Я буду помнить все то, что помните вы, знать то, что знаете вы, обладать тем же характером, теми же эмоциями. Лишь тело будет иным. Оно может быть похоже на вас, это не имеет значения, но может быть и иным. Для нас нет застывших, постоянных форм материи, для нас она всегда пластична, и мы свободно лепим из нее все, что пожелаем. При этом вы, земной Иван Андреевич, ничего не потеряете, вы останетесь таким, как были. Ведь от того, что вы смотритесь в зеркало и видите там свое отображение, вы не теряете своего «я». Вы не совсем убеждены, ваши чувства в смятении, и это понятно. Разрешите, я на всякий случай запру дверь и постараюсь показать вам, что я имею в виду.
Пришелец встал, подошел к обитой коричневым дерматином двери и повернул ключ. Он повернул ключ, Иван Андреевич отлично слышал щелчок, но не спешил повернуться к собеседнику. «Что он там делает», — подумал редактор, но тут же увидел, что человек начал как бы сужаться на глазах, причем пиджак сужался вместе с плечами. Пришелец обернулся, и Иван Андреевич увидел себя.
Несколько лет назад его сын, приехав в отпуск из Владимира, где заведовал районо, привез проектор и несколько любительских кинопленок, которые он отснял в Приозерном годом раньше. Иван Андреевич смотрел на экран, сделанный из простыни, и никак не мог соединить немолодого, чуть сутулого человека, двигавшегося по нему, с тем Ваней, каким видел себя своим внутренним взором. Тот, экранный, был намного старее, меньше ростом, пузатее, каким-то неловким и не очень симпатичным. На следующий день, бреясь, Иван Андреевич долго рассматривал свое отображение в зеркале над раковиной. Пожалуй, киноаппарат не врал, решил он, а потом вдруг понял, что внешность уже, пожалуй, не играет и не сыграет в его жизни большой роли, разве что вдруг влюбится под старость, как Гете. Но он был явно не Гете, и запоздалая любовь, пожалуй, ему не угрожала.
Вот и теперь, глядя на Ивана Андреевича, стоявшего перед ним в чужом сером костюмчике с какими-то нелепо широкими бортами, он отметил, что это, увы, Иван Андреевич с экрана, да еще более постаревший, а не его Ваня. И все-таки это был он, он, Иван Андреевич Киндюков. И в голову вдруг пришла совсем ничтожная детская мысль о том, что хорошо было бы оставить себе двойника здесь, на грешной Земле. Один бы работал, а другой собрался бы наконец порыбачить, побродить за грибами, благо, говорят, уже белые появились…
— Я — это ты. Это не сон. Я понимаю, что мы должны сейчас с тобой чувствовать… Проверь меня и убедись, что я — это ты. Между прочим, ты замечаешь — я почему-то решительнее тебя. А это, наверное, потому, что я знаю, что я — Иван Андреевич Киндюков, и знаю, что ты, стоящий за своим столом в позе Наполеона, — ты редактор одной из лучших в области районных газет. Ты же еще сомневаешься во мне.
— Не знаю, — усмехнулся Иван Андреевич, но сел. — Прежде всего я не знал, что столь говорлив…
— Ноблес оближ, как говорят французы. Положение обязывает. Я только что появился на свет, и мне все интересно. А если говорить серьезно, Ваня, у меня голова кругом идет. Ты только представь на секундочку — смотреть на себя самого и разговаривать при этом… Впрочем, какую же ахинею я несу, ведь ты чувствуешь то же самое… Ну, так проверь же меня.
— Куда? — спросил Иван Андреевич.
— Как — куда? Осколочное ранение правой ноги. Госпиталь в Омске, где я, между прочим, познакомился с Тоней. Какая была озорная девчушка! Помнишь, как она выбросила в окно кусок веревки и я вскарабкался по ней на второй этаж общежития, где она жила? А комендантша, похожая на усатую жабу? Потом она почему-то прониклась ко мне доверием и говорила лишь, чтобы я не обидел Тонечку. Помнишь?
