Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Шатровы (Книга 1)

ModernLib.Net / История / Югов Алексей / Шатровы (Книга 1) - Чтение (стр. 10)
Автор: Югов Алексей
Жанр: История

 

 


      - Конечно. А ландыш, он любит тень, сырые места, затемненные.
      Она обрадовалась столь немудреному "открытию":
      - Да, да!.. Ландыши - всегда в тени. Я тоже заметила... Но вообще скучать мне некогда. Сеня обещает мне выстроить теплицу, свою личную. Привыкаю к хозяйству: дом, огород, а теперь одних коров сколько!
      О чем только не перебеседовали они, коротая путь! О бабке-знахарке Василисе, что заговаривает кровь, и об основах банковского кредита; о строительстве речных плотин и об отлучении Льва Толстого от церкви; о первых взлетах Уточкина, которых свидетелем был когда-то Шатров в Петербурге, и о старинном танце фурлана, которым папа римский советовал высшему обществу заменить "не благолепное" танго.
      И только о войне старались не говорить.
      Коснулись и музыки, и театра, наконец заговорили о живописи. Это произошло само собою: глядя на необхватные, красные стволы сосен, с отстающей сухой, розовато-прозрачной пленкой, заговорили о Шишкине. Вспомнили Третьяковскую, Эрмитаж, Щукинский музей. Оба не бог знает какие были знатоки в живописи, и разговорились так просто: у кого кто любимый художник, какая картина любимая, что запомнилось.
      И Шатров чуть было не сказал, не подумавши, что его любимая - это тициановская "Даная". Но взглянул вовремя на ее большие, с жадным вниманием к старшему устремленные на него глаза, на ее полуоткрытые губы и не посмел: соврал, сказал, что*"Боярыня Морозова".
      Прошло часа два пути. Пустынна была лесная дорога: ни одного встречного!
      Она изнемогла. Он видел это. Остановил черную от пота золотисто-гнедую кобылицу.
      Лесничиха вопросительно глянула ему в лицо. Он сказал:
      - Зной. Пески. Надо дать лошади выкачаться. Давно не выезжал на ней: зажирела, застоялась... Устали?
      - Немножечко.
      - А вы разомните ножки.
      - И правда.
      Она выпрыгнула из ходка, радостная, словно из тюрьмы вырвалась. Стояла и дышала, дышала, в стороне от дороги, в густой тени. И вдруг послышался ее звонкий, полный счастья голос:
      - Боже! Ландышей, ландышей сколько!
      - Да, здесь они должны быть: тут поблизости озера маленькие.
      - А можно мне отойти немножко?
      Он улыбнулся: спросила, совсем как девчонка-школьница у отца.
      - Прогуляйтесь, Только прошу вас, очень прошу: не отходите далеко. Знаете, как легко заблудиться в лесу!
      - Что вы? - Засмеялась: - Это ведь н а ш лес!
      - Лес-то ваш, да звери в нем чужие.
      - Что за звери? Медведь?
      - И медведь. А есть и волки. Ваш же собственный супруг зовет меня зимой облаву на них устроить.
      - Ну, авось ничего!
      Он отпустил ее, но еще раз взял с нее слово, что далеко не пойдет и время от времени станет подавать голос - аукаться. А если он окликнет ее - немедленно отвечать.
      И она скрылась в бору.
      Сколько-то раз она подала голос, и он ей ответил. Он успокоился, занялся лошадью. Прошло минут двадцать. Он снова позвал ее. Долго вслушивался. Ответа не было. В тревоге, он вошел дальше в бор, по ее следу, и снова зычно крикнул, приставя ладони трубою. Глухо! Только бор шумит в знойной тишине - ровным своим, могучим, извечным веянием-шумом...
      "Да что же это такое?! Не может же не услыхать: ведь во всю мощь ору! И отойти далеко не могла... А ну, еще, еще позову!.." И Арсений Тихонович, уже не стыдясь отчаяния в своем голосе и, словно бы неистовой, никогда-то ему в жизни не свойственной мольбы, стал звать ее, поворачиваясь то в одну, то в другую сторону, начал кричать со всей силой, которую придает своему голосу мать в испуге, что сейчас вот, по ее неизбывной до самой могилы материнской вине, взятый ею по ягоды ребенок отстал, заблудился и уж не отыщется, погинул в темном лесу...
