Шатровы (Книга 1)
ModernLib.Net / История / Югов Алексей / Шатровы (Книга 1) - Чтение
(стр. 12)
Автор:
|
Югов Алексей |
Жанр:
|
История |
-
Читать книгу полностью
(647 Кб)
- Скачать в формате fb2
(280 Кб)
- Скачать в формате doc
(288 Кб)
- Скачать в формате txt
(278 Кб)
- Скачать в формате html
(281 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22
|
|
Арсений Тихонович видел в нем это, и такой вдруг болью и жалостью к нему прониклось все его сердце, что он подумал: "А может быть, и не надо? Отложить этот разговор. Изживется. А нет, так пускай сам начнет". Но тотчас же и попрекнул себя в слабости душевной и заговорил: - Вижу, Костенька, что не в себе ты ходишь! И знаю почему. Они остановились лицом друг к другу. "Да! Видно, угадал!" Костя весь вспыхнул. Вид у него был захваченного врасплох. Он вскинул руками - жалостно, умоляюще: - Арсений Тихонович, только ради Христа никому про это! Шатров наклонил голову. Бережно выбирая слова, проговорил: - Я понимаю, понимаю, друг мой! Знаю, что тебе страшно тяжело: родной брат, старший брат притом. Скорбно! Я, выходит, перед тобой человек, оскорбивший твоего брата. Ну, а ты думаешь, мне легко так поступать было с ним?! Он возвысил голос и твердо глянул ему в глаза. И вдруг в крайнем изумлении увидел, что на лице Константина совсем, совсем не то выражение, которое он ожидал увидеть. И невольно смолк. А у Костеньки и растерянность вся прошла, и даже как будто усмешка, отнюдь не скорбная, тронула губы. Он весь подался в сторону Шатрова, двумя руками охватил его руку и глазами, наполнившимися вдруг слезами растроганности, а может быть, и боли душевной, встретил взгляд хозяина: - Арсений Тихонович! Да вы о чем это?! Об этом мерзавце-то, о подлеце, о Семене?! Да какой он мне брат после таких гнусностей своих! Гнушаюсь я им: такое над народом творить! Жалко, меня о ту пору не было: я бы и сам к его роже руку приложил! Посылал он за мной: проститься. А я и не поехал. И не мучьте вы себя этим, Арсений Тихонович! Да разве бы я, если бы зло на вас держал, терпел бы столько? Я ведь без хитростей живу. Не смолчал бы! Задохнулся. Чувствовалось, что еще, еще что-то хочет сказать. Набирается слов. Все еще держал руку Арсения Тихоновича. Шатров ждал. И Константин такими словами закончил этот их разговор: - Да! Вы правильно сказали: скорбно мне, скорбно. Этак он осрамил семью нашу. Отца нашего покойного, вы сами знаете, в деревне как почитали! Разве бы тятенька стерпел такое его охальство? Да он бы сам с ним... управился. Но мне одно то утешение, что середний наш Ермаков, Степан, - этот кровь свою за отечество отдает. Я же вам сказывал. Степану Георгиевский крест, солдатский, даден, за подвиг... А этот... Нет, Арсений Тихонович, и не беспокойте себя никакими мыслями. И давайте говорить больше не будем про то. С такими только так и поступать! На другой день после его разговора с Шатровым он с десятком одноконных подвод вел с плотины отсыпку: накануне, обследуя, Костя обнаружил начавшуюся было опасную водоточину. На работах был все так же молчалив и угрюм. Прежде он шуткой, смехом сперва укорил бы и приободрил робкого с лошадью у воды парнишку-подводчика, а потом, переняв из его рук повод, показал бы ему, как надо - ловко, стремительно! - подворотить передок телеги, приопрокинуть ее и затем мгновенно, на извороте, пока еще бухают с нее в мутную, пенящуюся воду последние дерновины или рушится буль-булькающий сыпень земли, успеть гикнуть на лошадь, хлестнуть веревочной вожжой и вместе с опорожненной телегой, ставшей опять на все свои четыре колеса, лихо вынестись в гору. А сейчас Костя лишь страдальчески морщится и нехотя выговаривает ему