Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Шатровы (Книга 1)

ModernLib.Net / История / Югов Алексей / Шатровы (Книга 1) - Чтение (стр. 16)
Автор: Югов Алексей
Жанр: История

 

 


      Шатров с шумом развернул газетный лист и показал колонки передовицы: она вся как есть была в белых проплешинах. Ужасен был вид этих газетных листов: и неприятно пестр, и зловещ. Чуялось, что какая-то страшная для народа правда выдрана с них, что, уступая насилию цензора, в типографии попросту выбили вон часть готового набора, да так, ничем не заменив, и тиснули весь тираж. Но это был своего рода вопль!
      Да! Государственная дума и на сей раз была созвана для рассмотрения государственной росписи, но уж не те были времена, когда она терпеливо и кропотливо, день за днем, в горячих дебатах перелистывала приходно-расходную книгу Российской державы, - не те времена!..
      Перебивая чтение возмущенными возгласами, Шатров продолжал:
      - "Стенограмма речи Н. С. Чхеидзе задержана председателем... Керенский лишен слова Варун-Секретом... Стенограмма речи П. Н. Милюкова задержана председателем..." О, будьте вы прокляты, тухлоумые идиоты, мерзавцы! - честил он цензуру.
      Отдышавшись от гнева, Арсений Тихонович извинился перед друзьями:
      - Извините, господа! Но свыше сил моих. Ведь губят, губят страну и нас заставляют вместе с ними участвовать в этой дурацкой страусовой политике - голову под крыло! Вся читающая публика, она из этих лысин газетных куда больше поймет, куда больше ужаснется, чем если бы откровенно напечатан был весь ужас о той кровавой, мерзкой трясине развала, в которой мы тонем. Смотрите же: речи Шульгина, Маклакова, Родичева - их нету. Только означено, что речь такого-то. Речь Родичева выкинута вся целиком!
      Родичева как думского оратора Арсений Тихонович любил в особенности. В побывках своих в столице он дважды, один раз с Ольгой Александровной, побывал в Думе - на хорах для публики, конечно, перекупив за большие деньги билет. Он слышал и Милюкова, и Маклакова, и Керенского, и Чхеидзе, и Маркова, и Пуришкевича, и Шингарева, и Шульгина, и многих других из числа прославленных ораторов Думы, но больше всех пришелся ему по сердцу Родичев, его он считал сильнейшим.
      И вот - речь Родичева выпластана вся целиком!
      - Проклятые!.. - Руки Арсения Тихоновича тряслись от гнева, лицо стало красным. - Прямо-таки читать нечего!
      Тут Кедров, с легкой усмешкой, не отрывая глаз от своей газеты, возразил ему:
      - Как так нечего читать? А у меня сколько угодно!
      И, с выражением голоса и лица, обманувшими сперва обоих слушателей, стал читать:
      - "Мигрень, головная боль и несварение желудка быстро проходят от одной-двух таблеток Кефалдол-Стор; Бледное лицо делает розовым: песочно-травяной крем; Вытяжки из семенных желез доктора Калиниченко; Профессор Пель и сыновья, Вытяжки из семянных желез. Остерегайтесь подделок; Уродонал Шателена: подагра, ишиас..."
      Арсений Тихонович горестно слушал этот перечень, не перебивая.
      - "...Фотографические снимки с натуры. Любительского жанра. Получены с большими затратами из Парижа. Высылаются в наглухо зашитой посылке наложным платежом. Цена одной серии три рубля пятьдесят копеек..."
      Глядя на широчайшие газетные листы, можно было подумать, что Россия, бедная, больше всего страдает не от войны, а от несварения желудка, от подагры, мигрени и от выпадения волос.
      Шатров гневно фыркнул:
      - Шуты гороховые!
      Впрочем, недалеко ушли от всего этого объявления и зазывы высших представителей "общественной мысли", искусства и литературы. Знаменитый поэт Бальмонт разъезжает из города в город с одною и тою же лекцией: "Мировые гении как певцы любви". А вот известнейший лектор по всем вопросам, народник, эсерствующий Поссе: "Душа женщины. Есть ли у женщины душа? Отрицательный вывод Вейнингера. Женщина у Гюи де Мопассана. Женщина и Дьявол..."