      ...Звал - и вслушивался, звал - и вслушивался, замирая: так, что весь необъятный бор как будто входил в его неимоверно расширившийся, чутко напряженный слух. Отдаленный хруст преломившейся сухой веточки, легкий, глухой стук упавшей на мох сосновой шишки - даже и те были слышны ему. Так неужели бы он не услыхал, если б только она отзывалась?!
      И вдруг ужасом охлынуло ему сердце. На лбу выступил пот. "Боже мой... нет, нет!.." От представившегося ему в сознании ощутил вдруг неимоверную слабость - так, что вынужден был схватиться за ствол сосны. Постоял так немного. Отпустило... Шатровское привычное самообладание вернулось к нему. Распрямился. Почти с гневом на самого себя сдвинул брови. Чуть не вслух начал успокаивать себя, придумывать простые, самые естественные, ничуть не страшные объяснения тому, что Елена Федоровна не откликается: мало ли что - отклонилась в сторону... ветер относит... изменились условия для звука - овраг какой-нибудь, деревья густые преграждают путь звуковой волне... Да эта дура, вероятно, и отвечает ему, но слабым, негромким голосом, а ей кажется, что он ее непременно должен слышать. И вдруг издевательски, с горечью, почти вслух подумалось: "А может быть, о н и спокойненько себе ландыши изволят собирать!" И представилось ему, как выходит она из лесу с букетиком, да еще, оказывается, для него и собранным, и в своей наивности даже и не подозревает, что она заставила его пережить!
      Страх за нее не проходил. Напротив. И казалось бы, вопреки всем здравым, простым и только что принятым объяснениям, сами собою вторгались в душу, зримо впяливались в сознание ужасающие, омерзительные картины ее гибели после надругательства над нею. "А что ж! Попадись она этим двум дезертирам, затравленным, загнанным, как звери, оторванным от семьи, разве пощадят? Да и тело ее упрячут так в этой чертовой глухомани, что и не найти! Он ругал вслух и себя, и ее, и лесничего.
      Шатров провел лошадь с экипажем поглубже в лес, разнуздал Гневную и привязал ее к дереву не только за повод, но еще и на веревку. Затем вынул и проверил еще раз браунинг, дослал пулю в ствол и поставил на предохранитель.
      Вглядываясь вперед и во все стороны, он время от времени останавливался, кричал во всю силу легких, и вновь, и вновь прислушивался.
      Глухо. Ни отзвука, ни ответа. Шумит бор...
      Почти стон вырвался у него:
      - О-о! Ну, будь бы ты моя дочь - отхлестал бы я тебя тут же, в бору, прутиком по голой ж...! И зачем, и зачем только я, старый дурак, не отказался!
      Сосны вдруг стали редеть, как вот бывает перед поляной. Сверкнула там и здесь белая прорезь берез. И вдруг в знойной, благоуханной сухмени соснового бора повеяло легкой и влажной прохладой. Сквозь деревья, в белых песках, словно синька, до краев налитая в белую отлогую тарелку, засинелось малюсенькое озерцо, вернее бочага, колдобина, с еще не усохшей водою таяния.
      Внезапно, еще не выйдя на опушку, он увидел и е е, совсем близко, шагах, может быть, в двадцати.
      И невольно замер. Так вот почему, негодная, не отзывалась! Ну, где ж тут ей услыхать голос!
      Лесничиха, вполоборот к нему, сидела на самом бережку озерца, обрывистом, но невысоком и, опустив в воду оголенные до самого живота ноги, шумно колотила ими по воде.
      И что-то, откидывая голову, пела - пела и выкрикивала в озорном самозабвении.
      Из-под черной, высоко задранной юбчонки ее полные голые бедра сверкали ослепительной, пухлой, нестерпимой для глаза мужского белизною. И словно бы это не солнечные зайчики от воды, а отсветы ее сияющей наготы трепетали вокруг нее на траве.