за оплошность, когда оробевший возница сваливает свой груз не в воду, а на плотину. Скажет что-либо вроде: "Экий ты росомага, братец!" Или: "Какой же ты неулака! А ведь в солдаты скоро пойдешь!" И спокойно, молча покажет на следующей подводе, как надо оборачиваться. Вот и сейчас он молча взял под уздцы очередную лошадь на спуске, отстранив ее хозяина, и уж хотел проделать все до конца сам, как вдруг вздрогнул и словно застыл, подняв голову и глядя на дальний, за большим нижним омутом, берег, где по самому краю пылил проселок. Потом словно бы зарница обошла ему лицо - такая вдруг радость засияла на нем! Он торопливо сунул повод снова хозяину лошади, мальчугану: - Давай, давай, пошевеливайся! А то ведь ты лошади боишься, а лошадь - тебя! Он сказал это по-прежнему: весело и необидно. Кругом засмеялись. Но только это он и успел сказать: с быстротою и проворством оленя он вынесся на гребень плотины, приостановился и еще раз глянул на тот берег за омутом из-под щитка ладони. В полуверсте примерно, по проселку нешибкой рысцой ехал всадник. "Успею или не успею? - Он мгновенно прикинул: - Если кругом, то не успею". Там, где корень плотины округло примыкал к тому берегу, образуя с ним огромнейшую и глубокую котловину, на дне ее разрослась темная и густая - не продерешься! - ветляная роща, насаженная когда-то Шатровым, дабы укрепить берег. Это место звалось: Страшный Яр. Ходить там побаивались. Но Костя и сейчас любил вспоминать, как совсем еще мальчонкой он, преодолевая страх, спускался в эту сырую и темную падь, когда приходило время драть хмель, и надирал его там целые мешки. И страшно этим гордился. Огибая дно этой котловины, над самым урезом воды, пролегала давно уж не хоженная, перебитая оголившимися от земли корнями, болотистая тропинка. Ею иной смельчак и теперь сокращал путь, когда хотел быстрее выйти на проселок. Она была гораздо короче верхнего пути, как тетива короче дуги лука. По ней-то и кинулся сейчас Костя, чтобы успеть перехватить всадника. И успел! Впрочем, завидя его, бегущего навстречу, всадник сам остановил коня. Это была Вера. Подбежав, он ухватился левой рукой за переднюю луку седла отдышаться, а правой принял протянутую ему руку и, сам не зная, как произошло это, поцеловал. Но можно было подумать, что и не поцеловал, а только невольно ткнулся лицом - с разбегу. Верочка принахмурилась, но ничего не сказала. Удивляться надо было его зоркости: как только он мог признать ее в этом всаднике, да еще и за полверсты! Ее и в близи-то не вдруг можно было признать: она сидела верхом по-мужски и в мужском наряде. На ней был легкий, осенний, изящного покроя чекменек с перехватом, вроде казачьего, с каракулевой кое-где опушкой, и казачьего же вида маленькая папаха из серо-голубых, "с морозцем" смушек. Черная челка ее лихо выбивалась из-под шапочки, тугие яблоки-щеки рдели - от езды ли, от встречи ли, темные, большие глаза сверкали. - Костя, как это вы узнали меня?! - Это было первым ее вопросом. - А вот узнал... И ничего не посмел сказать больше, а только просунул руку под косматую черную гриву гнедого ее коня, в жаркое подгривье и ласково потрепал его шею: - Ого! Под гривой у него, как в печке: гнали?! - Что вы! Разве я не знаю... Костя, только вы осторожнее с ним: он ведь у меня страшно злой, может так хватить зубами!.. Он - киргизский, степной породы. Я его Киргизенком и назвала. Он чужих близко не подпускает. Его с поля каждый раз изловом берут - не дается! А меня знает, на один мой голос бежит! А вы с ним поосторожнее! Конь, однако, не обнаруживал в отношении Кости никаких злых посягновений. Только звонко грыз удила да косился налитым кровью оком. Верочка сочла