Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Шатровы (Книга 1)

ModernLib.Net / История / Югов Алексей / Шатровы (Книга 1) - Чтение (стр. 4)
Автор: Югов Алексей
Жанр: История

 

 


      Веруха прыснула было, но тотчас же опасливо прикусила губу и взглянула на мать - жалостно, просительно. Та благосклонно и важно покивала головой:
      - Пройдись, пройдись, деточка. А то что же сидеть-то буканушкой! Я и сама в молодые-то годы была охотница до вальсов: чинный танец, благородный, ничего не скажешь! Не то, что нынешние эти... как их... выплясеньки: весь-то выломается он перед нею, да и она перед ним не лучше - аж глядеть на них жалость берет!
      Володя Шатров звонко оглашает названия сменяемых вальсов: тут и "Осенние мечты", и "Осенний сон", и "Над волнами", и "Амурские волны", и опять, и опять - "В последний раз, по просьбам публики!" - кричит весело Гуреев - неувядаемое "На сопках Маньчжурии".
      Упоенно кружатся Костя и Вера.
      Волостной калиновский писарь, Кедров Матвей Матвеевич, поднял с места истомную, отучневшую красавицу попадью, жену отца Василия, раскормленную сорокалетнюю блондинку со стыдливой полуулыбкой на алых, тугих губах, синеглазую и немногословную: слова ей нередко и чудесно заменял какой-то особый, е е смешок, затаенно-благозвучный, но негромкий, и вдруг прерываемый. Этот ее смех казался собеседнику исполненным глубокого значения, почти таинственным, а она попросту прикрывала им свою застенчивость и отсутствие находчивости.
      Кедров - еще не старый, лет сорока, но уж сутуловатый и с легкой проседью в лохмах каштановых волос, ниспадающих на лоб. Очки в тонкой дешевенькой оправе. Косоворотка, пиджачок. Рыжеватая бородка - тупым клинышком. Он вдовец, бездетен и все не женится. И его сильно осуждают и в самой Калиновке, и в других селах, - а невест-то нынче хоть отбавляй! И жалование-то у него хорошее, никак рублей семьдесят пять - восемьдесят. Волостной писарь, легко сказать; мало ли еще доходов может быть на такой должности: теперь-то, в военное время, когда призывы, да комиссии разные, да отсрочки, да пособия солдаткам! А только не тот человек! Напротив, слыхать: свои последние деньжонки кое-каким солдатским семействам, из бедных да многодетных, раздает, - ну, это его дело: "Филарет Милостивый"! - этак его лавочник местный прозвал.
      Танцует Кедров превосходно. Только вид у него при этом уж слишком какой-то озабоченный. Против попадьи Лидии он кажется подростком. Она идет в танце властно и прямо, откинув голову, а он - чуть согнувшись: от чрезмерного старания соблюдать должную дистанцию между собою и своей дамой.
      Когда он искусной глиссадою подвел Лидию как раз к ее креслу и опустил, и поклонился, да еще и ручку поцеловал, его наградили восхищенными возгласами и рукоплесканиями. Никто не ожидал от него такой прыти. А Шатров, тоже слегка похлопав ему, сказал:
      - Ну, знаешь ли, Матвей Матвеевич, давненько мы знакомы с тобой, а этих талантов я за тобою и не подозревал. Да тебе не волостным писарем быть, а учителем танцев! И где ты так преуспел, в своем волостном правлении сидя, эдакой домосед!
      Писарь весело сверкнул глазами поверх очков, рассмеялся и отвечал:
      - А я, видишь ли, Арсений Тихонович, подражал английскому философу Юму. Тот тоже домосед был. А ему приходилось на королевских балах танцевать - менуэты там всякие. Что тут делать? Думал, думал, да и вычертил у себя на паркете все кривые, которые танцоры ногами выделывают на полу. Так по этим кривым и постиг. Лучшим танцором стал при дворе...
      - Ах ты, Юм!.. Теперь так тебя и стану звать Юм. - Шатров расхохотался.
      И еще одна пара кружилась, неторопливо, зная, что ею любуются: здешний лесничий Куриленков со своей молодой лесничихой, с Еленой Федоровной.
