всевышний посылает ему такое испытание? Но предать день Омега он тоже не мог. Это была Великая Мечта, Великая Цель. Выше любой любви. Пугливый зверек, дрожащий от неизведанной нежности. Боящийся ее. И ее, Рут Дойчер, он должен уничтожить.
И вдруг он тихонько засмеялся. Боль мгновенно выскочила из его тела, как под давлением. Есть, есть выход! Не надо было ничего делать, надо было лишь все глубже внедряться в группку Рут Дойчер. И чем больше доверяют они ему, тем легче ему будет определить момент, когда они начнут действительно угрожать Плану. Важно удержать их на уровне абстрактных дискуссий. Дискуссии никогда еще никому не приносили вреда. И всячески подчеркивать необходимость конспирации.
Может быть, ему не следовало быть таким апологетом совета. Может быть, следует сделать вид, что он начинает склоняться к их сомнениям.
Это был выход. Он подошел к зеркалу и подмигнул своему отображению.
— Молодец, генерал Каррингтон, — сказал он.
Генерал довольно кивнул и улыбнулся. Он был в прекрасном настроении.
ГЛАВА 23
Меня втолкнули в комнату, и я остался один. По инерции я хотел было обойти ее, попробовать двери, окна, но, не сделав и шага, я уже отказался от этой глупой затеи. Я испытывал глубокое доверие к тем, кто нашел меня и, спрессовав жаркими стальными боками, привез сюда. Это были серьезные люди, и смешно было бы искать в стене дыру или вязать веревку из несуществующих простынь, чтобы опуститься из неоткрываемого окна, стекла которого к тому же крепче стали.
Все было кончено, и меня не покидало ощущение полной беспомощности. События несли меня к концу, а я ровным счетом ничего не мог сделать. Я вдруг вспомнил, как попал в автомобильную аварию. Мы ехали с приятелем… Как же его звали? Ах да, Роджер Фланс. Он сидел за рулем, я — рядом. На узком участке дороги, к тому же еще скользкой после дождя, он неожиданно пошел на обгон тяжелого грузовика. Но он не успел набрать скорость, растерялся, повернул руль направо, задел колесо грузовика, и в следующее мгновение мы летели уже в кювет, прямо на деревце. Я ни о чем не думал, думать было просто некогда. Но я хорошо помнил тягостное, почему-то щекочущее предчувствие неминуемого конца и ощущение полнейшей беспомощности. Деревце росло с неправдоподобной быстротой и вместе с ударом куда-то исчезло из моего поля зрения.
Я очнулся и с удивлением понял, что жив. Тишина была благодатна и всеобъемлюща. Что-то лишь тихонько потрескивало да капало. И эти звуки лишь подчеркивали тишину. Машина сильно накренилась, но мне удалось открыть дверцу, вылезти самому и помочь выползти Флансу. Нас спасла юная березка. Она была достаточно прочна, чтобы погасить нашу кинетическую энергию.
Помню, что радость возвращалась ко мне как бы порциями. Наверное, в те мгновения, что мы летели в кювет, я приготовился к концу, и восторг сохранения жизни не сразу выжимал из души это ощущение конца.
Вот и сейчас я был полон ощущения конца. Бог знает, где я был, что это была за комната, но здесь нечему самортизировать удар. Здесь не было спасительной юной березки.
Я услышал, как кто-то повернул ключ в двери. Машина пошла на обгон, сейчас она неотвратимо ударится о двойное колесо грузовика с налипшей на скаты глиной и начнется последний полет в кювет. Я закрыл глаза и увидел Луизу. Если это мое последнее мгновение, я не хотел расставаться с ней. Улыбка ее была печальна. Мне казалось, что она хотела что-то сказать мне, но не могла.
— Вы спите? — услышал я знакомый голос и открыл глаза. Передо мной стоял Вендел Люшес. — Что же вы молчите, друг мой?
Он стоял ссутулившись, и в позе его чувствовалась усталость. Сквозь тридцатилетний чистенький манекен вдруг проглянул старик. Он смотрел на меня и чего-то, казалось, ждал.