      А в театрах сплошь - арцыбашевщина: "Натурщица", "Змейка", "Ревность" да "Ночь любви".
      - А это не угодно ли?! Что там твой Родичев, Милюков! - И, сказав это, Кедров показал собеседникам большую, всем примелькавшуюся рекламу: пышногрудая красотка, с волосами неимоверной длины и густоты, сбегающими целым власопадом по ее плечам и спине, прямо-таки одетая ими, стоит в соблазнительном полуобороте и взывает: "Я, Анна Чилляг". А далее, буквами помельче: что еще недавно она была чуть ли не лысой - так выпадали волосы! Но вот наконец обрела благодетельное средство для ращения их, и смотрите, мол, это - портрет мой, какая я теперь стала. Каждая женщина может стать обладательницей таких же волос. Пришлите только по указанному здесь адресу почтовым переводом (можно марками) означенную здесь скромную сумму, и вам выслано будет то средство, которое спасло меня от отчаяния.
      И верили, и слали со всех сторон матушки-Руси. И не знал в то время никто, что не было, никогда не существовало никакой Анны Чилляг, а был проходимец, да еще и лысый, придумавший ее и ставший за время войны миллионером.
      Шатров сквозь слезы гнева рассмеялся:
      - Вот, вот: "Я - Анна Чилляг!" В этом все и дело! Сплошная Анна Чилляг. О, проклятые! И этот Гришка... Правильно сказал Гурко: "Мы склоняемся перед властью с хлыстом, но не хотим власти, которая сама под хлыстом!" Кретин в короне!
      И Шатров, расхаживая по залу, принялся - в который раз! - громить царя, великих князей, Штюрмера, казнокрадов, купечество, мародеров тыла. Внезапно он приостановился, сжал кулак и, обратившись к Кедрову и отцу Василию, сказал:
      - Дайте мне власть: я знаю, что надо сделать, чтобы прекратить всю эту вакханалию грабежа, банковских спекуляций, взяток на железных дорогах!
      Кедров искоса глянул на него:
      - Любопытно... выслушать твой проект, Арсений.
      - Проект простой. Поставить на откидную вагонную платформу три виселицы...
      Пауза. Кедров и отец Василий - оба воззрились на Шатрова. Ждут.
      - Три виселицы. На одной повесить банкира. На второй - купца. На третьей - начальника узловой станции... И этот поезд, с такой показательной платформой, прогнать по всем железным дорогам России!
      Кедров усмехнулся:
      - Радикально, радикально! Хотя, признаться, я ожидал, что ты и других назовешь кандидатов. Ну, что ж, для начала неплохо! Увы, неосуществимые мечты!
      - Почему неосуществимые? Очень даже осуществимые!
      Отец Василий, пощипывая бородку, проговорил протяжно-задумчивым баском:
      - Крутенько, крутенько, отец, хочешь поступать. Крутенько!
      Шатров на него вскинулся запальчиво:
      - А ты, батя, лучше бы помолчал! (Как со своим, родным человеком, Арсений Тихонович под горячую руку не очень-то с ним церемонился!) Вам, духовенству, разве в сторонке полагается стоять в такую годину? Громите! Обличайте! Анафеме предавайте! Да на вас и вина лежит перед Россией непростимая: кто Распутина в царские дворцы ввел? Вы, духовенство, епископы! А сейчас разве можно вам безмолвствовать, умыть руки?! Вспомните-ка Смутное время: разве Гермоген молчал? Церковь же - это сила, да еще и какая!
      Отец Василий выслушал его громы с затаенной улыбкой, блеснув умными карими глазами, и заговорил:
      - Ты кончил, Демосфен?
      - Кончил. Чего ж тут? Все ясно. В сторонке стоите, пастыри душ и телес наших: не трогает вас бедствие народное!
      - Так, так... А теперь послушай, что иерархи нашей церкви говорят по сему поводу, обо всех этих злочиниях и хищениях.