      "Лесной барин" - звали его мужики. И боялись, и ненавидели в нем беспощадного к ним, рачительного лишь для казны, хозяина неисследимого казенного бора.
      Прелестна была лесничиха. Шутил привычно: "Елочка. А я лесничий. На Тоболе у нас всё сосны и сосны - елей нету. Вот я и выписал себе елочку-волжаночку, пересадил. И подождите годок-другой - разведем целый ельничек. Акклиматизируется!"
      Женился на ней Куриленков, будучи вдовцом. Было ему тогда лет тридцать пять. Она - едва успела окончить гимназию. И зачем только она шла за него? Был он и груб, и суров, и прижимист. Жесткое, "оренбургско-казачье" лицо было у него. Бритое, с подстриженной щеточкой рыжих усов. Глаза - с хитринкой, прищурые, в густых лапках мелких морщинок. С папиросой не расставался, то и дело посасывая ее, полупотухшую, перебрасывал из одного угла рта в другой. Разговаривал через папироску, почти не разжимая рта. Особенно за картами. Картежник был завзятый. И выпивоха.
      Помощники - лесники, объездчики - эти перед ним просто трепетали. Был службист. А мужики - те говаривали: "Не дай господь с им дело иметь, с господином лесничим, с Куриленковым. Видно, на то лесничему и лес дан, чтобы мужики голели!"
      В него стреляли.
      Только одному Шатрову признался он, что ненавидит казенную службу, тяготится ею. А когда сдружились, то сперва в полушутку, а потом и всерьез, стал просить Шатрова, чтобы тот взял его в компаньоны: "Завидую вам - не богатству вашему, а тому, что сами вы себе господин и владыка: и никакого черта над вами. Я, в сущности, не по той дороге пошел: всю жизнь мечтал быть предпринимателем, промышленником. Так сложилось: кишка тонка! Возьмите, не раскаетесь: я - человек дела. У меня - и хватка, и нюх. А в честности моей вы, я думаю, не усомнитесь!"
      И Шатров уступил наконец его просьбам и домогательствам. Однажды он предложил ему войти в пай по вновь купленной отдаленной мельнице, в Казачьей степи, на том же самом Тоболе. Мельница эта была разорена бесхозяйственностью и ежегодными промоями. И Шатров подумал, что если обучить лесничего основам плотинного дела, то вскоре будет кем замениться на этой мельничонке. Она ему, собственно, была и не нужна, а покупал он ее, чтобы там не уселся какой-нибудь конкурент, и покупал больше само место, чтобы соорудить там крупчатку.
      Лесничий призадумался: если он станет совладельцем частного предприятия, то его уволят со службы. Как же быть? И выход был найден: на имя жены! Он тотчас же заставил ее съездить к маме, в Самару, и вытребовать свою часть наследства: что-то около десяти тысяч рублей. Так Елена Федоровна сделалась совладелицей мельницы.
      Лесничий был счастлив. Его любимой шуткой отныне стало называть жену мельничихой: "Ну, моя мельничиха, ты что-то засиделась в своем бору! Не пора ли съездить на свою меленку, похозяйничать там, навести порядок кассовые книги проверить? Плотинному делу поучиться?"
      К Шатрову он стал питать чувства, близкие к нежности. Был почтителен с ним сыновне. Угождал во всем. Для шатровских плотин и построек отныне отводились заповедные, лучшие деляны в бору, недоступные для других.
      Шатров отвечал ему еще большими заботами. Он посоветовал ему для увеличения доходов завести хорошее стадо удоистых коров и через то стать крупнейшим молокосдатчиком на его, шатровский, маслодельный завод. А выпас, да и сено в бору для него, лесничего, ничего не будет стоить!
      И выдал ему деньги для покупки коров.
      А на компанейской мельнице дела шли прекрасно. Помолы повысились многократ. Отношения с казаками, народом своенравным и неподатливым, Шатров наладил. Захирелая мельница быстро стала доходной. Лесничий как-то признался Шатрову, что его доля мельничной выручки почти втрое превышает его казенное жалованье.