Может быть, нужно было что-то говорить, может быть, надо было в чем-то убеждать моего бывшего ангела-хранителя, но у меня просто не было сил. Слишком долго я сидел в машине, зажатый между стальными боками моих похитителей, слишком добросовестно подготовился я к концу.
Я медленно поднял глаза и посмотрел в глаза Вендела Люшеса. Мне почудилось, что в них не было торжества охотника, загнавшего наконец зверя. Скорее, в них светилось сожаление. А может, это были мои фантазии. Последние судороги не желающего умирать мозга.
— Как вы думаете, дорогой Карсон, что я должен испытывать сейчас к вам? — вдруг спросил представитель фонда. Я молчал, да он, видно, и не ждал моего ответа, потому что тут же добавил: — Жалость. Вот что я испытываю. Вы молчите, и я понимаю ваши чувства. Но я все-таки надеюсь удивить вас. Кроме жалости, я преисполнен чувством восхищения. Да, да, восхищения. Из всего Ритрита у одного у вас, не считая Баушера, хватило воли, решительности, предприимчивости и ума, чтобы организовать побег. Еще чуть-чуть, и он бы удался. Если бы телефон вашего друга детства Густава Ратмэна не прослушивался, у нас было бы мало шансов найти вас.
— А Баушер? — спросил я.
— Я ждал этого вопроса. И мой ответ, надеюсь, направит нашу беседу в четкое русло. Он не захотел сотрудничать с нами, и нам пришлось… разрядить его.
По крайней мере, подумал я, им не откажешь в откровенности. Бедный Тони… Поистине, неисповедимы пути судьбы. Не вспомни он заснеженное поле у шоссе и как он, проваливаясь в сугробах, бежал по нему, мы были бы оба сейчас в Ритрите, беседовали бы о сотворении мира из первичной материи и понемножку привыкали к своему электронному бессмертию.
Тони Баушер… Разрядили. Забавное, слово, если вдуматься. Был человек — и нет. Разрядили. Не убили, а разрядили. Сэкономили тело и мозг. Пожил сам — дай пожить другому. Поистине жизнь иска — дар фонда. Дают и отбирают. Филантропия.
— Альтернатива у нас с вами та же, — сказал Вендел Люшес. — Или вы сотрудничаете с нами, или мы разряжаем вас. Проще, конечно, было бы разрядить вас. Вы опасный человек. Вы слишком много знаете. Старый дурак Трампелл не мог даже как следует замести следы. Но с другой стороны, я вам уже сказал, вы нравитесь мне. Пока мы не умеем убирать из мозга выборочную информацию. Мы можем только полностью разрядить его. То, что мы сделали с мистером Баушером.
— Спасибо, — сказал я. — Наверное, кошка, играя с мышью, думает, что тем самым проявляет симпатию.
— Неудачная метафора. Вы не мышь, а я не кошка, я с вами не играю, а симпатия моя искренна. Вы просто перебили меня. Я хотел сказать, что если мы не можем убрать часть информации из вашего мозга, мы можем поступить наоборот. Мы можем добавить ее.
— Я что-то не совсем…
— Мы можем рассказать вам все. И тогда вы сами решите свою судьбу. Если то, что вы узнаете, увлечет вас, заставит взглянуть на мир другими глазами, вы согласитесь с нашей великой целью, вы станете одним из нас. Не просто слепым иском, тупо ожидающим неизвестно чего, а одним из лидеров, членом совета. Если же у вас недостанет интеллектуального мужества, если не сумеете разорвать ветхие ниточки умерших догм, тогда что ж… вы последуете дорогой Антони Баушера. В полном смысле этого слова вы становитесь хозяином своей судьбы.
— А если я обману вас? — спросил я.
— Сомневаюсь, — усмехнулся Люшес.
— Почему?
— Слишком высоки цели нашего плана. Одна человеческая жизнь перестает иметь такое уж важное значение. Даже для себя. А вы проявили себя человеком принципов.
— Это вам кажется.