— Помню ли я? — усмехнулся Иван Андреевич. — До чего ж мы с тобой оба глупы! Если помнишь ты, значит, помню и я. Мы — это один человек… Что с тобой? Ах да…
Двойник опять начал расплываться, лицо деформировалось, как резиновая маска, натягивалось, нос укоротился, глаза разъехались один от другого. На Ивана Андреевича снова смотрел тяжелоатлет-пришелец.
— А вы? — спросил Иван Андреевич. — Где же вы были все это время, пока я разговаривал с двойником?
— О, я вам уже сказал, что нам трудно даже понять идею застывшей формы. Я, то есть моя индивидуальность, — тот же пластичный материал для меня, как и все в нашем мире. То, что вы называете мозгом, я могу расширять, сужать, выгибать — все это для нас не имеет, повторяю, ни малейшего значения. Мы всегда принимаем ту форму, которая удобнее всего для нас в этот момент. Но дело не в этом. Я еще раз прошу вас решить: согласны ли вы помочь нам? К сожалению, ваш язык слишком беден, чтобы передать ту мольбу, с которой я и мои братья обращаемся к вам. Я постараюсь еще раз донести до вас эту мольбу, потому что вы очень нужны нам.
И снова заструилась в маленьком кабинете редактора районной газеты «Знамя труда» темная, плотная печаль, и снова сквозь бездонный бархат этой печали протянулась к нему невесомой рукой светоносная тоненькая ниточка. Она дрожала, тянулась к нему, звала, просила о помощи, и Иван Андреевич вдруг почувствовал, что слышит музыку, и музыка рассказывала как раз то, что чудилось ему в эти секунды.
Но вот печаль схлынула, и ниточка, свернувшись в последнем призывном аккорде, погасла. Пришелец молчал, опустив голову.
По-всякому жил Иван Андреевич Киндюков, пятидесяти девяти лет от роду, уроженец города Приозерного. Бывали периоды легче, бывали годы потяжелей. Кое-чем сделанным в жизни мог гордиться, кое-что рад был бы забыть. Но никогда, ни разу не отказывал он ближнему в помощи, если мог помочь.
— Я согласен, — сказал Иван Андреевич.
— Благодарю вас, — сказал пришелец. — А сейчас я сделаю так, чтобы вы забыли о нашем разговоре.
— А это… необходимо? Мне кажется, я мог бы жить, даже гордился бы, зная, что часть меня отправилась помогать каким-то далеким космическим братьям…
— Нет, Иван Андреевич, это исключается. Оставшись наедине с памятью о вашем раздвоении, вы раньше или позже испытали бы соблазн рассказать кому-нибудь об этом или жили бы мыслью о своей исключительности. И в том и в другом случае ваша психика не выдержала бы. За то время, что мы здесь и изучаем вас, мы уже усвоили кое-какие ваши представления о том, что такое нормальная психика и ненормальная. Вообразите: где-то в разговоре вы между прочим бросаете: «А знаете, дорогой, я отправил своего двойника в космос». — «В космонавты?» — «Да нет, какие уж космонавты в моем возрасте! Отправил на одну планетку, просили помочь…» — «Ну и как, условия ничего? — в тон спрашивают вас. — Кормят прилично?» Или вы должны засмеяться и превратить все в шутку, или вас сочтут больным. Ежели вы будете блюсти тайну своего раздвоения, денно и нощно вы будете спрашивать себя: «Неужели это правда? Нет, наверное, мне это померещилось. А может быть, все-таки правда?» Результаты этих постоянных сомнений представить, как я вам уже сказал, нетрудно.
— Нет, на Земле не останется ни малейшего доказательства, ни малейшего следа нашего посещения.