      И вдруг, совсем неожиданно для Шатрова, лесничий предлагает ему, чтобы тот и вторую половину мельницы продал ему: в рассрочку. Арсений Тихонович нахмурился. Уж язвительное, насмешливое слово вот-вот было на устах. Сдержался. Зато ответил ему с полной откровенностью:
      - Нет, Семен Андреевич, на это я не пойду. В компаньоны я вас пригласил, вы знаете, вовсе не потому, что у меня не достало денег, а из уважения к вашей давней мечте. А так, скажите, пожалуйста, какой для меня смысл сажать в сорока верстах от себя мельника-конкурента, да еще открывать ему на это кредит? Правда, вы лично никаким конкурентом мне быть не можете. Это, надеюсь, для вас ясно. Но вы можете эту мельничонку перепродать какому-нибудь Смагину, Бурову, Колупаеву. А я и своего верхнего ближнего соседа - Паскина уговорил-таки, чтобы он продал наконец мне свою допотопную скрипуху, с которой он не в силах справиться. Вернее - с Тоболом. И знаете, для чего я куплю ее? Только для того, чтобы тотчас же снести, а на ее месте поставить новую, современную вальцовку. К черту все его обомшелые маховые колеса, жернова, идиотские его плотины! Все переведу на турбину. Установлю динамо - как здесь, на своей мельнице. Дам электричество. Вот для чего... А вы говорите! И для чего это вам понадобилось - остаться без меня?
      - Хочется полным хозяином побыть.
      - Ах, так? Я не думал, что при своей практичности вы столь наивны. Да если я оставлю вас, дорогой Семен Андреевич, одного, то, поверьте мне, в ближайшее половодье и мельница ваша, и плотина, и капитал поплывут в омут! Я знаю: в этом году вы получили изрядный доход. И вы склонны думать, что мельница - это чудесный кошель-самотряс. Да! Она - самотряс, только из кармана! А что вы запоете завтра, когда потребуются капитальные затраты, переоборудование? А без этого нельзя! И потом: не думайте, что Шатров сидит на Тоболе ради прибылей. Есть, особенно нынче, в такое время, куда более доходное приложение капиталов. Для меня, для Арсения Шатрова, Тобол - это покоряемая мною стихия! Тобол, конечно, не Терек не пенится, не клубится, не пролагает себе путь через скалы, а вы попробуйте-ка обуздать этого ленивого богатыря! Попытайтесь! Да еще без помощи какого-то ни было бетона, а так вот, по-шатровски: моими плотинами - землица, соломка, кусточки! И что же - у меня промоев уж много лет не бывало. Я и забыл о них. Вода - как в котле... Инженеры дивятся!.. Вот что такое для меня Тобол! Несчастье мое в том, что в сынах не взрастил я себе помощника крепкого: все трое не туда смотрят. Ну, это их дело. Каждый следует своему призванию. Не хочу угнетать. Мечтал я всех их рассажать вдоль Тобола. Не только мельницы, но и заводы, электростанции. Тоболу дать максимальную высоту спада. Так я мечтал, но эти дурацкие гимназии! Но и все равно: не умру, доколе весь Тобол не станут звать ш а т р о в с к о й рекой!
      - Ну до чего ж мила, до чего хороша эта лесничиха! - И, по своему обыкновению, Аполлинария Федоровна пропела-проговорила очередное присловьице: - Алый цвет по лицу разливается, белый пух по груди рассыпается!
      И впрямь была хороша: стройная, полногрудая, со светло-русыми волосами, зеленоглазая. Никита как-то сказал про нее: похожа на ландыш. Вероятно, она и сама это знала: у нее было пристрастие к белому и зеленому. И любила ландыши. Людям казалось, что она и сама пахнет лесом, ландышами, - быть может оттого, что веяло от этой юной женщины свежестью и здоровьем и что была л е с н и ч и х а. Одевалась Елена Федоровна изящно, просто и строго. Зимою любила окутать плечи пуховым оренбургским платком. И, когда она, промчавшись по морозцу на рысаке десять верст из своего бора к Шатровым - а случалось это на святках, или просто так, в воскресенье, входила с мужем в прихожую, все молодые Шатровы стремглав кидались к ней навстречу - раскутывать ее, подавать ей табуретку, снимать с ее полных ног фетровые ботики.