      Шагов его она и не услыхала. И лишь когда над нею, сбоку и сверху, послышался его раздраженный голос: "Ну что вы со мной делаете? Разве так можно?.." - она от испуга вскрикнула и оглянулась:
      - Боже, как вы меня испугали!
      - Вы меня - больше! Вставайте же, едем!
      Так он никогда не говорил с нею! Она растерялась, почти испугалась его гнева.
      Тотчас же попыталась одернуть юбку, но сделать это было трудно, потому что юбка была прижата под нею, а ноги свисали с обрыва и не на что было ими опереться.
      И она покорно приняла его руки - обе, чтобы встать.
      Но в этот миг, едва приподняв ее, он внезапно, стремительно обнял, обхватил ее ноги и оторвал ее от земли. Вскрик испуга и неожиданности... И:
      - Что вы, что вы, Арсений Тихонович? Вы с ума сошли?!
      А оно п о ч т и так и было!
      Он с такой силой прижал ее к себе, обнажая, что она едва могла дышать. Извечный инстинкт женщины подсказал ей не отталкивать и не вырываться, а всей тяжестью тела соскользнуть вниз, к земле, из его страшных тисков. И вот она уже ощутила пальцами босых ног землю. Но в этот именно миг он яростно повалил ее навзничь, не давая ей сдвинуть колена.
      Ни борьбы, ни вскрика. Только испуг в широко открытых глазах...
      И что еще потрясло его - это ее лицо в самые последние мгновения: блаженно и безвольно полураскрытые губы; заведенные кверху глаза; оглушенность, покорное приятие навязанной ей пытки неистового наслаждения... "Даная"!.. Самая страшная картина на земле! И неужели же это она - лесная царевна-недотрога, лесничиха, по которой томятся и томились, обреченно и беззаветно, почти все, почти каждый, кого он знает, - Лесной Ландыш?!
      Нет, раскаяния не было! Он вообще мало склонен был к покаянным настроениям. Перед кем, собственно? Не перед ее ли супругом - этим, в потенции, мелкохищным предпринимателем, снедаемым жаждою наживы, которого он, в сущности, презирал?
      Перед ней самой? Но, как на исповеди, мог бы он с чистой совестью поклясться, что даже тогда, когда он отпускал ее за ландышами, он далек был от вожделения к ней. И если бы... Но что было, то было!
      Ольга? Да! Это - страшно. Ей никогда, никогда не сознается он в том, что сейчас произошло. Потому ли, что боится ее? Что за глупости! А потому, что любит. Ее, единственную. И до конца дней своих! А вот сможет ли она простить ему эту измену? Измена, измена - черт бы их побрал, и придумают же словечко!
      Ему подумалось, что будет лучше сейчас оставить Елену Федоровну одну. Ненадолго. Пусть придет в себя, бедная, глупенькая девчонка!
      Гневная встретила хозяина негодующим, нетерпеливым ржанием: "Наконец-то! Застоялась же я, хозяин, или ты не видишь? Да и голодна!"
      Ветви кустарников, возле которых привязана была кобылица, были обхватаны ею дочиста, голы.
      - Сейчас, сейчас... Да ты и впрямь гневная! Потерпи немного.
      Ему пришло в голову, что будет хорошо достать сейчас взятое из дому прохладное вино в особой фляжке с двойными стенками, одетой в сукно, и отнести ей.
      Лесничиха все так же лежала с закрытыми глазами, на травянистом взлобке, где он оставил ее.
      С чувством неизъяснимой жалости-любви, словно над дочерью, он опустился возле нее на одно колено, тихонько позвал: - Елена Федоровна! и приподнял ей голову. Она открыла затуманившиеся, без взора, глаза.
      Он поднес крышечку-стаканчик с красным вином к ее губам:
      - Выпейте.
      Она безмолвно повиновалась.
      Капля вина упала ей на белую кофточку. Она тревожно скосила глаза на высокую грудь. Чуть нахмурилась и тихонько, почти шепотом сказала:
      - Не отмывается...
      Бережно, как больного ребенка, поднял он ее на руки и понес в ходок. Там он уложил ее на подушки и отвязал коня.
      Ехал он очень медленно, чтобы не тревожить ее, и выбирая путь в тени бора, где только было возможно.