Иван Андреевич почувствовал, как в его голове кто-то быстро стирает влажной тряпкой школьную исписанную доску. Чистая влажная поверхность блестит и высыхает тут же, обретая свою матовость. Этот пришелец… странный человек… как он… Иван Андреевич помнил, что человек делал нечто поразившее его воображение, но что… и кто он… просто смешно. Только-только сейчас он назвал его каким-то словом, стало быть, он знал, кто перед ним, а сейчас — хоть кол на голове теши, невозможно вспомнить. Вспомнить… минуточку, что-то связанное со словом «помнить»… А что помнить? Помнить… помнить… Да нет, ничего такого не вспоминается… Нелепость какая-то; ему кивает человек в сером костюме, протягивает руку, он жмет эту руку. Кто это был, зачем, почему он не помнит? А может быть, это тоже как-то связано с… чем? Только что он помнил нечто такое, случившееся с ним, что могло иметь касательство к только что ушедшему посетителю, что-то необычное…
Иван Андреевич прикрыл глаза и произвел мысленную ревизию своей памяти. Да нет, как будто бы он помнил все: кто он, где он, чем занимается, что предстоит завтра. И даже довольно тягостный разговор с директором кирпичного завода.
Он открыл розовую папочку с не читанными еще материалами. «Вовремя подготовиться к уборочной». Оригинальный заголовок, нечего сказать. Он взял из деревянного стаканчика красный карандаш и подчеркнул название. Привычка осталась еще со школы, и в редакции шутили, что в один прекрасный день Иван Андреевич начнет возвращать авторам статьи с проставленными отметками.
ГЛАВА 6
Суббота всегда вызывала в Татьяне Владимировне Осокиной двойственное чувство. За неделю накапливалось обычно множество безотлагательных хозяйственных дел, от стирки до штопки носков, и, чтобы никто ей не мешал, она старалась спровадить в этот день из дома и мужа и дочь. Помощи от них на грош, только под ногами мешаются.
Но когда она оставалась одна и принималась за свое хозяйственное коловращение, ей начинало казаться, что никто ей не желает помогать, что все ее эксплуатируют, пользуются ее трудолюбием и добросовестностью. И для чего она, спрашивается, крутится с утра до вечера, как белка в колесе, кто ей за это спасибо скажет, кто оценит? Петя? Ему бы только свой футбол-хоккей в ящике посмотреть, а потом залечь на диван с газеткой дрели пускать. Мужик, называется. «Я, Танечка, за баранкой за день так намаюсь, что сил не остается…» А в бухгалтерии, выходит, мы только прохлаждаемся… Да здесь в тысячу раз больше внимания нужно, чем за рулем. Ну повернул он свой «ЗИЛ» туда или сюда, задний ход дал — какая разница? А попробуй в документах задний ход дать — нанимай потом адвоката, как Лопухина Катька в прошлом году…
И так вдруг стало Татьяне Владимировне жалко себя, что выключила она стиральную машину «Рига», подошла к зеркалу и посмотрела на себя. Господи, и это ты, Танька? Да как же это может быть? Ведь только вчера наглаживала коричневую короткую юбочку школьной формы… Только вчера. И вся жизнь расстилалась впереди, надейся и жди.
А тут смотрит на нее какая-то остроносенькая загнанная тетка. Ты ли это, Танька? Ты ли? Это что же происходит? Это кто же у нее двадцать лет из кармана вытащил? Да так ловко, что и не почувствовала.
Она ощутила на глазах слезы, подняла фартук и высморкалась.
В дверь постучали. Татьяна Владимировна недовольно подумала, кого еще там несет, и громко сказала:
— Входите!
В комнату вошла незнакомая женщина с двумя черными косами. Узбечка, наверное, подумала было Татьяна Владимировна, но лицо незнакомки было чисто русским. Женщина кивнула и сказала:
— Вы не возражаете, если я отниму у вас несколько минут?
— Простите, но я даже не знаю, кто вы… — неуверенно сказала Татьяна Владимировна и вспомнила, как три года назад у Приозерного неделю стоял цыганский табор и по городу ходили самые невероятные слухи.
Хотя лицом и одеждой женщина на цыганку не походила, но две черные косы вызывали у Татьяны Владимировны глухое беспокойство.
Женщина тем временем уселась, не дожидаясь приглашения, и сказала:
— Я к вам по делу.