      И сам "старый Шатров" радушно и радостно приветствовал ее, стоя у порога, и подшучивал над сынами.
      А лесничий притворно-ревниво ворчал и грозился, что это в последний раз он привозит к ним свою Елену Федоровну.
      И как прелестна бывала она в эти свои зимние приезды, когда, смущенная шумной и радостной встречей, рдея нежным румянцем, переступала наконец порог гостиной и приветствовала хозяйку своим грудным, благозвучным голосом. А та с материнской нежностью целовала ее, протягивая ей обе руки.
      У лесничихи был чудесный меццо-сопрано, с каким-то чуточку трагическим оттенком, и она пела, но, конечно, только для очень близких гостей и если очень, очень просили. У Шатровых аккомпонировал ей Никита.
      Играла на рояле и она. И рояль этот - превосходный, старинный - был частью ее наследства, достался ей в приданое, и его с великим трудом доставили из Самары сюда, на Тобол, в глухое лесничество. Но когда супруги стали собирать деньги на мельницу, Елена Федоровна приняла страшное для нее решение: продать и рояль. Но тут возмутился Шатров: "Ни в коем случае! Нет, нет, а то совесть меня замучает!" И три тысячи из десяти он оставил за Семеном Андреевичем - в долгосрочном кредите. "Внесете из доходов, госпожа мельничиха!"
      С первых же дней знакомства Елена Федоровна полюбила бывать у Шатровых. Она чувствовала, конечно, эту влюбленность в нее и Никиты, и Сергея, и даже Володину - отроческую и смешную, и в то же время трогательную до слез, и ей становилось легко и радостно в этом доме. Было такое ощущение, словно бы искрилась кровь.
      И еще оттого хорошо было, что ее супруг, всегда угрюмо-ревнивый, настороженный, когда ее окружало общество молодых мужчин, здесь, у Шатровых, ни к кому не ревновал. Напротив, он даже снисходительно, благодушно поддразнивал и Сережу, и Володьку, выводя, так сказать, наружу их беспомощно скрываемую любовь.
      Сергей - тот неестественно оживлялся в присутствии юной лесничихи, то вспыхивал, то бледнел, томился жаждой подвига на ее глазах и даже смерти.
      Володя - этот непременно успевал, улучив момент, увести Елену Федоровну от старших к большой карте военных действий и сделать, только для нее, обзор всех русских фронтов - и северного, и западного, и юго-западного, а иногда даже и кавказского, если, конечно, не вмешивалась в "оперативный доклад" Ольга Александровна и не возвращала жертву к гостям.
      Впрочем, Елена Федоровна как будто и не тяготилась этими докладами "начальника штаба", и слушала, и улыбалась, и спрашивала Володю: а что с Трапезундом, а скоро ли возьмут Эрзерум и тому подобное. Володя смеялся над ее забавной ошибкой и терпеливо объяснял ей, что сперва Эрзерум, а потом - Трапезунд.
      Что же касается смерти отважных на ее глазах, то если бы понадобилось вырвать лесничиху из плена "германских вандалов" или врубиться во главе эскадрона в самую гущу врагов, не уступил бы Володя в том Сергею, нет, не уступил бы!
      Никита Арсеньевич - тот, само собой разумеется, в недосягаемой тайне, с мужественным достоинством, негодуя на самого себя, одолевал в своем сердце эту непрошеную боль по чужой жене.
      О его чувстве лесничий даже и не подозревал. И во всяком случае, не посмел бы подшучивать.
      Невдомек было и Ольге Александровне и отцу.
      И казалось бы, что в ней особенного, в этой лесничихе! Лесной дичок, молодая, светло-русая здоровячка. Наивна, доверчива, иной раз - до простоватости.
      Против Киры Кошанской она была и впрямь дикий ландыш рядом с чудесной, в теплице взращенной розой.
      Та - и красавица, и эрудитка, и остроумна. Свободно говорит на двух языках - на английском и на французском. Выросла с боннами и гувернантками. Незадолго до войны изъездила всю Европу. Лувр и Дрезденскую знает лучше, чем Третьяковку.