      Отец Василий неторопливо, почти торжественно вынул из внутреннего кармана рясы некий мелко исписанный лист и развернул его, готовясь читать.
      - Не благоугодно ли будет послушать слово епископа пермского Андроника ко всем верующим? Вот, нарочно переписал.
      И, возвыся голос, очистив его легким прокашливанием, отец Василий не прочел - возгласил, словно бы с церковного амвона:
      - Как настоящие немецкие мародеры или дикие шакалы, набросились на обывателя иные торговцы и предприниматели. Прикрываясь тем, что фабрики и заводы в значительной степени снаряжены для войны, что рабочие руки дороги и что подвоз весьма затруднен и прочее, фабриканты и заводчики бешено взвинчивают цены на предметы даже первой необходимости...
      Кедров вполголоса перебил чтение архипастырского послания:
      - Д а ж е - слабоват, слабоват епископ в политической экономии!
      Отец Василий ничего ему не ответил и продолжал чтение, все так же истово, голосом проповеди:
      - ...даже первой необходимости. А чтобы больше оправдаться в этом хищничестве, они задерживают и скрывают продукты, чтобы их не оказалось на рынке...
      Здесь, на заключительных словах обращения, отец Василий еще выше поднял голос, глаза его засверкали, рука с подъятым перстом грозно сотрясалась в воздухе. Ему казалось в этот миг, что он и есть сам епископ Андроник:
      "... - Мы, по данной нам от бога власти, таких хищных сребролюбцев предаем суду божию. Богатство ваше да изгниет и ризы ваши молие да поест! Вы - хищные шакалы для своих соседей, вы - вредные и опасные злодеи для всего государства, наталкивающие на беспорядки, выгодные врагам!"
      Пылая, встряхивая грозно обильной, волнисто-упругой гривой черных волос, отец Василий все еще стоял, простерши руку.
      Успокоясь, спрятал обращение.
      - А ты говоришь, Арсений Тихонович: духовенство, церковь! Как видишь, не безмолвствуют и наши уста! И разве же епископ Гермоген воистину Гермоген наших дней! - не пострадал тяжко за обличение Распутина?
      Шатров отмахнулся:
      - Эка - пострадал: переведен на другую епархию. Да и я разве о том говорю? Церковь, духовенство все в целом, святейший синод должен поднять голос. А то ведь срам сказать: у нас в городе - зачем далеко ходить! недавно этот явный Распутина ставленник, полуграмотный, говорят, монастырский кучер, Варнава, епископ тобольский, разве ты не знаешь, какую он проповедь закатил? До сих пор анекдоты ходят. Ткнул будто бы перстом в декольте одной дамы и ко кресту не допустил: пойди, говорит, сперва прикрой наготу свою! И давай, и давай на этот счет - импровизацию, так сказать!
      Отец Василий как будто смутился напоминанием о Варнаве, однако возразил:
      - Оно, конечно... Но, с другой стороны, хотя и простец, слыхать, наш новый владыка, но сие - в духе древнего благочестия: сказанное им...
      Матвей Матвеевич рассмеялся:
      - Да-а! Но уж если Арсений наш Тихонович - Демосфен, то вы, отец Василий, не иначе, как Саваноролла! А я иначе смотрю на весь этот вопрос, чем Арсений. Андроника вашего, я вижу, главным образом то беспокоит, что от спекуляции, от дороговизны будут беспорядки, выгодные врагам. Так ведь он выразился?
      - Так. Совершенно точно.
      - Но мне кажется, ему, как служителю Христа, не о том надлежало бы скорбеть, а возвысить голос свой против человекоубийства, против войны между христианскими народами.
      Отец Василий ответил на его выпад спокойненько: сколько раз приходилось ему давать подобные ответы в спорах с теми, кто считал войны не совместимыми с учением Христа, - и этим ли было смутить его, опытнейшего диалектика, изучившего до тонкостей богословскую эвристику умение спорить!
