– Я говорил очень плохо. Правильно, что вы передали это по-своему. Поверьте, я никогда не выступал публично, и говорить, в особенности с русскими рабочими, которых совершенно не знаю, мне вдвойне трудно.
– Да нет, и сейчас было очень хорошо. Вот с папиросами, например, у вас вышло здорово. Я бы до этого никогда не додумалась… Только давайте – в будущем не надо, а то все папиросы разладите и потом, чего доброго, сами забастуете, – добавила она смеясь.
Они зашагали вслед за группой удалявшихся рабочих.
Ерёмин вернулся в свою юрту, временный кабинет начальника строительства на первом участке. Он предпочитал это помещение душной каморке за дощатой перегородкой канцелярии. Юрту он велел поставить на самом берегу, в двух метрах от обрыва, и повернуть выходом к реке. От реки в юрту круглые сутки струилась драгоценная прохлада. Толстые кошмы не допускали вторжения назойливых голосов с посёлка, как не допускали скорпионов и фаланг. Работая здесь, Ерёмин чувствовал себя отгороженным от внешнего мира плотным колпаком из войлока. Ему казалось, что только здесь он может по-настоящему сосредоточиться. И когда перехлёстывающий через голову хаос строительства заставлял Ерёмина захлёбываться в водовороте цифр, заявок, накладных, сводок и зияющих недовыполнений, когда все от него чего-то требовали, дожидались, настаивали, а он переставал уже понимать и в рефлексе самозащиты кричал, грубой руганью, как кулаком, бил в лицо осаждающей его толпы подчинённых, – в такие минуты он хлопал дверью, оставляя в недоумении ошарашенных прорабов, и шёл в юрту додумать что-то до конца, ловить за хвостик неуловимую первопричину разлада.
В юрту к нему не ходили. Знали – ничего, кроме ругани, от него в эти минуты не услышишь. «Пошёл в юрту» – значило: вышел из себя, орёт почём зря, значило: переждать и не трогать. Это было единственное помещение, кроме уборной, где Ерёмин оставался совершенно один и куда не приходили к нему с делами. Часто, не возвращаясь ночевать в местечко, он проводил в юрте целую ночь за сводками, таблицами, диаграммами, напряжённо пытаясь связать их в единую систему, искал ошибки, составлял новый план выполнения тех же заданий при наличных возможностях.
Наутро выходил заросший, жёлтый и спокойный. Шёл на участок. Вызывал Четверякова. Долго демонстрировал прорабам, как надо перераспределить рабочую силу и расставить механизмы, чтобы получить максимум эффекта. Четверяков кисло соглашался. Вечером приходила сводка. Если сводка показывала увеличение производительности на несколько кубометров, Ерёмин радовался, как ребёнок, созывал инженеров, подробно доказывал преимущество своей системы, развёртывал план на будущее. Из плана следовало, что при нормальной арифметической прогрессии прорыв через месяц должен быть целиком ликвидирован.
Но сводка следующего дня опять показывала снижение, – несколько механизмов вышло из строя, и ввиду отсутствия запасных частей, сектор механизации отказывался наметить даже приблизительный срок их ремонта. Тогда Ерёмина охватывало тупое отчаяние. Он запирался у себя на квартире и мрачно глушил коньяк или шёл к Немировской.
С Немировской дело началось как будто случайно. Когда приехал новый заведующий сектором механизации, фамилия его быстро облетела все участки не потому, что был он чем-нибудь знаменит, а потому, что привёз с собой жену исключительной красоты, бывшую актрису. Скоро на совещания инженеров стали являться одиночки. Вечером, если Ерёмину нужен был кто-нибудь из молодых инженеров, приходилось посылать за ними на квартиру к Немировским.
Ерёмину Немировская не понравилась. От женщины он требовал женского: круглых бёдер и раскидистых плеч. У этой не было ни того, ни другого, и вся она показалась Ерёмину похожей на обсосанный леденец.
Констатировав это, он перестал ею интересоваться. Поговаривали, что она путается с местным прокурором Кригером, но в этих разговорах молодых инженеров слишком явно сквозила собственная неудача. Ерёмин быстро забыл о существовании Немировской.
Напомнил о ней сам Немировский, зашедший однажды утром к нему в кабинет. Немировский просил устроить на работу его жену, которая скучает на этом пустыре. Жена знает стенографию, пишет на машинке и может вести секретарскую работу. Ерёмин велел её зачислить в канцелярию.