      А лесничиха - что ж? - в конце концов, не провинциальной ли свежестью она и обаятельна?
      ... - Ну, до чего ж мила! - Аполлинария Федотовна помолчала и со вздохом:
      - А не тому досталась!
      Саша Гуреев остановился посреди зала - поднял ладонь. Это был условленный знак "оркестру" в лице Володи:
      - Дружок, довольно старины. Танго!
      И небрежно-изящною глиссадою пронесся через весь зал и остановился с поклоном приглашения на танец перед лесничихой.
      Она стояла, слегка обмахиваясь белым веером.
      - Мадам?..
      Выставил руку колачом. Ждал.
      Вся зардевшись, она отказывалась:
      - Что вы, что вы! Танго я совсем не танцую...
      - Ну, полноте. Я видел ваш вальс. Танго для вас - пустяки. Недаром французы говорят: утята являются на свет готовыми пловцами, девушки - с искусством танца. Да и если бы не умели - вам стоит лишь следовать моим движениям. Да, да, только отвечать на них! Уверяю вас, танго - это в а ш танец! Вам только его и исполнять... с вашей фигурой...
      Он сказал это - и у нее еще больше вспыхнули щеки: "Боже мой, а если уже заметно?"
      Уверенно и не ожидая отказа, он взял ее за левую руку, а правой своей рукой уже приобнял ее.
      И вдруг она как-то непонятно для него исчезла из-под его руки. Да, да, исчезла, уплыла! Отстраняясь, полуобернувшись через плечо, он увидел над собою спокойное, строгое лицо Шатрова.
      С какой-то поразительной ловкостью, быстротою Арсений Тихонович успел воспользоваться тем, что еще не доиграна была последняя пластинка вальса, - и вот остолбеневший Гуреев видит, как эта лесная недотрога-царевна кладет свою прекрасную руку на плечо Шатрова и они уходят, уходят от него в вальсе.
      Черт возьми, еще никогда не было с ним такого: увели, из-под самых рук увели избранную им даму! Позор! А он-то втайне готовился поддразнить Сережку. И не он ли, Александр Гуреев, еще недавно вдалбливал этому молокососу, что целые годы обычного знакомства, вяленького ухаживания и сопливеньких вздохов никогда так не сближают, как всего лишь несколько мгновений танго. А потому: учись, учись, Серж!
      И вот, как у последнего идиота, увели!
      "Ну, будь бы это не Шатров!"
      Растерянный, злой, он, однако, и виду не подал - весело, недоуменно развел руками, оглядел зал и быстро направил свои стопы в сторону Киры Кошанской.
      Тем временем пластинка с вальсом была доиграна.
      Да! Это была поистине достойная его выбора дама, не танцорка, а скорее т а н ц о в щ и ц а. И у кого же она училась, у кого? Или и впрямь, французы правы?
      На Гуреева и Кошанскую залюбовались, засмотрелись даже и те, кто с привычно выражаемым отвращением осуждал этот неведомо откуда нахлынувший перед самой войной знойный танец, это дьявольское наитие, от которого молодежь как сдурела - в открытую насмехается над прелестной, а для них только пресною "стариной", над всеми этими бальными лезгинками и мазурками, тустепами и падекатрами и даже, даже над самим вальсом!
      Поприутихла и смотрела, не шелохнувшись, сама Аполлинария Федотовна.
      "Танго, тангере... - думалось Никите Шатрову, - как это здорово все-таки и как страшно верно названо: и т р о г а т ь, и п р и м ы к а т ь, и с о п р и к а с а т ь с я, - да, все, все это есть в этом странном, лунатическом как бы хождении в едином ритме - мужчины и женщины.
      Вот они, эти утороплённые, хищные, рядом с женщиною, шажки мужчины шажки, переходящие в бег. Они смешными бы показались, не будь этой знойной, кабацкой, чарующе-гнусавой музыки, которая так властно ведет их, мужчину и женщину. Музыка эта воет и восклицает, и в ней самой как бы заключено все это: и хищный, стремительный порыв, и застывшее на миг соприкосновение, и изнеможение, усталость...