      - Превратно толкуете учение Христа, превратно толкуете! Нигде и никогда не воспрещал Христос войну. А, казалось бы, имелись к тому и надлежащие случаи и обстоятельства: поелику даже и римские военачальники припадали к стопам его, прося о исцелении своих ближних. Возьмите хотя бы...
      Священник остановился, припоминая.
      Кедров помог ему:
      - Матфея, глава восьмая, о римском сотнике...
      - Вот именно. Вижу, что прилежны в чтении сей книги живота вечного. И не могу не одобрить! Тогда почто же сомневаетесь? Не сказал же Христос этому римскому, то есть вражескому, военачальнику: брось меч свой, не угнетай народа моего! Далее: не думайте, сказал, что я пришел принести мир на землю, не мир пришел я принести, но меч... Превратно толкуете!
      Кедров, потупясь и с напускным смиренством покусывая жиденький ус:
      - Возможно. Богословия и риторских наук не вкусих!
      Хозяин почувствовал - пора вмешаться:
      - Нет, что говорить, мужественное выступление Андроника, гражданственное. Но кто же его прочтет: где-то в "Епархиальных ведомостях" промелькнуло - и нет его! С думской трибуны голос хочется слышать в эти дни, в дни Страшного Суда над Россией нашей. С думской трибуны. А тут весь лист газетный - сплошь белесый, пестрый. Просто срам! Я - читатель, подписчик, я - гражданин, наконец, и я хочу слышать, что сказал депутат Милюков, что сказал депутат Родичев! Дайте мне их речи! На каком основании вы это превращаете в какую-то запрещенную литературу, черт бы вас побрал?! Они - мои представители, и я хочу знать, как расценивают они положение в стране и вашу работу, господин Штюрмер! Но я - Арсений Шатров, и я плюю на ваши эти цензорские, полицейские безобразия: вот они, эти изъятые из газет речи!.. Вот!..
      Арсений Тихонович вынул из внутреннего кармана пиджака несколько листков тонкой, почти как папиросная, но крепкой бумаги и развернул. Было видно, что напечатано на машинке.
      Стенограммы эти он получал через Кошанского.
      Но прежде чем начать их чтение, он счел нужным предостеречь обоих своих собеседников - и Кедрова и отца Василия.
      - Господа! Отец Василий, и ты, Матвей... я полагаю, что излишне...
      И Арсений Тихонович выразительно глянул, не договорив.
      Кедров усмехнулся, проворчал добродушно:
      - Излишне, излишне...
      Он понимал и даже снисходительно подыгрывал этой наивной конспирации Шатрова: говорилось сие явно для отца Василия, но ведь было бы как-то неудобно сказать лишь в его сторону: дескать, ты, поп, смотри: не проболтайся! Тогда этим самым хозяин раскрывал некие особо доверительные отношения между собою и Кедровым.
      Отец Василий ответствовал, как всегда, с некоторой выспренностью и семинарской витиеватостью:
      - Будь благонадежен, будь благонадежен, Арсений Тихонович: зане ужика (родственник) есмь дому твоему, но и таинством исповеди приучен хранить молчание!
      Матвей Матвеевич, впрочем, не очень-то остерегался этого домашнего попа, встречаясь с ним у Шатровых: попу этому приходилось иной раз слышать здесь такие речи из уст хозяина, что пронеси он их в чужие уши, то прежде всех не поздоровилось бы именно Арсению Тихоновичу.
      Отец Василий был из числа эсерствующих попов, которых иной раз можно было встретить в те времена во главе сельских причтов. Этот батя в бытность свою в духовной семинарии числился "красным", певал "Отречемся...", "Сбейте оковы", "Варшавянку"; собрал вместе с доверенными друзьями библиотечку запрещенных книг; издавал рукописный журнал, - за совокупность каковых деяний чуть было и не вылетел из шестого класса семинарии. Однако ректор, благорасположенный к его отцу, простил его, не желая губить накануне получения прихода.
      Будучи "рукоположен", женившись на любимой девице, родной племяннице Ольги Александровны, "красный батя" остепенился. Священствовал исправно. Благочинный доносил, что калиновский священник ни в чем предосудительном не замечен.