      Он знал, что этак они и до ночи не приедут сегодня в станицу, близ которой была "их" мельница, но он этого сейчас и хотел. Он решил про себя, что они заночуют в большом селе по дороге, у одного из шатровских так называемых "дружков", богатенького, во всем послушного ему мужичка, одного из крупных молокосдатчиков на его маслодельный завод.
      Всю дорогу она печально и угрюмо молчала. Принималась плакать. Молчал и Шатров. Он прекрасно понимал, какой пошлостью было бы с его стороны, если бы он стал успокаивать и утешать ее.
      Ни слова не проронила она и тогда, когда он сказал ей, что они должны будут переночевать в пути.
      Молча приняла его руку, выходя из ходка.
      Крытый, маленький двор был чист необыкновенно: иголку обронить - и то найдешь. Такие дворы бывают в Сибири у бездетных богатых стариков.
      Так оно и было: хозяин - еще неостарок, крепкомясый, бодрый, с жирным лицом, с бородкой-метелочкой, и супруга его - дебелая, сонная, бабьи-любопытствующая. И больше никого в доме. Здесь он управлялся один с женою, а работники и доильщицы коров обитали у него в стану, на особой заимке.
      Они радостно, с нескрываемой гордостью, приняли Шатрова и его спутницу. Ну, как же: "Сам Шатров у меня останавливается!"
      Хозяин хорошо знал в лицо и лесничиху, а хозяйка - нет.
      Потому, улучив мгновение, Арсений Тихонович доверительно, не стыдясь, попросил этого, с радостью угождавшего ему человека, чтобы о их совместной с лесничихой ночевке у него никто ничего не знал.
      Хозяин даже привстал для чего-то на цыпочки и, оглядываясь, прошептал:
      - Что вы, что вы, Арсений Тихонович! Уж будьте благонадежны. И старухе своей строго-настрого прикажу. Ну, как же? Мало ли беды может быть! А ведь дело житейское: кто из нас богу не грешен, царю не виноват!
      Шатров поморщился: проза, да еще и какая - житейская, сибирско-деревенская проза уже вступила в его отношения с Лесным Ландышем! А что было делать?
      В сенках жена спросила у мужа с оглядкою на дверь, за которой были приезжие:
      - А она хто ему будет?
      Он ответил ей быстрым шепотом:
      - Сударка, вот хто.
      Старуха ойкнула - изумленно, осуждающе.
      Муж на нее прикрикнул:
      - Ну, ну! Смотри у меня: молчок! Это дело не наше!
      Напоив гостей чаем, старуха, едва только муж вышел из горницы, попросту и с явным наслаждением спросила у Шатрова:
      - Дак вам как постилю-то постилать - надвое али вместе?
      Лесничиха зарделась, отвернулась, стала смотреть в окно.
      Шатров помолчал, а затем спокойно и как будто о деле заведомом ответил:
      - Вместе, Карповна, вместе.
      Картеж был прерван в самом разгаре - внезапным и диким образом: прямо в кабинет Шатрова, никем не задержанный, ворвался, не сняв даже своей заскорузло-замучневшей кепчонки, засыпка из раструса.
      Шатров строго поднял голову.
      - Что такое?
      Тот с запышкой проговорил:
      - Ох, Арсений Тихонович, у нас на плотине смертоубийство хочет быть!
      И выбежал вон.
      Шатров спокойно поднялся со своего стула.
      - Простите, господа!.. - И пошел к выходу, не убыстряя шага.
      Пристав Пучеглазов рванулся было за ним, но огромный выигрыш грудою возвышался перед ним, и бедняга, пригребая к себе кучу ассигнаций и серебряных рублевиков, только прохрипел ему вслед:
      - Арсений Тихонович, и я с тобой: как представитель власти.
      - Нет, нет... Здесь - моя власть... Не беспокойся, Иван Иваныч!
      Еще и в столовой, и на веранде, на глазах гостей, Шатров шел неторопливо, но едва только спустился в сад, как сразу же кинулся опрометью, прямо к берегу. Дальше он побежал таким наикратчайшим путем, каким одни только мальчуганы бегали: перемахнул через прясло, которым крепкий шатровский заплот спускался в самый Тобол, и очутился на ближней плотине.