      И они повинуются ее зову, как сомнамбулы.
      Вот музыка велит им это - и они устремляются оба вперед, взявшись за руки, в тесном полуобъятии, шаг в шаг, словно в бездну кидаются - вместе, оба. И на самом-самом краю останавливаются. Как бы немая борьба. Удар друг о друга. О, это припадание друг к дружке - мужчины и женщины, эта покорность ее всем его движениям - полная, беззаветная, упоенно-блаженная!
      Музыка изнеможения, музыка печали, безысходности, конченности, внезапно перебиваемая вскриками страсти.
      "Танго... тангере! Боже мой, но как же все-таки она хороша, эта Кира! А я и не видел этого. Да! Таким вот всё прощают, всё, всё... И женятся, заведомо не ожидая, не требуя от них ни любви, ни девственности. И мучаются всю жизнь, истязуясь. Ведь знают, знают, что она - Магдалина, Манон; это она-то - твоя жена, друг, матерь детей твоих?!"
      Так думалось, так виделось, так непререкаемо чувствовалось в эти мгновения Никите Шатрову. О как знал он, как ненавидел этот проклятый, знойный туман чувственности, как стыдился этих падений и как бывал горд и светел, одолевая их! Нет, сегодня же в ночь уехать к себе, в больницу, и носа не показывать никуда, на эти пиры и вечеринки! Ну их к черту! Праздность, вино, обжорство и эта властно-бесстыдная музыка, - да разве же он не прав, старик Толстой?!
      И не видеть ее, этой Кошанской!
      А они между тем - и Гуреев и Кира - успевали в этом дьявольском наваждении, в этом будто бы танце еще и беседовать, перекидываться словами, неслышными для других:
      - Ну что ж, вперед вам наука, Сашенька: не в свои саночки не садитесь!
      - Муж?..
      - Я не снизошла бы для столь вульгарных предостережений!
      Он побелел в лице. В голосе его и злоба и нетерпение:
      - Но кто же тогда? Чьи... саночки?
      - Чьи? А вас это очень волнует?
      - Не мучьте!
      - О! Прекрасно. В таком случае я скажу вам. Но это... должно оставаться тайной... Слышите?
      - Слово офицера.
      - Если верить злым языкам... Шатровские...
      - Что-о?!
      От неожиданности ее ответа он даже сбился на мгновение в шаге.
      - Никита?!
      Она покачала головой.
      - Ну не Сережка же?
      - Вы забыли о самом старшем... Да, да, не удивляйтесь: отец...
      - Сазонов, господа, накануне падения. Поверьте мне. Не сегодня-завтра попросят сего несменяемого, незаменимого, гениального, и т. д. и т. д., министра иностранных дел Российской империи, попросту вон! Конечно, последует высочайший рескрипт: в связи с расстроенным тяжкими трудами здоровьем вашим, и... - Тут Анатолий Витальевич Кошанский, понизив голос, приоглянулся и элегантным жестом привычного оратора гостиных, слегка помавая блюдечком мороженого в левой руке закончил: - "...пребываю к вам неизменно благосклонным".
      Имени царя он все же не произнес - из-за осторожности и считая, что это было бы и не совсем порядочно - навлекать какие бы то ни было подозрения властей на дом своего патрона и друга. От него не было скрыто, что с девятьсот пятого года его друг и доверитель был под негласным надзором, несмотря на все свое богатство и немалый свой вес в торгово-промышленных кругах Сибири. Правда, с тех пор прошло много времени, и времена-то сейчас другие, но все же джентльменство обязывает. Недаром высшей и редчайшей похвалою кому-либо из уст Анатолия Витальевича было: "О! Это - в полном смысле джентльмен!"
      Давний юрисконсульт Шатрова, втайне почитавший себя "возлежащим на персях" и "в самое ухо дышащим", убежденный, что у Арсения Тихоновича нет ничего от него утаенного, изумился бы страшно, не поверил бы и даже оскорбленным себя посчитал бы, если бы только узнал, что самое главное, самое страшное в своей жизни из тех времен его патрон-доверитель скрыл от него, Кошанского, наглухо.