      В девятьсот четвертом - в пятом покромольствовал в меру, как, впрочем, многие. И снова остепенился. Увлекался гомеопатией и кооперацией.
      Сейчас у отца Василия была новая, и сильная, волна недовольства политическим строем и преступным, как говаривал он, там, где не опасался, ведением войны с Германией. Считал, что если царь не даст конституции, не согласится на министерство "общественного доверия", ответственное перед Государственной думой, то все пойдет прахом и престол может рухнуть.
      Что же касается листочков с не допущенными в печать речами депутатов, то в те дни, на исходе ш е с т н а д ц а т о г о, обращение подобных думских стенограмм в интеллигентных кругах было столь заурядным, что в редком буржуазном семействе не почитывали их.
      Но, само собой разумеется, никто, кроме самого Шатрова, не знал среди волостной интеллигенции, что он, Кедров, - бежавший из ссылки большевик, ведущий и здесь свою подпольную работу; что, наконец, сам Шатров, через старые свои связи с одним из волостных писарей уезда, выправил ему, Андрею Соколову, чужой, надежный паспорт, а через давнюю, домами, дружбу с земским начальником устроил его волостным писарем в Калиновку.
      Да, это были листки стенографического отчета ноябрьских заседаний Государственной думы, отчета, не разрешенного к печати.
      И не самое ли удивительное заключено было в том, что эту Думу отнюдь никто не назвал бы "мятежной", как называли I и II, что была она самой что ни на есть царелюбивой и законопослушной, Думой не избранной, а подобранной, по испытанному рецепту покойного Столыпина: один выборщик от двухсот тридцати земельных собственников; один - от шестидесяти тысяч крестьян, и один же - от ста двадцати пяти тысяч рабочих.
      Неожиданным для династии, для царя и царицы, было то, что в ноябрьских думских речах впервые сомкнулись силы, казалось бы навеки враждебные, люди, смертельно друг друга ненавидевшие и презиравшие: лидер кадетов - Милюков и вожак крайних правых, осатанелый монархист Пуришкевич.
      Имя Григория Распутина с пеною гнева на устах бросали в лицо правительству и он, Владимир Митрофанович Пуришкевич, и адвокат Александр Федорович Керенский, эсер, прикрытый в Думе званием трудовика.
      Давно ли, кажется, и печать, и думские кулуары жили потасовками правых и левых, грозившими то и дело перерасти в заправскую драку, когда думские пристава уж начинали подтягиваться к трибуне - разымать!
      Шатрову посчастливилось однажды своими глазами видеть одно из таких заседаний Думы.
      На трибуну взбежал возбужденный, порывисто-вертлявый Пуришкевич. Трудно было не признать его: он забавно похож был на свои карикатуры, примелькавшиеся всей читающей России. Голова - как голый череп: черная, метелочкой, бородка; пенсне на заносчиво вздернутом, с вывернутыми ноздрями, сухом носу. Остроумен, горяч, порою непарламентски груб в выражениях, вплоть до бесстыдства.
      Насупротив, в первом ряду кресел, сидел вождь "оппозиции его величества", кадетов, Павел Николаевич Милюков. Историк и археолог. Насквозь рассудочный: дьявольски упорный, дотошно трудолюбивый; признанный теоретик русского либерализма. С виду - мешковатый интеллигент в золотом пенсне; с боковым гладким зачесом свинцовых волос и светлыми, реденькими, слегка распушенными усиками. Легонько их пощипывая, положа ногу на ногу, чуть отвалясь, он спокойно рассматривал Пуришкевича своими маленькими серыми глазками.
      Вожак монархистов довольно беспардонно начал тогда свою речь:
      - Павлушка - Медный Лоб, приличное название, имел ко лжи большое дарование!
      И остановился. Председательствующий - Родзянко - настораживается. Зал заседаний притих.
      Павел Милюков хранит полное спокойствие. Только щурится сквозь стекла золотого пенсне, рассматривая оратора, как некий любопытный экспонат.
      И это ярит Пуришкевича. Он все больше и больше разнуздывается. Уж несколько раз Родзянко призывал его к порядку.