— По какому это делу? — подозрительно спросила Татьяна Владимировна.
И бесцеремонность, и эти две косищи у взрослой бабы, и дурацкое какое-то канареечное платье — все в посетительнице вызывало у нее какую-то настороженность.
— Вы помните, некоторое время тому назад вы увидели в окно мужа, и в это же самое время он лежал на диване и спал, прикрывшись «Советским спортом»?
— Ну, допустим. Вас-то это каким боком касается?
Мало того, что баба мешала ей заняться стиркой, она еще лезет не в свои дела. И вдруг Татьяна Владимировна испугалась: а если это… если Петька завел себе какую-нибудь… Устает, говорит, за баранкой. С этой канареечкой устанешь. Ишь ты, распустила косы…
— Это была я.
Женщина произнесла эти слова совершенно спокойно и посмотрела на хозяйку.
Татьяна Владимировна неприязненно покачала головой и сказала:
— Не понимаю, чего здесь смешного. Вы уж простите, не знаю вашего имени и фамилии, но у меня нет времени шутки с вами шутить.
— А я и не собираюсь шутить, — довольно развязно сказала дама с косами. — Я просто сообщила вам: это я была Петром Данилычем. Не верите? Смотрите.
Женщина в канареечном платье начала вытягиваться, раздаваться в плечах, косы светлели и укорачивались, и у Татьяны Владимировны вдруг мелькнула в голове совершенно дурацкая мысль, будто бы она слышит шорох наподобие того, что слышен в театре при подъеме занавеса. Она совершенно оцепенела и только повторяла про себя: «Господи, господи, господи!..» Набожной она не была, о религии никогда не думала, а тут вдруг невесть из каких глубин вдруг всплыло материно слово, и она схватилась за него, как хватаются в автобусе за ручку при крутом повороте.
Женщина уже перестала шуршать собой и являла теперь Петра Данилыча как раз в том обличье, в каком он обычно возвращался с работы: серый модный костюм, синтетика, правда, но симпатичный, с металлическими пуговками, купленный в прошлом году за семьдесят два рубля, и красная с синим рубашка. Из приозерских шоферов одевался Петя аккуратнее всех, тут спорить было нечего. Нет, все-таки мой Петечка лучше всех, с гордостью подумала Татьяна Владимировна и вдруг осознала, что смотрит не на настоящего мужа, а на двойника, который только что был женщиной с двумя черными косами. Голова у нее пошла кругом. Как-то все это было сомнительно: чужая женщина, Петр Данилыч, и вместе… Что-то в этом было неприятное, брезгливо подумала Татьяна Владимировна. Хотя, — с другой стороны, нечего было накликать беду, представляя, будто у этой тетки с Петей что-то есть. А если бы не было, как она могла бы его представить? Нет, разобраться в этом было невозможно.
— Теперь вы верите? — спросил Петр Данилыч голосом Петра Данилыча.
И это непривычное «вы» страшно напугало Татьяну Владимировну.
— Петь, ты…
— Что, Танюшка?
— Петь, я…
— Да ты не стесняйся, это я…
— Как же ты… и с этой…
— Да нет, ты не беспокойся…
Голова у бедной Татьяны Владимировны начала вращаться все быстрее и быстрее, и, чтобы не упасть, она схватилась за косяк двери. Петр Данилыч аккуратненько свертывался в женщину в канареечном платье. Самым удивительным было даже не превращение мужа в незнакомую женщину, а серого хорошего костюма, выбранного ею самой еще в прошлом году, в платье, которое и в отделе уцененных товаров никто бы не взял. Как-то это было обидно…
— Татьяна Владимировна, — сказала посетительница уже своим голосом, — вы же женщина с образованием, вы кончили техникум, почему вы не спрашиваете, как я это делаю? Ведь это же невозможно. На ваших глазах творилось чудо, а вы, простите, думали о всякой ерунде…
«Ишь ты, — неприязненно фыркнула Татьяна Владимировна, — выворачивается туда-сюда и еще выговаривает!.. Хотя, конечно, действительно всякая ерунда в голову лезет».