      Могучее лбище забранного тесом ближнего быка плотины тупым углом разваливало здесь Тобол надвое: справа он гнал свои воды по тесовым дворцам, на турбину и на водяные колеса, еще раз раздвояясь; а слева могуче и гулко валился в творило, в распахнутые настежь вешняки.
      И вот, по ту сторону большого моста, на въездной, предмостной плотине, над самым водосвалом, Шатров увидал толпу помольцев, обступившую кого-то двоих, очевидно дерущихся.
      Сквозь шум и ропот до него донеслись выкрики:
      - Галятся над народом!
      - А што им? Богатые: никого не боятся!
      - На них нету управы!
      - Погоди, найдем!
      Арсений Тихонович замедлил шаги. Выпрямился. Набрался спокойствия, приготовился ко всему. Внутренне откашлявшись, проверил голос.
      Его увидели. Привычно расступились. Послышались окрики:
      - Эй, будет вам, перестаньте: хозяин идет!
      Тот, кто тряс за грудки другого, - высокий, худой солдат - враз обернулся, однако рубаху противника своего не выпустил. Темное, изможденное лицо его было пересечено вкось черной узкой повязкою через левый глаз.
      Кто это - Шатров не признал. Зато другого - в нарядной, с вышивкою рубахе, с красными шариками на шнурках вместо галстука, - он узнал сразу: это был старший брат Кости - Семен Кондратьич Ермаков.
      На какой-то миг, при слове "хозяин", тот, кто тряс и рвал за рубаху крупчатного мастера, попривыпустил свою жертву, но тотчас же снова сграбастал. В беспамятстве неистовой злобы он хрипло и громко выкрикнул:
      - А-а! Хозяин? Не-е-т! Над своей женой я - хозяин! А тут. Ох ты, запазушный дьявол, бабий любитель, паразит! Насильство творишь над солдатскими женами! Очередью их покупаешь? Айда, поплавай!
      И, прокричав это, солдат с черной повязкой на глазу взял Семена Кондратьича, оторвал от земли и швырнул прямо в воду. Ахнули. К счастью, тот умел плавать. Вот вспучилась над головою вода. А вот и сама голова вынырнула, с мокрыми, свисшими на лицо волосами. Показался захлебывающийся, орущий, перекошенный ужасом рот. Гребнули руки.
      Шатров крикнул солдату:
      - Что ты делаешь, мерзавец?!
      И на остальных:
      - А вы что смотрите?
      Кто-то из толпы, при общем явном одобрении, ответил:
      - Ничего. Выплывет: близ воды житель. Ишь как быстро плывет!
      Но опытным глазом своим Шатров с чувством ужаса успел определить, что не плывет он, а уносит человека, уносит неодолимо, быстриной водосвала.
      И тот понял. Истошным голосом заорал:
      - Тону!.. Спаси-и-те!
      Но какая же сила могла теперь спасти его! Человека несло, как щепку. Вот он уже на перегибе воды, на уклоне водосвала! Еще одно-два мгновения - и его, несчастного, низринет, швырнет вниз с многометровой высоты в белую бурю, в чудовищную кипень водобоя!
      Шатров схватил оставленную Костей длинную тычку - водомерный шест, вступил с ним в воду по самый пояс и, держась левой рукой за какую-то корягу, выстоявшую из плотины, далеко выметнул тонущему водомерную жердь, крепко удерживая ее в правой руке:
      - Держись!..
      Утопающий понял. И, когда его проносило мимо конца жердины, успел ухватиться за нее.
      Шатров еле удержался - так силен был рывок. Он чувствовал, что ноги его скользят, скользят вглубь, дно оплывает под сапогами... Еще немного и его самого увлекло бы в пучину водосвала.
      В это время двое помольцев кинулись к Шатрову и ухватили его за рубаху.
      Спасены были оба.
      Посинелый от страха Кондратьич, перебираясь по шесту, вылез на плотину. Он стоял, обтекая водою, отфыркивался и трясся мелкой дрожью, так, что слышно было, как чакают у него зубы.
      Только теперь понял он, что Шатров спас его от неминуемой смерти:
      - Арсений Тихонович! Ввек не забуду! Арсений Тихонович!