      Невозмутим Милюков. Пуришкевич взрывается: цепкой, сухой рукой он схватывает с трибуны стакан с водою и запускает его в лидера кадетов. Стакан разбивается у ног Милюкова. Поднимается неистовый шум. Пуришкевича выводят из зала заседаний. Но, уходя, он оборачивается и кричит, что самое прискорбное для него - это пользоваться тою же самою дверью, через которую проходит "Пашка Милюков, жидомасон"!
      И вот, нечто невероятное: они - вместе! Пуришкевич и Милюков. Таранят правительство. Имена Распутина, царицы, царя - на устах у обоих.
      Арсений Тихонович жадно листает пачку стенограмм. Он то начинает читать вслух, то прерывает чтение возгласами и пробегает дальнейшее молча, в одиночку, а ему кажется, что они - отец Василий и Кедров слушают его. Спохватывается, извиняется. Снова - кусок вслух, и опять глазами, и опять - восклицания: гнева, радости, изумления.
      Он помнит этих господ депутатов. Он видит их перед собою. Сейчас не гостиная перед ним - колонный зал Таврического дворца.
      Он в неистово-гневном восторге от милюковского знаменитого: "Глупость это или измена?!"
      - Нет, вы только послушайте: "Когда с все большей настойчивостью Дума напоминает, что надо организовать тыл для успешной борьбы, а власть продолжает твердить, что организовать страну значит организовать революцию, и сознательно предпочитает хаос и дезорганизацию, - что это: глупость или измена?! Голоса слева: "Это измена!" Аджемов: "Это глупость" (смех)..."
      Отец Василий, потрясенный не меньше Шатрова, не выдерживает; мрачно:
      - Ну это какой смех?! Сквозь слезы разве, да и сквозь кровавые! Не годилось бы так в дни войны с величайшим врагом России и славянства!.. Колебать престол! И тем более господину Милюкову, профессору истории!
      - Молчи, поп! - Арсений Тихонович изредка так, попросту, по-родственному грубовато позволяет себе иной раз прикрикнуть на отца Василия, и тот относится к этому беззлобно. - В том-то и дело, что не один Милюков. Стало быть, подперло - под самое горло! Вот тебе твой Пуришкевич - слуга престола! Слушай: "Откуда все это? Я позволю себе здесь, с трибуны Государственной думы, сказать, что все зло идет от тех темных сил, от тех влияний, которые двигают на места тех или других лиц и заставляют влезать на высокие посты людей, которые не могут их занимать, от тех влияний, которые возглавляются Гришкой Распутиным (слева и в центре движение; голоса слева: "Верно, позор!")".
      - Ну что, поп? Вот тебе и Пуришкевич! И слышишь - на левых, на левых скамьях ему хлопают и кричат "верно". Да этого же за всю Государственную думу не бывало! Ты разную там логику изучал в духовной своей семинарии: так что-нибудь тебе говорит это? А ты: колебать престол!
      И, отделав попа, Арсений Тихонович вновь кидается к речи Пуришкевича:
      - "Пуришкевич (обращаясь лицом к совету министров): "Господа! Если вы - верноподданные, если слава России, ее мощь, будущее, тесно и неразрывно связанные с величием и блеском царского имени, вам дороги, ступайте туда, в царскую Ставку, киньтесь в ноги государю и просите царя позволить раскрыть глаза на ужасную действительность, просите избавить Россию от Распутина и распутинцев, больших и малых (бурные рукоплескания слева и в центре)".
      Председательствующий: "Прошу вас, член Государственной думы Пуришкевич, помнить о предмете, о котором вы говорите!.."
      ...Шатров останавливается, отстранив зажатые в кулаке листки. Он смотрит, сдвинув брови, он всматривается в белоколонный зал заседаний в ярком сверкании и свете огромных хрустальных люстр...
      Кидаясь и головою и руками в глубины зала, выставив далеко из рукавов белоснежные манжеты, Пуришкевич выкрикнул последние слова своей бешеной речи и под бурные рукоплескания и возгласы и центра, и левых, и правых кресел ринулся с трибуны, все еще сжимая кулаки, бел лицом, как смерть, и пронесся между рядами к выходу, все еще в конвульсиях и взмахах рук...