нужным удивиться: - Смотрите, Костя: вы его гладите, и он ничего! - А лошадь всегда знает, кто его хозяина... кто его хозяину друг! - Ах, вот как?! - И накопившееся в ней озорное электричество, подавленное внезапностью встречи, прорвалось. Она рассмеялась испытующе и лукаво: - А что же вы... падеж переменили? Он молчал. Со свойственной ей быстротой перехода она опять сделалась строгой: - Все-таки я нехорошо поступаю: говорю с вами, сидя на лошади. Как будто вы - пленник или слуга! И прежде чем успел он ответить, она уже соскочила на землю. И, не давая ему словечка вымолвить, принялась хвастаться и конем, и своими познаниями в езде, в седловке и во всем, что относилось до лошадей: - Он совсем молодой, посмотрите: все чашечки целы, не стерлись. С этими словами она быстро, и впрямь умело, заставила лошадь раскрыть пасть и глубоко показать зубы: - Видели? Костенька ничего не видел, но сказал - да. Тут же сознался в полном своем невежестве по конской части: - А я думал: киргизская лошадь - она только в пристяжных ходит... вот как у Шатровых. - А вы не думайте! И тут уже она совсем осмелела: - Вы знаете, какой у него бег? Ого! А сила какая, выносливость! Рысью я на нем тридцать - сорок верст могу сделать: я устану, а он никогда! - Верочка, но ведь рысью, наверно, тряско? На иноходце спокойнее. - А! Не терплю я иноходцев. Что я - попадья?! И она, двигая ладонью вправо-влево, насмешливо показала, как покачивает всадника иноходец. - А мой Киргиз - огонь, зверь! - А не опасно? Сила же какая нужна - справиться с ним! Она усмехнулась: - Сила? А в кого мне хилой-то быть? Папаша мой на пари рублевики серебряные голыми руками ломает! - Да что вы? - Вот... А вы говорите! И спохватилась: - Что же это мы стоим? Мне времени терять нельзя: я сегодня же и обратно. Идемте. - Как - идемте? Вы садитесь на свою лошадку. - А вы? - А я пойду рядом. - Нет, так не годится. Пеший конному не товарищ. На мгновение задумалась. Выход был найден: - Костя! Он же очень сильный, он свободно выдержит нас двоих: хотите - в тороках? Шатров был дома один. Поздоровавшись и отступя в сторонку, Костя сказал: - А я вам гостью привел, Арсений Тихонович. И тогда из полутемной прихожей в столовую выбежала Вера. - Здравствуйте! И, на мгновение окинув руками шею Шатрова, привстав на цыпочки, по-родственному его расцеловала в щеки. И отступила. И, зардевшись, потупилась. Шатров, отечески, радушно улыбаясь, осмотрел ее с ног до головы. - Совсем казачонок! Да-а, Емельян Пугачев от такого адъютанта не отказался бы! Ты одна? - Одна. - Так... И ничуть не удивился: знал он ее, Верочку Сычову, - знал еще, когда она под стол пешком ходила, а со временем, как, впрочем, все близкие к семье Сычовых, успел привыкнуть ко всем ее мальчишеским выходкам. - Ну, адъютант Пугачева, раздевайся, садись, отдыхай. Я распоряжусь насчет обеда. Костя хотел попрощаться и уйти. Шатров ласково положил ему руку на плечо и удержал: - Да полно тебе, успеешь. Не велика, там работа! А мне сейчас все равно надо сходить на крупчатку: как там н о в ы й-т о у меня? А ты позанимай гостью. Через час - обед. Он вышел в прихожую, но тотчас же вернулся, уже в темной шляпе с большими полями и в кожаной распахнутой куртке, - вернулся, чтобы спросить: - А как же тебя из гимназии отпустили? - Захворала мамаша. Меня и отпустили на несколько дней. Начальница у нас строгая, но она очень добрая. Заодно объяснила, что примчалась она к Шатровым за Никитой Арсеньевичем. Посылали нарочного сперва в Калиновку, в больницу, сказали, что уехал. А нарочный - бестолковый: не спросил даже, куда уехал. - Никита - в городе. Ольга Александровна срочно вызвала его на консультацию