      И наклонился поцеловать руку. Шатров быстро ее отдернул:
      - Ну, ну, ещё что?!
      Затем, дав ему немного отдышаться, спросил негромко:
      - С чего это вы? Что у вас с ним произошло?
      Солдата с черной повязкой на глазу уже не было в толпе.
      - Сейчас расскажу, сейчас все расскажу, Арсений Тихонович!
      Посинелые губы его дрожали, он еще плохо выговаривал слова:
      - Все как на духу. Ничего не скрою. Только давайте отойдемте малость от народу.
      Они отошли. Никто не посмел последовать за ними. Однако толпа не расходилась.
      Кондратьич начал рассказывать. И впрямь: он ничего не скрыл. Не утаил даже, что-таки "сводил на мешки" молоденькую солдатку:
      - Был грех, Арсений Тихонович...
      - Так, так... Дальше?
      Кондратьич еще больше понизил голос и, ободренный вниманием хозяина, продолжал доверительным шепотом:
      - Так что, Арсений Тихонович, с солдатками нынче... отбою нет: сами ложатся!
      - Ну, ну?
      - А тут как раз ее одноглазый дьявол явился... муженек... Ему шепнул кто-то - он и давай ко мне прискребаться. Дальше - больше, схватил меня за душу... Ну, а что потом было, вы сами видели. Когда бы не ваша рука утонул бы!
      Внезапно налился злобой, погрозил куда-то в сторону толпы кулаком:
      - Ну да ладно: я ему, одноглазому дьяволу, попомню!
      И вдруг дернулся мордой от неожиданного шатровского удара по щеке... Хапнул воздух. Заслонился.
      - Что вы, что вы, Арсений Тихонович?! Обумитесь!
      Но еще и еще удар. Кондратьич зашатался.
      Шатров, перестав его бить, кричал вне себя:
      - Ах ты, гад! Мерзавец! Над солдатскими женами вздумал глумиться? Очередью их покупать? Вон отсюда, поганец! Сегодня же чтобы ноги твоей не было на мельнице! Придешь в контору за расчетом!
      И круто повернулся и зашагал вдоль плотины, но только не к дому, а в поле, на ту сторону реки.
      Кровь гнева пошатывала его.
      А в толпе помольцев шел торжествующий говор:
      - Ох, ловко же он ему плеснул!
      - Да-а, только-только что на ногах выстоял наш Кондратьич!
      - А так ему и надо, проклятому! Што ведь надумал! Ну, как же: господин крупчатный мастер!
      - Ишь харю-то наел - краснехонька: хоть онучи на ней суши!
      Кондратьич, опамятовшись, с неутолимою злобою глянул вслед удалявшемуся Шатрову:
      - Ну, погоди, дождусь и я своего часу: будешь ты передо мной лбом об половицу стучать!
      Вечером этого же дня, когда уже разъехались гости, Ольга Александровна постучалась в кабинет мужа.
      Сначала ответом ей было глухое молчание.
      Она повторила стук.
      - Нельзя ко мне! - Голос Арсения Тихоновича звучал угрюмо и отчужденно.
      Но уж ей ли было не знать, что надо делать в таких случаях!
      - Хорошо, я уйду, Арсений!
      И эта холодная угроза обиды и негодования тотчас же отомкнула ей дверь.
      - Ну?!
      И, не выдержав ее взгляда, отвернулся, отошел, стал смотреть в окно.
      Она стала сбоку - так, чтобы видеть его лицо, и молча, укоризненно покачала головой.
      Он засунул руки в карманы, вскинул голову и, усмехнувшись, проговорил с выражением вызова и независимости:
      - Ну? Уж донесли тебе, вижу, обо всем?!
      Ольга Александровна все так же укоризненно и молча смотрела на него. Глаза, ее стали наполняться слезами.
      Этого он не выдержал:
      - Тебе что ж - наверно, жалко стало этого мерзавца?!
      Оба они знали, что говорят о происшествии на плотине.
      - Э-эх! Стыдись, Арсений, стыдись! Тебя мне стало жалко, т е б я!
      - Объяснитесь, сударыня: что-то я не пойму вас!