      Шатров швырнул на стол листки стенограмм:
      - Финита ля комедиа! Уж если он, он, монархист из монархистов, этак заговорил - значит, им крышка: Романовы отцарствовали. Летят в бездну. А туда им и дорога! Выродившаяся династия!
      Помолчав, он схватился за голову и застонал.
      - Только бы Россию, только державу нашу не увлекли бы за собой!.. Ведь война, война... и с каким врагом война: Германия, бронированные гунны... все дьяволы преисподней - и сорокадвухсантиметровые крупповские в придачу! Господи, выстоим ли? И где же выход? Все эти господа - они мастера рушить, они разоблачают, бичуют, но хоть один из них указал ли: где выход, в чем?
      Он остановился перед Кедровым, словно бы от него требуя ответа.
      И Матвей Матвеевич Кедров ответил:
      - А как же? Указан был выход. Но ты, Арсений, только искал: что Милюков, что - Родичев? А вот - Чхеидзе. Я нарочно с него начинаю: не большевик, как тебе известно, - социал-демократ меньшевик. Но даже и тот кричал с думской трибуны: "К чему, господа, свелось единение между трудом и капиталом в России? К милитаризации труда, к закреплению рабочего класса господами предпринимателями, к ухудшению рабочего законодательства..."
      Шатров перебил его раздраженно:
      - Ну, где ж тут выход? Обычная их пропаганда - социал-демократов думских!
      - Постой. Погоди... А вот какой выход мы предлагаем: мы требуем мира без насильственных присоединений, без аннексий... Но этого мало! Мы требуем...
      Но Шатров и договорить ему не дал. Он даже отшатнулся и выставил обе руки, словно для защиты.
      - О, нет, нет, только не это! Слышал, а больше не желаю и слышать, даже и от тебя, Матвей! После таких кровавых неисчислимых жертв - и такой позорный, страшный исход! Нет, нет! А источник ясен: это нам, русским дурачкам, немецкая пропаганда подсовывает. Авось, дескать, поверят русские легковеры: как же - мир без аннексий и контрибуций! А сами-то они, немцы, в это время...
      - Ошибаешься, ошибаешься, Арсений. Что ж ты о Карле Либкнехте забыл? Депутат рейхстага. А не он ли первый отказался голосовать за военные кредиты? Мало этого, его крыло социал-демократов призывало и всех немцев последовать этому, поднять голос против войны! Будь справедлив! Ты говоришь: кровь, неисчислимые жертвы... Но разве в том выход, чтобы изо дня в день лить новую кровь, громоздить трупы на трупы?!
      Но Арсений Тихонович был вне себя:
      - Нет, нет, не будем больше и заикаться об этом. Во имя дружбы нашей!
      Он зашагал по залу, сжимая и разжимая кулаки, выборматывая в гневном отчаянии:
      - Но победа, победа близка, вот, вот она! Фронт перенасыщен снарядами. Алексей Андреевич, голубчик, Поливанов постарался, вечное ему спасибо! И от офицеров и от солдат одно и то же слышу: боеприпасы, снаряды девать некуда! Только бы нам эту зиму как-нибудь дотянуть, а там - всеобщее наступление с союзниками, и немцам крышка: никакой их Гинденбург не спасет! Так нет же: дух народа сломлен!
      Кедров пристально посмотрел ему в лицо. Шатров понял, что он хочет что-то сказать ему, и остановился. Глаза их встретились.
      - Ну?!
      - Не дух народа сломлен, Арсений, а прозрел народ. Отказал в своей крови!
      К середине девятьсот шестнадцатого чудовищный откат русских армий был остановлен. И это не только потому, что Гинденбург, Людендорф, Макензен уж не могли больше на Востоке бросать в наступление искровавленные лохмотья былых своих корпусов, а и потому, что в невероятной степени возрос огневой отпор.