в госпиталь свой. Ну, а о Сергее, о Володе ты знаешь: там, где им надлежит быть. В этих словах Арсения Тихоновича Вера ощутила упрек. Он ушел. Она легкой ступью, чуть прискальзывая на цыпочках, пронеслась по всем комнатам, из двери в дверь, будя голосом эхо пустынного и по-осеннему светлого зала. Раскрыла рояль, прошлась пальчиками по клавиатуре и вдруг загрустила. - Костя, пойдемте в сад, к н а ш е й ветле. В саду пахло осенью. Студеный Тобол голо и хмуро, жестким каким-то блеском просверкивал сквозь поредевшую листву тополей: словно бы недоволен был, что вот смотрят, как стынет, стынет он, готовясь скрыться под ледяным, зимним своим покровом. Они - у своей ветлы. - Костя! - Да? - А помните, как вы качали меня на этой ветле и как мне влетело из-за вас от мамаши. - Помню, Верочка. - Костя... - Да? - А ведь, возможно, мы с вами видимся в последний, в последний раз! У бедняги заныло сердце. - Верочка, это почему? Покачивая "их" ветку, она молча смотрела вдаль, давая глазам своим наполниться слезою. Потом сказала голосом обреченности: - Я не вернусь в гимназию. Он переменился в лице: - Почему?! Верочка... а куда же вы? Что же вы хотите сделать?! Она печально взметнула брови. - Я... ухожу на фронт... Буду сестрой милосердия. В Калиновке, заехав сразу на квартиру к Матвею Матвеевичу Кедрову, Костя не застал его дома: писарь работал в волостном, хотя день был и неприсутственный - воскресенье. На стук железным кольцом в калитку наглухо запертых ворот вышла на пустынно-песчаный, поросший мелкой, кудрявой травкой заулок сама хозяйка - вдовая попадья, а теперь просвирня калиновской церкви, Анфия Петровна - седая уже, грузная женщина, с пытливым, настороженным взглядом. Но, узнав Костю - одного, так сказать, из шатровских, - она встретила его приветливо и даже проявила необычайную словоохотливость: - В волостном, в волостном он, батюшка наш Матвей Матвеич. Я и то говорю ему однажды: "Видать по всему, Матвей Матвеич, вы есть человек верующий; а ведь в воскресенье-то работать грешно: седьмой же день, говорю, господу богу твоему!" А он мне: "Это, дескать, в Ветхом Завете сказано; а что Христос сказал, когда укорили его фарисеи, что зачем он исцеляет в субботу: что должно делать в субботу? Добро или зло? Спасти душу или погубить? Чтите, говорит, сие, Анфия Петровна, в Евангелии от Луки". И даже стих сказал какой! Я прямо-таки дивлюсь такому человеку: я вот священнослужителя, иерея, вдовая жена, а и то не помню, где что сказано. А он, писарь волостной, человек интеллигентный, и, смотрите вы, всю Библию чуть не на память знает! "Так вот, говорит, у меня в воскресенье - солдатский день: пособие выдается солдатским семьям. Потому что в будний-то день народу и вздохнуть некогда: сами знаете. Авось, говорит, Анфия Петровна, не осудят меня на том свете за это, а? Как вы думаете?" Ну, где ж там осудить такого человека! Голос просвирни пресекся от растроганности, и она смолкла. Костя терпеливо ждал, когда она отпустит его. Но она сочла нужным поведать ему и про другого своего жильца, прежнего, который, подобно Кедрову, снимал у нее весь верх полукаменного ее дома, но уж совсем, совсем был другой человек. Она и до сих пор не могла простить ему обиды, которые он наносил ей. Это был фельдшер больницы, человек семейный: жена и трое детей малых. - Дак вот, не понравилось ему, что у меня там, в паратной комнате, на кивоте - вот увидите сами - икон уж очень много понаставлено. Да еще и лампадка неугасимая, и днем и ночью: по обету. "Что, говорит, это, Анфия Петровна, уж очень много богов-то у вас наставлено, нельзя ли сократить некоторых? Да вот и лампадка ваша: не можете ли вы ее к себе