      Правда, как старый юрист, привыкший вершить дела и вращаться в кругах промышленных, банковских, купеческих, он сумел бы по-своему объяснить, понять такую скрытность своего доверителя: этакая тайна, будь она предана огласке, поколебала бы Шатрову кредит, воздвигла бы в делах препоны неодолимые: там, глядишь, директор банка отказал переучесть векселя господина Шатрова; а там оптовики-друзья вдруг, словно сговорившись, закрыли отпуск товаров в долг для его сельских лавок, на которых держалось его маслоделие; да мало ли что! Наконец, попросту начал бы расползаться слушок: как, мол, доверять человеку, с которым чуть не стряслось этакое?!
      Словом, Кошанский понял бы, но оскорбился бы смертельно: как скрыть от него, Анатолия Витальевича Кошанского, столь существенное и даже страшное обстоятельство своей биографии! На каком основании? Да разве любой порядочный юрист, будь он кто угодно - нотариус, юрисконсульт, просто адвокат - не хранит подчас такие тайны своих доверителей, что смешными покажутся так называемые "врачебные тайны", о сохранении которых у врачей есть даже особая клятва?!
      И все ж таки не был, нет, не был удостоен! И до поры до времени даже и не подозревал.
      Однако ж было и что скрывать! Да и не только свою, а и чужую смертную тайну, тесно переплетшуюся со своей.
      Десять лет тому назад, зимою тысяча девятьсот шестого, в середине января, Арсений Шатров, тогда еще мало известный в городе мельник и маслодел, выходец из волостных писарей, прямо-таки чудом каким-то успел спасти Матвея Кедрова от уже намыливаемой для него палачом городской тюрьмы удавки.
      А вскоре и ему самому едва-едва удалось унести буйную свою головушку от неминучей, именно для него, Арсения Шатрова, предназначенной пули: имя его уже стояло в списке, тайно поданном здешней охранкой в "поезд смерти" - поезд сибирской карательной экспедиции барона Меллера-Закомельского.
      Это было уже в первых числах февраля того же тысяча девятьсот шестого. Окровавя бессудными, втемную, расстрелами тысячеверстные рельсы Великого сибирского пути, сомкнувшись в Чите со встречной карательной экспедицией другого барона, Ренненкампфа, страшный поезд Меллера-Закомельского третьего февраля прибыл на обратном пути в Челябинск.
      Местные жандармы должны были к этому часу представить "Дело" Арсения Тихоновича Шатрова и самого обвиняемого.
      Обвинительный акт против Шатрова уличал его, во-первых, в том, что он "в октябре тысяча девятьсот пятого года на многолюдных, мятежных сборищах, именуемых митингами, неоднократно произносил революционные речи, подстрекающие к ниспровержению государственного строя", а во-вторых, - и вот это-то в о-в т о р ы х в те дни января тысяча девятьсот шестого в поезде Меллера означало расстрел, - "содействовал всячески, а также и своими личными средствами преступному сообществу РСДРП, в его крайнем крыле - большевиков, способствуя попыткам и устремлениям сего общества отъять верховные права у священной особы царствующего императора, насильственно изменить в России установленный основными законами образ правления, учредив республику".
      Улики были неопровержимы: да, произносил; да, содействовал; да, призывал "отъять верховные права у священной особы"!
      Что же касается "сообщества РСДРП", то если это наименование стояло в приговоре военно-полевого суда, то разуметь под этим надлежало большевиков, коммунистов, и только их! Ибо хотя и меньшевики временами числились еще заодно, и во множестве городов существовали единые комитеты Российской социал-демократической партии, - но кто же бы и зачем стал предавать военно-полевому суду, расстреливать или вешать... меньшевика? Разве только под горячую руку, не разобравшись!..
      ...Вот к бушующему, грозовому морю, вырвавшись от палачей и тюремщиков, ринулся узник, чьи могучие ноги скованы кандалами, отягченными вдобавок пудовою гирею: сейчас, сейчас он бросится в море и поплывет - богатырскими взмахами сажёнок. Вдогонку ему гремят выстрелы. Но какой же смысл, какой расчет тем, кто преследует его, целиться и стрелять в гирю, отягощающую его кандалы?! Уж не затем ли, чтобы отторгнуть ее? Но ведь избавленный от этой гири, он, пожалуй, и выгребет, пожалуй, и одолеет бушующее вкруг него море!