      Теперь не только снарядом на снаряд русская артиллерия могла отвечать германской, но и сплошь да рядом она подавляла артогонь противника. И все страшнее и страшнее день ото дня становилась огневая ударная сила русских сухопутных войск. Теперь, прежде чем пехоте двинуться в атаку, русские, сильнейшие в мире артиллеристы, истово и часами, часами молотили немецкие, до комфорта благоустроенные окопы, превращая их в одно сплошное древесно-кроваво-земляное месиво, взламывая на всю глубину переднего края полевые укрепления врага, пролагая путь пехотинцу.
      Вот мерило тех дней. Неимоверным, опрокинувшим все и всяческие предвоенные расчеты, оказался расход снарядов в многодневном сражении под Верденом. Русская армия, на исходе предпоследнего года войны, могла поддерживать, если бы только понадобилось, в е р д е н с к о й силы огонь в течение целого месяца, день и ночь, непрерывно, на всем, решительно, протяжении полуторатысячеверстного фронта - от Балтики до Евфрата!
      Фронт местами уже отказывался от подвоза боеприпасов: негде стало хранить.
      Но и от людских пополнений из тыла рады были отказаться: не бойцы! Мало этого: с прибытием их резко падал боевой дух, учащались случаи неповиновения приказу.
      Эшелоны с запасными нередко приходили на фронт с такой утечкою людей, что иной раз являлись со списком один лишь сопровождающий офицер с фельдфебелем и кучкою солдат.
      Появилось и забытовало на фронте страшное слово: самострелы. Тайком учили один другого, как себя изувечить, чтобы не угадать под полевой суд, чтобы не расстреляли.
      Калечили себя жестоко, безобразно, лишь бы только уйти от войны, вернуться в родную хату, к жене, к ребятишкам, к пашне. И ведь знали же наверняка, что не хата родимая примет его, не жаркие палаты, а сырая, темная яма, вырытая недалеко от столба, к которому его привяжут, когда поставят под расстрел.
      В одной из дивизий Северо-Западного фронта один такой не пожалел отстрелить и трех пальцев. Пальцы нашли. Не стал и запираться.
      Военно-полевой суд на фронте скор и беспощаден, и приговор только один. И суды эти буквально изнемогали.
      Народ отказал в крови!
      И это свершилось как раз в те дни шестнадцатого года, когда в думских и земских кругах, за самоварами в усадьбах и купеческих особняках, в гимназиях и на страницах солидных буржуазных газет воспрянули духом, стали быстро и гордо, поговаривать, что теперь победа не за горами, коль с боеприпасами грузовики идут на фронт с надписью: "Снарядов не жалеть!"
      Степан Ермаков выздоравливал. Сам Яков Петрович считал это чудом. И какая-то, почти отцовская нежность, впрочем нередкая у врача к спасенному им больному, трогательная заботливость о солдате возникла в душе этого сурового человека.
      Он, большой хирург города, человек, для которого даже и сон не был защитой, ибо подымали с постели и увозили, ухитрялся первое время приезжать к Степану и утром и вечером.
      На радостях привез ему бутылку кагора и два лимона. Велел ежедневно давать по столовой ложке рубленой печени, с лучком, с перчиком, дабы, как говорил он, быстрее восстановить кровь.
      Ольге Александровне он, смеясь, говаривал:
      - Ей-богу, давно так не был счастлив. Вдвойне, нет, втройне: за него, за Ермакова, за Никиту Арсеньевича и за себя.
      И исчезал.
      Каждую неделю, как всегда, приезжал Никита. Первые разы он привозил с собою и Константина.
      Однажды, возвращаясь из палаты Степана, Костя увидел, как впереди него, из распахнувшейся враз двери кабинета Шатровой, как все равно острокрылый стриж, выпорхнувший из песчаного крутояра, вырвалась и помчалась вдоль коридора молодая сестричка в обычном наряде сестры милосердия, но только уж как-то чересчур ловко, почти кокетливо облегающем ее упругое, стройное тело.
      Ничуть не сдерживая своего бега - а именно так невольно все и каждый делали, вступая под своды коридора, - она отстукивала каблучками.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22