перенести? Ведь сколько она кислороду-то пожирает, а у меня здесь детки спать будут!" Ах, ты, думаю, чемер бы тебя взял! Да в ту же зиму ему и отказала: "Извольте искать другую квартиру!" - "Да где ж я ее найду? Таких домов, как ваш, говорит, во всей Калиновке больше нету. Что же вы меня среди зимы, можно сказать, на снег, и с малыми детьми, выгоняете!" А я ему: "Ну, ин там ки-сло-о-ро-ду много!" И она в лицах изобразила перед Костей весь свой разговор с фельдшером-вольнодумцем. - Ну, а Матвей Матвеевич? Просвирня даже глаза закатила и восторженно пропела: - Ну-у! Об этом человеке такое спрашивать! Да он даже и не заикнулся! А напротив: увидал у меня Библию, да и выпросил к себе: книга, говорит, исключительная. И сейчас у него - на особом столике, вот увидите... И вообще сказать: ведь уж сколько время он квартирует у меня, а и единой вещицы в комнате у меня не переставил, не перешевелил. Случись - уедет, - не дай бог, конешно! - и все как до него было, так и после его останется: не шевелено. Вот он какой есть человек! Ой, да заговорила я вас! А вы заведите-ка лошадку во двор, да и прогуляйтесь к нему в волость. Костя так и сделал. Волостное правление помещалось в приземистом, каменном, с побелкою, многооконном здании, словно бы вросшем в пески. Как войти, направо, в холодных сенках с запахом сургуча и чего-то нежилого, казенного, виднелась источенная временем несуразно-толстая деревянная дверь, перепоясанная толстыми железными полосами. В проушину дверного пробоя и в кольцо железной наметки, схватывая их, пропущена была дужка навесного замка, похожего на гирю. В двери был глазок, без решетки, но такой узкий, что к нему можно было только припасть глазами, а руки не просунуть. Костя с любопытством приостановился: так вот она какая, эта волостная "каталажка", "чужовка", а попросту говоря, тюремный чулан для провинившихся мужиков. Там кто-то был: изнутри припали к дверному окошечку чьи-то глаза. Невольно вспомнилось, как в детстве пугивал его дед: "Не озоруй! А то пришлет стражника урядник: - Кто тут озорничает? - Костя Ермаков. - Ага! Давайте-ка я его в чужовку запру!" Хриплый голос оттуда громким шепотом окликнул Костю. - Паренек! Нету ли у тебя на цигарочку табачку? - Нету, брат. И как же он пожалел в тот миг, что он - некурящий! Крепкая, в желто-бурый, казенный цвет покрашенная дверь в присутственную комнату волостного правления была почему-то заперта изнутри на крючок. Костя несмело потянул за холодную скобу, до сверкания натертую множеством мозолистых мужицких ладоней, и отошел: стучать, дергать не посмел - решил обождать, пока откроют. Волостной писарь Кедров давно уже приучил свою волость к такому порядку. До него было не так: входил всякий и в любое время присутственное и неприсутственное. Если волостное начальство заседало усаживались на скамьи и ждали. А кому же приятно, ежели ты пришел к своему волостному писарю или к старшине с какой-либо своей болью, жалобой, нуждишкой, а тут сидят и глазеют на скамьях соседушки твои или совсем чужие! Как тут выложишь тайное из души? Поэтому и мужики, и солдатки, и увечные воины, и судиться пришедшие одобряли такой распорядок: что иной раз и при закрытых дверях примет их, и выслушает, и совет даст Матвеич. "Идешь к нему, как все равно на исповедь: если что у тебя такое-эдакое, то уж будь благонадежен, сохранит твое дело в секрете. А случись беда - без совета, без помоги человек от него никоторый не уходил!.." Должно быть, и сейчас т а й н о е нечто выкладывает в слегка высунутый ящик писарского длинного стола под зеленым сукном этот коренастый увечный солдат, с похожей на окорок, толстой и неуклюжей деревягой вместо правой