— Вы думали когда-нибудь о пришельцах? — строго спросила тетка в канареечном платье.
— О ком, о ком?
— О пришельцах из других миров, об инопланетянах?
Татьяна Владимировна пожала плечами. Она и сама не знала, думала она о них или не думала. Скорее всего, все-таки не думала, потому жизнь ее шла заведенным порядком и без инопланетян. Она скосила глаза на ходики с кукушкой. Ого, уже половина одиннадцатого, а она еще за обед не принималась. Скоро Верка пожалует с пляжа, голодная, как зверь. Инопланетяне… И как она превращается?
Татьяна Владимировна и хотела бы настроить свои мысли на возвышенный космический лад, но тут же увязла в привычных земных вещах: обед, белье, Верка, куртку ей надо на осень…
— Мы хотим просить у вас помощи. Мы, жители далекого мира, просим вас о помощи.
— Меня? Да вы что? Как же я могу помочь?
— Подобно тому, как я сейчас представила вам двойника вашего мужа, мы сделаем ваш двойник, и этот двойник улетит с нами…
— Да вы что, смеетесь? Чем я могу помочь? Нашли тоже… — У нее вдруг мелькнула догадка: — У вас там что, есть страхование жизни, имущества?
— Нет, Татьяна Владимировна, — сказала женщина в канареечном платье, — у нас нет страхования. Нам нужны вы. Лично вы. Вы как личность.
— Я? Как личность?
Может, все-таки она смеется, эта пришелица? Но нет, смотрит на нее серьезно, даже печально, и эта печаль темной водой беззвучно накатывается на нее, холодит сердце, томит его. И музыка непонятная звучит, точно молит ее, тянется к ней. Нет, не смеется странная эта женщина. Глядит грустно, так грустно, что горло сжимается. Скорбит человек. И просит о помощи. Просит о помощи. И из всех, всех людей, из Чубукова, из всей бухгалтерии, из всего Приозерска ее выбрали. Как личность. Из всех ее выбрали. Ее, Татьяну Владимировну Осокину. Нет, не самую красивую, знала она и про свой нос буратиний и про глаза. Нет, не самую образованную, не раз замечала, что знаний ох как не хватает. Не самую умную, не самую счастливую и не самую богатую. Как личность выбрали! И дернулось что-то в Татьяниной груди, потянулось навстречу светлой ниточке, что рвалась к ней из темной печали. Оценили ее. Как личность! Нет, не провалились к черту двадцать лет и тысячи сваренных обедов, тысячи пар заштопанных носков и сводок по выполнению плана страхования. Как личность! Уехать, помочь. Вылететь птичкой из кухни, только тебя, Танечка, и видели!
И тут же тоненько и жалобно пискнула мыслишка: а как же Петр Данилыч и Верка? И, словно в ответ, услышала:
— Вы останетесь здесь, дома, и даже никогда не будете вспоминать об этом разговоре, но копия ваша улетит с нами. Никто и никогда не узнает об этом, не будете знать и вы. Но мы ведь просим помощи не за награду. Решайте.
Как личность… И казалось Татьяне Владимировне, что ошибается пришелица, недоговаривает чего-то. Не может того быть, чтобы сделал человек что-то в жизни и не осталось бы у него от этого следа в душе.
— Я согласна, — прошептала она.
— Спасибо, — сказала женщина в канареечном платье и пошла к выходу, прикрыла за собой тихонечко дверь — и будто не было ее.
Татьяна Владимировна подняла глаза на ходики. Вот те на: настучали уже одиннадцать, а она все стоит задумавшись. Сколько же она так простояла? Минут, наверное, сорок. Точьв-точь как Верка, когда моет посуду: шевельнет рукой и замрет, уставившись в грязную тарелку. И зло ее, Татьяну, берет, и смеяться хочется.