      ...Такою вот г и р е ю на кандалах российского пролетариата всегда и всюду, в любом городе и на любом заводе и повисали меньшевики в грозу и бурю тысяча девятьсот пятого года!
      В то время когда голос Ленина, голос большевиков, будто гулкий, неистово могучий, исполинский колокол вечевого набата, бил, бил, пронзая сознание, непрестанно наращая и учащая свои удары, подымал, будил, звал миллионы и миллионы рабочих, крестьян, солдат, - двинуться всему трудовому люду, всему народу, на кровопийцу царя; кончать с чудовищной и постыдной бойней - там, на сопках Маньчжурии; отымать землицу у господ помещиков, стряхивать с нее вековечных тунеядцев и паразитов, - в это самое время что же делали меньшевики? Они шикали на революцию: не по книжке идет! Путались под ногами. Хватали рабочего сзади - за рубаху, за шаровары. Повисали на сапогах. Забегали вперед и закрещивали, заклинали русский рабочий класс именем самого Плеханова, самого Вандервельде, именами всех святейшеств II Интернационала: "Стой, стой, товарищи рабочие! Куда?! Это еще не ваша революция. Подайтесь в сторонку, расступитесь: сперва пускай буржуа-либерал пройдет к власти, опытный парламентарий, - пусть это е г о будет революция, буржуазия - ее вожак! Зачем опережать ход истории?!" Что дальше, вы спрашиваете? А дальше - известно: реформы, реформы! Буржуазии и самой, как вы знаете, не по нутру наше азиатское, полуфеодальное самодержавие: поможем ей ограничить его. И на сей раз хватит! Наша задача в этой революции исполнена. И пускай невозбранно, бешено развивается русский капитализм: наш рабочий класс еще не созрел, еще долго-долго предстоит ему вывариваться в котле отечественного капитализма! А насчет того, чтобы русскому рабочему классу стать вождем, гегемоном этой революции, да еще в союзе, видите ли, с крестьянством, столь темным, зараженным инстинктом собственности, да еще и в достаточной мере патриархально-царелюбивым, - так это же ведь фанатизм, утопия большевиков! Этот их Ленин думает, что можно пришпорить историю!
      Так вещали и кликушествовали российские меньшевики. Где только можно, они "гапонствовали": подобно сему кровавому попу, и они вместе с шарахнувшейся от шкурного страха буржуазией призывали рабочих к полюбовной сделке с хозяевами и с царем, к переговорам у подножия престола. Ломали политические стачки идущих за большевиками рабочих учили стачкам экономическим: выторговывать копеечку на рубль!
      Но уже заглушал их в народе голос большевиков:
      - Ложь! Обман! Кончайте с царем, с помещиками, с кровавой авантюрой на Дальнем Востоке. Ширьте политические забастовки. На улицы! На демонстрации! Останавливайте заводы, фабрики, железные дороги, шахты и рудники: пусть воочию убедится каждый, что все, все, чем живет и дышит город, страна, государство, - все это есть дело мозолистых рук. И вооружайтесь, вооружайтесь! Вперед - к вооруженному всероссийскому восстанию! Да здравствует революционно-демократическая диктатура пролетариата и крестьянства!.. Солдаты! Поворачивайте штыки против царя, против угнетателей! Матросы! Наводите орудия на твердыни царизма!..
      И народ повалил за Лениным, за большевиками!..
      Первомятежный бронированный исполин - броненосец "Потемкин" в июне тысяча девятьсот пятого года кладет начало открытому восстанию флота. Могучая эскадра Черного моря вот-вот готова последовать за ним...
      В эти дни вся Швейцария стала Ленину как бы клеткою льва! Он метался, он задыхался в ней.
      Но если б даже ЦК разрешил ему, то не так-то просто, из-за неотступной и тайной и полуявной слежки, вождю партии и революции было вдруг переброситься в недра будущей России!

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22