ноги. Только не из души выкладывает, а... из этой самой деревяги! Деревяшка внутри пустая, долбленка. Хитро устроенная в шаговой боковине выдвижная дощечка, чужому глазу и незаметна, обработана под одно. Увечный солдат выложил в стол писаря два нагана. С горделивою радостью слегка прищелкнул языком. - Вот это - штучки! Офицерские: самовзводы... Фронтовички-землячки с собою привезли. Есть и винтовки: на дальней пашне, в избушке зарыты. Не беспокойтесь: в полной сохранности будут. Достанем, как час придет! Кедров на это ничего ему не сказал. Но вот из дупла деревянной ноги солдата выложен плотный тючок листовок. Солдат поднес ладонь к носу, втянул воздух: - Свеженькие, Матвей Матвеич, аж газетной краской пахнут! На лице Кедрова радостное удовлетворение: - Это нам сейчас дороже всего! Казармы оделил? - Ну как же! - Благополучно? - Так точно! И, помолчав, добавил: - Первое: что - георгиевский кавалер, видят. - Тут он докоснулся до Георгиевского крестика на груди своей защитки. - Второе: что не зря, видно, крест даден, если ушел на фронт на обоих - на своих, а вернулся вот... - Тут он похлопал слегка ладонью по залоснившейся поверхности своей деревянной ноги. Усмехнулся. - Ну, - сказал, - кажись, выложил все из своего сейфу! А что? Понадежнее вашего, пожалуй! - Он показал на высившийся в углу, под рукой у писаря, стальной могучий куб несгораемого, где хранились паспорта мужиков, казенные деньги, печати различные, особо важные бумаги и призывные списки. - Нигде никаких подозрений! - Ну и чудесно, Егор Иваныч, чудесно! - Всегда вашей хитроумной выдумке дивлюсь, когда свой сейф этот загружаю! - Твоих рук дело. Смекалисто смастерил! - Стрелять обучился - стругать не разучился! А насчет солдатской смекалки - так дело известное: солдат, сказано, и черта в табакерке год со днем проносил! Жалко только, что дупло маловато: винтовку не всунешь, не пронесешь! - Ничего, Егор Иваныч: если солдат в окопах наш будет - то и винтовку с собой захватит! - А он и наш, солдат! И на фронте - наш, да и в тылу! Кедров ничего ему на это не ответил, а только спросил: - Побывал у землячков? - А как же? Побывал! - Ну и как? - А так, Матвей Матвеич, что разговор у землячков один: скоро ли, говорят, фронт в обратну сторону повернется?.. А мы здесь поддёржим. Такое настроение! Кедров молча, удовлетворенно кивнул головой. Потом в суровом раздумье произнес: - Да, теперь все - в этом. Солдата, солдата надо добывать! За армию борьба, за войско! Солдат с деревянной ногой выложил из ее тайника все и однако не торопился задвинуть ее потаенную дощечку. Ждал чего-то. Кедров встал, готовясь отпустить его: годы и годы подпольной работы приучили его ни на минуту лишнюю не затягивать конспиративных встреч ни с кем. И в это время, понизив голос до шепота, связной спросил: - А от вас, Матвей Матвеич, ничего не будет? - Нет, Егор Иваныч, сегодня от меня ничего не будет. Пойдешь налегке. Улыбнулся. Сверкнул стеклами очков. Улыбнулся и солдат. - Ну, ин ладно! Налегке так налегке, прогуляюсь, значит, порожнячком. Он задвинул дощечку, молодцевато выбодрился и даже притопнул деревяшкой. В тот же миг чуть заметная морщинка боли прошла у него по лицу. Кедров отвел уж протянутую для прощания руку и в тревоге спросил: - Болит? С протезом что-нибудь неладно? Солдат покачал головой и как можно беззаботнее ответил: - Что вы, Матвей Матвеич! Все в наилучшем виде. Хоть сейчас - на круг: станцую! Не верите? Не верите? Ну, ей-богу же, ничево-ничевошеньки! Но Кедров и впрямь не поверил его бодрению: - А чего ж ты поморщился? Знаю ведь я тебя: через силу, а терпишь! Этим, Егор Иваныч, шутить нельзя. Натер, наверно... - Он хотел