— Нет, не кажется. Вы только думали, что хотите отомстить за манипулирование вами, за обман. На самом деле в вас восстало чувство справедливости. Но не в этом дело. Я начну с признания. Надеюсь, оно покажет вам, насколько я серьезен. Я не Вендел Люшес. Я не просто ангел-хранитель, не просто член совета и не просто представитель фонда Калеба Людвига. Я Калеб Людвиг.
Он замолчал, словно ожидал аплодисментов, но я промолчал. Не знаю почему, но его признание, хоть я и поверил ему, не потрясло меня. Мне показалось, что он был несколько разочарован моим молчанием. Он посмотрел на меня и продолжал:
— Мы уже разговаривали с вами, дорогой Карсон. Под видом коллеги Калеба Людвига я пытался поделиться с вами своими взглядами. Тогда я это делал осторожно. Было еще рано. Теперь ничто не сдерживает меня. Или вы примете наш великий План, или… никогда не выйдете отсюда. — Он встал и в явном волнении начал ходить по комнате. — Еще до того, как я узнал о великом изобретении русского ученого Любовцева, еще до того, как я начал финансировать работы по созданию тел для исков, еще до того, как у меня появился шанс на бессмертие, я всегда испытывал глубочайшее презрение к нашему обществу, да и ко всему роду человеческому. Мы — явная ошибка матери-природы. Вы никогда не думали, почему одни мы несчастны, нелепы и так выпадаем из великой гармонии природы? Только потому, что мы — ошибка. Мы странные гермафродиты, несущие в себе и животное, чисто природное начало, и дух. Все религии пытались добиться гармонии, подчиняя животное начало духу. Наука ничего не дала человечеству. Ведь, в сущности, можно быть суетным, раздвоенным и несчастным в сырой пещере перед костром или в машинном зале термоядерного реактора.
Бесчисленное количество сильных умов на протяжении бесчисленных поколений понимали странный тупик, в который нас загнала слепая природа. Поэтому рецептам не было конца, от молитв до научных теорий. И все тщетно. Наша двойственность неистребима. Мы неисправимы. Мы унаследовали от своих животных предков инстинкты, которые ум не только не в состоянии обуздать, но и постоянно разжигает, разъяривает. Лев, насыщаясь, на какое-то время становится кротким. Он сыт. Мы никогда не бываем сыты. Мы всю жизнь мечемся в бесконечной погоне за властью, богатством, наслаждениями. Можете мне верить. Я долгие годы был одним из самых богатых людей не только в Шервуде, но и во всем мире. Деньги, а стало быть и влияние, стекались ко мне со всех сторон, от деревообрабатывающих комплексов в бассейне Амазонки до Шервудских банков. И все мне было мало. Пока вдруг я не прозрел.
Не знаю, сон ли это был или видение, но откуда-то сверху я вдруг явственно увидел гигантский человеческий муравейник, миллиарды суетливых тварей, эгоистически мечущихся по своим маленьким делам. Муравьев было великое множество, и ни один из них не сидел спокойно. Они покрывали всю землю, они подминали друг друга, бежали по телам поверженных, куда-то карабкались, падали вниз целыми гроздьями, снова мчались. Я слышал шорох, похожий на шум прибоя, и хруст их челюстей. И понял, что он обречен, этот муравейник. Муравья переделать просто-напросто нельзя. Особенно муравья, наделенного каким-то нелепым, ядовитым интеллектом.
И еще я увидел, как очищается земля от этих гнусных маленьких тварей и как вместо них приходит другая раса: существа мудрые, бессмертные, живущие в гармонии с миром. И понял. Их нельзя воспитать. Их надо сделать. Это иски.
— Но… Что же делать с людьми, с миллиардами муравьев, как вы выражаетесь?
Калеб Людвиг остановился. Глаза его сияли, голос звучал торжественно.
— Это хороший вопрос, дорогой Карсон. И я не раз задавал его себе. И понял: их нужно просто-напросто уничтожить.
— Уничтожить? — не сдержался я.
— Внимание, друг мой, мы вступаем на минное поле. Минное поле вбитых в вас старых догм, духовной ограниченности и трусости. Идите за мной — и вы благополучно минуете его. Сбейтесь с пути — и вы тут же подорветесь на жалости, трусости, непривычности того, что я говорю вам.