      - Прекрасно понимаешь. Не притворяйся, не прячься за свою неудачную иронию! Шатров, Арсений Тихонович Шатров рукоприкладством занимается, своих служащих по лицу бьет... публично!.. Какой позор! Нечего сказать: ознаменовал день моих именин!
      Он вспылил:
      - Да, матушка моя, ты знаешь ли, что он, этот мерзавец, Кондратьич твой, сделал?!
      - Знаю.
      - А знаешь - так и не указывай, как мне с ним и что!
      Арсений Тихонович разгорячился:
      - Слюнтяйство, сантименты я стану разводить с ним? Так, что ли? Солдатка солдаткой. Гнусность, конечно, и за это следовало! Но понимаешь ли ты, во что это все могло вылиться?! Да знаешь ли ты, что за этим могло последовать?! Нет, не понимаешь! А вот на плотину бы тебя в то время, когда этот, с выбитым глазом, муж ее, солдатки, за грудки тряс вашего дражайшего Кондратьича! Послушала бы ты, что в народе кричали: и твоего муженька неласковыми словами помянули! А солдат ее - фронтовик, имей в виду. Фронтовик. Тяжко раненный. А ты знаешь, с какими настроеньицами они из окопов-то возвращаются нынче, солдатики наши? Они скоры нынче стали на расправу! Долго ли ему пук соломы сунуть ночью, керосинчику плеснуть, спичкой чиркнуть?! И поминай, как звали шатровскую крупчатку! Это пустяк, что у меня тут тысячи пудовичков под навесом складены - военному ведомству. А ведь весь корпус сгорит, турбина погинет, вальцы... А где ты их теперь достанешь? Война! Да и электричества лишимся. А ты же каждый день из окна видишь, что у меня уже все на том берегу для лесопилки электрической заготовлено. Да в такую сушь как заполыхает, так и мосты, оба, да и плотины сгорят! Вот что может быть! А ей, видите ли, этого негодяя Кондратьича жалко: некультурно я, видите ли, обошелся с ним. Нет, милая моя, теперь состоятельному человеку очень бережно надо возле народа проходить!..
      Ч А С Т Ь В Т О Р А Я
      От Риги и до Багдада. От Рижского залива и до Персидского - таково было протяжение фронта русской армии к началу третьего года войны.
      Против четырех держав, которые возглавлялись - легко сказать! - всею мощью, всеми силами Германской империи, - перепоясав фронтом всю Европу, всю Малую Азию, стоял русский солдат.
      Беспутно, а не толи что щедро, выхлестывали живую сыновнюю кровь из широко растворенных жил русского народа! Обильно были политы ею, осклизли от крови и высоты Карпат, и утесы турецкой Армении; напитались солдатской кровушкой, утоляя свою извека ненасытную жажду, знойные пески азиатских пустынь; утучнились поля Восточной Пруссии, и Польши, и Прибалтики, и Литвы.
      А им, этим безжалостным заимодавцам, этим шейлокам русского народа, этим так называемым "союзникам" - этим Пуанкаре, клемансо, жофрам и асквитам, ллойд-джоржам и китчинерам - им все было мало и мало!
      Миллиардными займами в канун мировой войны они считали закупленной всю русскую кровь, всю кровь русского народа. И как же ревниво, своекорыстно-расчетливо, по-хозяйски самовластно распоряжались они этой заранее закупленной русской кровью!
      Выдавая заем, французское правительство, в лице своего генштаба, понудило императора всероссийского, самодержца, перечеркнуть все прежнее стратегическое развертывание русских армий на случай войны против Германии и Австро-Венгрии.
      Сперва было предначертано, и вполне здраво, против Германии держать лишь могучий заслон. А подавляющие силы русских армий ринуть в первые же дни войны на Австро-Венгрию, смять, сокрушить эту "лоскутную монархию", наполовину состоящую из славян, извека тяготеющих к России и которые вовсе не хотели умирать за "цисаржа-пана". Иными словами говоря, предначертано было: рвать вражеский фронт в его с л а б е й ш е м звене и тогда уж только, вместе с французами обрушиться на Германию.
      Однако французский генштаб это не устраивало: Австро-Венгрия, дескать, нигде не граничит с Францией, а стало быть, австро-венгерская армия Парижу не угрожает. Другое дело - Германия!