На мгновение ей почудилось, что она не просто замечталась, что кто-то будто бы приходил к ней. Нет, это только показалось. Подогреть воду и быстрее постирать, а то весь день прокрутишься на кухне.
Но странное дело: хотя думала она о самых что ни на есть будничных делах, настроение у нее было почему-то просветленное и в самой глубине души тепло плескалась светлая печаль.
С того самого момента, как увидел Александр Яковлевич Михайленко у себя в каморке старичка, у которого воротничок и шея являли одно целое, он жил в состоянии постоянного ожидания. Чего ждал, сказать он не мог, но старичок, назойливо требовавший альмагель, мгновенно взорвал всю привычную жизнь заведующего аптекой. Взорвано было все: от аптеки до ежесубботнего преферанса с невропатологом Бухштаубом, заведующим инспекцией Госстраха Чубуковым и завмагом Жагриным. Все взорвал старичок в детской светлой рубашечке с синими кубиками. А может быть, и не детской, кто ее знает, эту безумную нынешнюю моду. Взорвал, поднял все кверху, перемешал. Все перепуталось, стало зыбким и неопределенным, как бы вокзальным. Вещи потеряли присущую им солидность, а люди — свою безусловность.
Несколько дней Александр Яковлевич ловил себя на том, что пристально всматривается в шеи людей.
— Что вы на меня так смотрите? — спросил его завмаг Иван Иванович Жагрин, когда они играли в преферанс.
— А как это я на вас смотрю?
— Да так как-то… странно… — Завмаг пожал плечами и приблизил карты к груди. Прятать, впрочем, ему особенно нечего было, потому что карта ему упорно не шла и на руках был унылый набор всякой мелочи, как детский новогодний подарок за рубль в целлофановом пакетике, перевязанном ленточкой.
Александру Яковлевичу остро захотелось рассказать о странном посетителе, умевшем неким таинственным образом отделять воротник от шеи, но он представил себе реакцию партнеров и замолчал. Он сдал карты и смотрел поочередно на шеи своих партнеров. У Бухштауба между воротником рубашки и морщинистой шеей можно было всунуть детский кулак, Чубуков, казалось, уже много лет не снимал свою серую рубашку и черный галстук, а сизую шею завмага не мог удержать ни один воротничок.
Александр Яковлевич прожил долгую жизнь и давно приучил себя ничему не удивляться. Пусть люди волнуются, шустрят, он-то знает: суета сует, всё суета!
И вот теперь, впервые за долгие, долгие годы, он чувствовал себя безоружным перед явившимся ему старичком. И даже слова о том, что нет ничего нового, никак, пожалуй, не могли отнестись к человеку, у которого воротничок рубашки рос прямо из шеи.
Александр Яковлевич налил себе стакан чаю. Заварка была совсем жиденькая, казенная, но лень было заваривать новую. Он размешал сахар и подумал, что надо, пожалуй, лечь сегодня пораньше, потому что предыдущую ночь спал дурно и проснулся совсем разбитым.
Жена Александра Яковлевича умерла вскоре после войны. Несколько лет он прожил с дочерью, заменяя ей мать, потом она уехала в Ленинград учиться, и с тех пор он всегда жил один. Разве что два или три раза гостила у него внучка. Но тихий Приозерный тяготил ее, и Леночка уезжала через несколько дней.
Впрочем, он привык к одиночеству. Немудреное стариковское хозяйство вести было нетрудно, а настоящим домом была для него аптека. Иногда он ловил себя на мысли, что ворчит на кассиршу Галину Игнатьевну точно так, как ворчал когда-то на жену-покойницу, что переживает за бесплодные пока романы провизора Люсеньки и продавщицы ручного отдела Наташи, как переживал когда-то первые увлечения дочери. Нет, если честно говорить, не совсем так. Сейчас он был корыстнее. Со всей своей стариковской хитростью он рассчитал, что, если бы Люсенька и Наташа вышли замуж в Приозерном, они бы, скорее всего, остались в аптеке. Пока не родили бы, во всяком случае. А так что-то слишком часто стали они поговаривать о сибирских стройках, о дальних дорогах.