сказать: культю, и - запнулся; жестокой и уничижающей человека показалась ему вдруг грубая голизна этого слова. - Натер, наверно, ну и вот воспаление! Нет-нет, и не возражай! Давай полежи-ка ты дома денька два-три: дай отдых, а я доктора к тебе попрошу зайти. Ты знаешь его: Шатров - доктор, Никита Арсеньевич. Егор и руками замахал: - Ну, что вы, Матвей Матвеич! Божиться заставляете! А что поморщился я - так это я кожу ущемил ненароком. Ну, сами подумайте: стану ли я в таком деле так безголово поступать?! Нога ногой, а ведь я-то должен понимать, что завались я в постелю, захворай - тогда и п о л е в а я п о ч т а моя вышла из строя! Какой-никакой, а делу - ущерб! И, ясными, лучащимися глазами глянув на Кедрова, пояснил: - Я свою деревягу так и называю про себя: полевая почта. Утром, как проснусь, протягиваю за ей руку - прицеплять, а сам шепотком над ней приговариваю: "А ну-ка, полевая моя почта, иди-ка ты, мол, сюда, становись на свое место: за работу пора приниматься - времена не ждут!.." Нет, Матвей Матвеич, ты, дорогой мой, об этом не беспокойся. Сам себе дивлюсь: а словно бы я о деревяшке своей больше забочусь, чем о той... ну, о прежней, живой, сказать, ноге, чтобы она у меня работала. Без отказу!.. Сняв кепку, Костя вошел наконец в большую, неуютную залу волостного правления. Уже никого не было из приходящих - ни баб, ни мужиков. Длинные, окрашенные под орех скамьи стояли в несколько рядов, пустые. Кедров сидел посредине длинного, под зеленым сукном стола, стоящего на помосте с лесенкой, и что-то писал. Сзади высился огромный портрет царя в голубой ленте наискось, через всю грудь. Увидав Константина, остановившегося между скамьями, писарь поприветствовал его легким взмахом руки, неторопливо собрал свои бумаги и замкнул их в неподъемно тяжелый и на взгляд куб несгораемого шкафа в углу. Затем спустился со своего помоста в зал. Поздоровавшись за руку, проговорил глуховатым баском, словно бы извиняясь и в то же время шутя: - Ничего, братец, не поделаешь: место присутственное! Туда, на эшафот, только мне да старшине - одним словом, начальству волостному восходить положено... Пошли? Все дела покончил. Дорогой говорили о разном. Кедров расспрашивал о Шатровых: давно их не видел. Больница Никиты Арсеньевича была в полуверсте от села, в березовой роще, так что тоже виделись не часто. Костя полюбопытствовал: что это за трехгранное медное стояльце, украшенное орлом, на столе перед Кедровым? Зачем эта штучка? Кедров рассмеялся: - О, эта штучка, брат, такая, что без нее ни один суд в Российской нашей империи не смеет заседать, ни одно присутствие, даже и наше, волостное! - И он объяснил ему, что этот маленький долгогранник из трех медных пластин, соткнутых шатерчиком, по виду - настольная безделушка, именуется з е р ц а л о. На каждой грани вытравлено по указу Петра Великого - с напоминанием судьям и начальству, чтобы судили справедливо и по закону. - А мужиков это вы сажаете в каталажку? - Нет, старшина, урядник; ну, само собой разумеется, и становой, и земский начальник, и исправник. Не надолго сажают, по пустякам. На обед я их домой отпускаю... Правда, бывает, что по этапу гонят политических ссыльных, здесь им бывает остановка, - тогда другое дело: солдата приставляют к дверям. Дома он учтиво спросил у просвирни, нельзя ли ему с гостеньком попить чайку. Она даже обиделась: - Господи милостивый! Да идите вы, идите, с гостеньком со своим, уж все будет, все! Вскоре через лестничное отверстие с открытой крышкой Кедров бережно принял от хозяйки вскипевший самовар и затем большой поднос, установленный блюдечками и тарелочками с медом, сушкой и вареньями. Когда все было