      И, повинуясь указующему персту заимодавцев, русский царь утверждает новое военное соглашение: отныне подавляющее число русских воинских сил, русских боевых средств перемещается на границу с Германией.
      "На Западном фронте - без перемен... На Западном фронте продолжаются ожесточенные бои за обладание домиком паромщика" - метр вперед - два назад! - месяцами длилась эта мертвая зыбь между вгрызшимися в землю англо-французской и германской армиями: война окопов, железобетона, артиллерии! Но едва лишь стоило двигнуться, погнуться тому или иному из участков англо-французской обороны, как тотчас же в Ставке верховного, в Могилеве, телеграф тайным кодом начинал отстукивать хозяйский окрик-приказ о немедленном переходе русских армий в наступление.
      Было однажды так: верховный русский главнокомандующий в первую половину войны, великий князь Николай Николаевич что-то позамешкался с наступлением, приказанным из Парижа; и вот, французский посол в России, бесцеремонно и даже грубо нарушая приличия, не титулуя великого князя "высочеством", а попросту называя "мосье", то есть "сударь", шлет ему окрик-запрос: "Через сколько дней, мосье, вы перейдете в наступление?"
      И Николай Николаевич стерпел.
      Да ведь надо же вспомнить, кем тогда был этот грозно-неистовый старик-самодур, седоголовый и сухопарый, великаньего роста, с маленькой головой, скорый и крутой на расправу, умевший навести ледянящий ужас на весь офицерский корпус, на весь генералитет: старший родич царя, он в силу законов военного времени обладал властью императора. Его единоличный росчерк, такой же, как самого царя, - "Николай" - стоял под манифестом к полякам, в котором сулил он воссоединение и свободу Польше после разгрома Германии.
      И об этом седом, кровавом самодуре, который бутил болота и трясины Полесья телами отборных сибирских корпусов, о нем, который своим бездарнейшим, хотя и мнимо-властным главнокомандованием ухитрился уложить в кою пору лучшую в мире кадровую русскую армию, - о нем все ж таки еще ходили кое-где в народе россказни и легенды, порожденные отчаянием.
      В деревнях еще любили слушать, как срывает он золотые погоны не толи что с изменников генералов, а даже и у таких будто бы, кто жмется в штабах, а солдат-бедняга иди в атаку!
      Бредущий по колено в своей крови, зажимая мозолистой дланью разорванные кровеносные жилы, уже шатаясь от этих непрестанных, и днем и ночью, кровопотерь, ощутив уже нож измены между лопатками в богатырских крыльцах своих, солдат еще не хотел верить, что и там, в верховном командовании, не на кого положиться.
      А уж знали в народе, что повешен полковник контрразведки генерального штаба Мясоедов за измену, за шпионаж в пользу немцев. Говорили, что будто бы и фамилия-то его истинная не Мясоедов, а Фляйшэссен: по-немецки выходит вроде бы Мясоедов: взял и переменил, прикрылся!
      Знали, что изменою генерала Григорьева пало Гродно, могущественнейшая из крепостей. Да еще сдал он там вдобавок немцам стотысячную армию.
      Знали и то в народе, что по шпионским делам убран военный министр Сухомлинов.
      И уж почти не таясь, говорили об измене самой царицы; носились слухи, что вокруг государя - всё немцы и немцы, что прямо из Царского Села, слышь ты, да и прямо из царицыной спальни телефонный провод тайный проложен не то к брату ее к родному в Германию, а не то - к самому Вильгельму.
      Один только и есть, дескать, среди их путной - что Миколай Миколаевич. Этот бы, может, и вывел измену! Только царь ему воли не дает, а царица - та, братцы, слыхать, копает под ним.
      И невдомек было "братцам", что для какого-нибудь заурядного военного агента французского при Ставке, какого-нибудь Лагиша, этот грозный старик, великий князь и верховный главнокомандующий, был всего только сударь, мосье и что одной телеграммки рассерженного за промедление французского посла достаточно, чтобы этот всемогущий верховный заторопился гнать на убой еще сырые, еще не обстрелянные и почти безоружные корпуса.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22