В дверь позвонили, и Александр Яковлевич машинально посмотрел на часы — уже пол-одиннадцатого, кого это принесло в такой час? Он подошел к двери и спросил, кто там. Не то чтобы он боялся воров, красть у него было нечего, но скорее так, для приличия.
— Я у вас был на днях, спрашивал альмагель, — послышался из-за двери тот самый стариковский голос, который Александр Яковлевич, казалось, запомнил на всю жизнь.
Он нисколько не удивился. Он почему-то был уверен, что странный старичок обязательно пожалует еще раз и снова принесет с собой какую-то озорную нелепость, которая и так уже поставила все дыбом в его размеренной жизни. Он распахнул дверь. Так и есть, тот самый старичок, у которого воротничок рос из шеи. Александр Яковлевич понимал, что это невежливо с его стороны, но ничего поделать с собой не мог — наклонился и уставился на шею посетителя. На этот раз все было в норме.
— Могли бы и поздороваться вначале, — проворчал посетитель.
— Да, конечно, — смешался Александр Яковлевич и почувствовал, что покраснел. — Простите. Прошу, садитесь.
Старичок неторопливо оглядел четырнадцатиметровую скромную комнатку заведующего аптекой и так же неторопливо сел, слегка отодвинув стул от стола.
— Так что, альмагеля так и нет до сих пор? — строго спросил он.
— Во-первых, есть. И обычный альмагель, и альмагель «А». А во-вторых, с каких это пор за лекарством приходят домой к заведующему аптекой, да еще близко к полуночи?
Сердце у Александра Яковлевича колотилось, весь он пылал. Неясные предчувствия реяли по комнате, дух замирал в томительном ожидании. Но чего? Он вовсе не собирался выговаривать странному посетителю, тем более что он вполне мог оказаться порождением больной его фантазии, но почему-то обиделся за аптеку. Для аптеки в районном центре у них снабжение вовсе недурное, грех жаловаться, случалось, даже приезжие из области находили у него дефицит, не всегда доступный и у них. А здесь «так что, альмагеля так и нет до сих пор»! Господи, что за чушь в голову лезет, подумал Александр Яковлевич. И это вместо того, чтобы предложить что-нибудь гостю.
— Чаю выпьете? — спросил он старичка.
— Простите, никогда не пробовал, — строго ответил гость и пожевал губами.
— Как, вы никогда не пили чая?
Александр Яковлевич тихонько засмеялся. И не только потому, что перед ним сидел старичок, никогда — если этому можно поверить — не пивший чая, а еще и потому, что он не ошибся: все на свете перевернулось вверх дном, и это вовсе не пугало его, а наполняло нетерпеливым детским томлением — вот сейчас, сейчас придет дед-мороз и принесет что-то необычное. Вот сейчас вылетит волшебная птичка, взмахнет крылом, и все завертится в веселой кутерьме, в которой не будет ни шестидесяти семи лет, ни стариковского одиночества с казенной жиденькой заваркой.
— Да, я никогда не пил чая, — с вызовом отчеканил старичок. — Как, впрочем, и кофе, алкогольные и безалкогольные напитки, а также воду. Я вообще никогда ничего не пил и не ел и более того — не собираюсь.
— Позвольте, позвольте, — принимая игру, сказал Александр Яковлевич, — а альмагель, который вы требовали у меня с настойчивостью ошалевшего от безделья пенсионера?
— И альмагеля я никогда не пил.
— А чем же вы лечите свою кислотность и свой, если не ошибаюсь, дуоденит?
— У меня нет ни повышенной, ни пониженной кислотности и нет воспаления двенадцатиперстной кишки, потому что у меня нет двенадцатиперстной кишки.
— Это вы серьезно?
Александр Яковлевич хотел было прыснуть — человек без дуоденума не может жить, это же элементарно, — но тут же вспомнил шею старичка и удержался.
— Вполне. Я вам скажу даже больше: у меня вообще нет ни одной кишки, ни толстой, ни тонкой, ни прямой.