подано, снизу, из полуподвального этажа, донесся голос просвирни: - Угощайтесь, Матвей Матвеич, беседуйте, а я пойду коровушку подою. Слышно было, как захлопнулась за хозяйкой наружная дверь. Кедров снова вышел в сенцы, разделявшие обе его большие комнаты, и опустил над лестничным отверстием западню. Теперь верхние хоромы наглухо были отделены от хозяйских внизу. Кедров ласково подмигнул гостю: - Ну, вот, Костенька, теперь спокойненько попьем чайку да побеседуем без помехи! Так зачем же ты пожаловал ко мне? От Арсения Тихоновича? Смутившись, Костя ответил: - Нет, я от себя. - Та-ак... Заторопившись, Константин расстегнул нагрудный кармашек защитки, достал оттуда телеграмму, вчера лишь им полученную, и, развернув, протянул через стол Кедрову, сидевшему у самовара. Поправив очки, Матвей Матвеевич пробежал телеграмму. Она была на имя Кости, из Казани, из тылового госпиталя, от Ермакова Степана. Степан извещал в ней младшего брата, что тяжело ранен, что Ольга Александровна охлопотала ему пересылку в свой госпиталь; просил брата, чтобы тот приехал повидаться. Возвратив телеграмму, Кедров сочувственно помолчал, покачал головою и сказал: - Какая же от меня помощь, друг мой, нужна? - Матвей Матвеич, выдайте мне паспорт. Кедров взирал на него изумленно: - Паспорт? Но тебе же еще года не вышли. Зачем тебе паспорт? - Я на фронт пойду. - Час от часу не легче! Твоему году еще далеконько, друг! - Ну и что ж? Я добровольцем пойду. Хочу заменить брата. Хочу отомстить за него... за брата Степана. - Вот оно что-о-о! Кедров привычным жестом, пальцами левой руки передвинул оправу очков "на лучшую видимость", как говаривал он сам, и долго всматривался в лицо юноши. - Отомстить... Кому же ты хочешь отомстить за брата Степана? Теперь пришла очередь Косте воззриться на него с изумлением: - Как - кому? Немцам. Они же его... - Тут он приостановился, не зная, как сказать: ранили или убили. - Они же его... кровь пролили. - А как да и не они? Костя в недоумении смотрел на него. Голосом сухого отказа Кедров сказал: - И паспорта я никак, дружок, не могу тебе выдать. Подожди, когда исполнится тебе совершеннолетие. Не могу. Ответ заставил его насторожиться: - Ну как же вы не можете! Вы - писарь волостной: вы все можете! - Преувеличенное у тебя представление о моем могуществе. Мелькнула опасная мысль: а что, если как-нибудь по неосторожности Шатрова, по его доверчивости и любви к этому парню стало известно ему, Константину, что не один и не двое из числа совершивших побеги из тюрем, каторги, ссылки гуляют на свободе с паспортами мужиков из Калиновской волости, отошедших на долгое время на заработки? А не подослан ли к нему, Кедрову, этот паренек? Однако нет, нет, этакие глазища - ясные, чистые, этакая простецкая морда, курносая, родная! Да и знавал он Костю Ермакова от его отроческих лет: еще тогда, когда пришлось первое время работать писарем на мельнице Шатрова. Да и потом, когда, уже будучи волостным писарем, Кедров бывал на мельнице, ему отрадно было видеть удивительную душевность молодого плотинщика с народом и то доверие и уважение, с которым и помольцы, и работавшие на плотинах относились к этому безусому пареньку. Но и воспитанная годами, изощренная всеми опасностями подпольной работы способность проницать сокровенное в человеке по одному его взору, голосу, мимолетному выражению лица - они тоже явственно говорили Кедрову, что здесь и речи не может быть о выведывании, о вероломстве. И все ж таки дальнейшую беседу он повел, осторожно прощупывая душу собеседника, бережно толкая его к тем выводам, к тому осознанию, которое решил пробудить в нем.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22
|