— А желудок? Желудок, надеюсь, у вас есть?
— Боже упаси! Никаких желудков и прочей ерунды.
— Зачем же вы терзали меня альмагелем и лгали насчет болей и изжоги?
— Мы готовили вас.
— Готовили? К чему?
— К тому, о чем я собираюсь просить вас.
— Странная, однако, у вас подготовка…
— Нисколько. Просто просьба наша настолько по вашим земным понятиям необычна, что мы старались как-то расшатать подпорки обычного, смешать координаты привычного.
— Тогда вы преуспели, — весело сказал Александр Яковлевич. — После вашего посещения мне все время кажется, будто я без устали катаюсь на аттракционе «мертвая петля». Все перевернулось вверх дном.
— Прекрасно. Тогда я могу изложить вам нашу просьбу. Вы обратили внимание на выражение, которое я только что употребил: «по вашим земным понятиям»?
— Да, конечно. Вы же не отсюда, я это сразу понял. Вы — оттуда. — Александр Яковлевич поднял палец и показал на потолок, туда, где над ним жили Рябушкины.
У главного Рябушкина, человека хотя и пьющего, но тихого, была одна странность: он любил передвигать мебель, причем делал это в самое неподходящее время. Вот и сейчас в ночной тиши вдруг послышалось громыхание. Шкаф, автоматически определил Александр Яковлевич.
— Вы не ошиблись, — сказал старичок. — Вы нам нужны.
— Там? — спросил Александр Яковлевич и снова показал пальцем на потолок.
— Да.
— Отпадает, — вздохнул заведующий аптекой.
Нет, он, конечно, не собирался так сразу отказываться, но нельзя же, с другой стороны, с места в карьер кричать «ура». Да и аптеку жаль. Назначат заведующим, конечно, Люсеньку. Девушка славная, спора нет, но, к сожалению, безынициативная, вяловатая. С таким характером из облуправления аспирин не выбьешь…
— Почему?
— Я не могу бросить аптеку. Я отдаю себе отчет, что аптека в районном центре — не бог знает какая важная вещь по космическим масштабам, но я проработал в ней всю жизнь. Я прожил свою жизнь не в космосе, а в Приозерном, а это, согласитесь, не совсем одно и то же.
— Вам и не придется бросать свою аптеку, где не всегда, между прочим, есть альмагель…
— А где он есть всегда? Вы скажете, в Москве? Ничего подобного! Далеко не всегда! Может быть, у вас там? — Он показал на потолок, грохот над которым внезапно стих.
— Увы, у нас там тоже нет альмагеля. Но дело не в альмагеле. Как я вам уже сказал, вам не придется бросать свою аптеку, получившую, насколько я знаю, в прошлом году переходящее знамя областного аптекоуправления.
— Вы хотите поручить мне какое-нибудь дело здесь? Отпадает. Поработайте на моем месте да плюс еще все общественные нагрузки — уверяю вас, в шестьдесят семь лет остается не так уж много сил.
— Вы все время не даете мне закончить мою мысль. Вы улетите с нами и одновременно останетесь здесь.
— Раздвоение личности?
— Мы заберем с собой вашего двойника.
— Отлично! — вскричал Александр Яковлевич. — А скажите, у меня тоже не будет кишок?
— Не будет, — серьезно покачал головой посетитель.
— Стало быть, не будет и колита?
— Не будет, — еще решительнее подтвердил пришелец.
Александр Яковлевич не раз уже подозревал, что человек он, в сущности, отчаянный. Окружающие, правда, этого не замечали. Разве что партнеры по преферансу пожимали плечами и поднимали изумленно брови, когда он вдруг ухарски объявлял мизер на карте, на которой человек нормальный скромно бы спасовал. Вот и сейчас он нисколько не колебался, не сомневался, не боялся и не терзался странностью предложения. Двоиться так двоиться. Лететь так лететь. И неважно, что все это сильно смахивает на бред, на галлюцинацию, — может быть, он рожден вовсе не для аптеки, а для космоса.