И потому ли, что машинистки были неопытнее выдвиженки, писали медленно и с ошибками, или потому, что хотелось ему проверить новую служащую, только диктовать ближайшую докладную записку вызвал Ерёмин Немировскую. Диктовать пришлось быстро, не останавливаясь на каждой фразе, как с машинистками. Немировская стенографировала. Ерёмин с любопытством смотрел через её плечо, как жёсткие фразы доклада претворяются на бумаге в цепь черточек и крючков. Ему до этого никогда не приходилось диктовать стенографистке. О принципе стенографии он имел весьма смутное представление. Питерский металлист, упорной учёбой постигший мудрости техники, он нередко наталкивался на неизвестные ему опасные области, которые приходилось обходить стороной, в то время как рядовой техник, со средним образованием, чувствовал себя в них как дома.
Смотря недоверчиво на скользящие по бумаге длинные пальцы Немировской, через которые, как через трансформатор, бежали его длинные мысли, выходя оттуда рябью условных знаков, он думал скептически – способна ли она сама разобраться в том, что написала, и восстановить его речь от начала до конца.
Когда на следующее утро она протянула ему докладную записку, чисто перепечатанную на машинке, и он убедился, что не переврано ни одно слово, он проникся невольным уважением к новой сотруднице.
Через несколько дней он перевёл её в личные секретари.
Теперь им приходилось работать вместе, подолгу засиживаясь по вечерам, и неизменно на следующее утро Ерёмин находил у себя на столе перепечатанный вчерашний материал. Было непонятно, когда она успевала всё это делать.
Однажды, – было это в те дни, когда график резко пополз вниз, – она зашла к Ерёмину на квартиру, чтобы передать очередные сводки. Ерёмин сидел за столом и стаканом пил коньяк. Она без слов подошла к столу, взяла стакан и выплеснула коньяк на пол. Ерёмин смотрел смущённо, глазами страдающей собаки. Немировская обвила его шею руками и привлекла к себе. И уминая своими большими лапами её податливое тело, словно желая придать ему новую форму, Ерёмин понял, что это куда крепче коньяка.
Так началась эта несуразная связь, – пошленькая связь шефа с секретаршей, островки разрозненных встреч, в промежутках между которыми оба продолжали оставаться друг для друга чужими. Те, которые знали об этой связи (а догадывались о ней все), одобрительно удивлялись, как мастерски маскируется Ерёмин в служебные часы, не выходя ни на минуту по отношению к Немировской из своей роли сурового шефа, Ерёмину же не надо было маскироваться. В периоды прилива энергии, когда график медленно, по миллиметру, карабкался вверх, присутствие Немировской тяготило его и раздражало, как напоминание о приступах собственной слабости. Он подумывал тогда о том, чтобы перебросить Немировскую в технический отдел. Но график летел вниз, приходил новый отлив, и Ерёмин брал Немировскую, как берут бром, с гулом в висках, и целовал её ноги, в звериной благодарности за ласку, за мягкость прикосновения, за доброе слово.
…Он пришёл в свою юрту, горько додумывая, что не умеет уже разговаривать с рабочими, как раньше, когда после его речи целый завод добровольно оставался на ночную смену.
Он подошёл к столу, взял первую попавшуюся сводку.
– Можно к вам? Не помешаю?
Ерёмин вздрогнул: кто мог прийти сюда?
У входа в юрту стоял Немировский.
– Можно? – повторил Немировский.
Ерёмин смотрел на него, не отвечая.
«А у него бородка, как у Христа, – подумал он ни к селу ни к городу. – И сюда пришёл как будто по воде: шагов не было слышно».
Ему вдруг пришла непреодолимая охота ударить этого человека кулаком в нос: «Полетел бы вверх тормашками прямо в реку, и дело с концом».
– Можно? – уже с оттенком нетерпения повторил Немировский.
– А я знал, что вы ко мне сегодня придёте, – сказал Ерёмин не то себе, не то Немировскому.
– Ясно, вы ведь вчера вечером на совещании заявили всенародно, что у вас будет со мной особый разговор. Слушаю…
– Нет, не потому. Впрочем, это не имеет значения.
– Итак?
– Итак, вы слыхали: я сказал вчера на совещании, что кое-кого отдам под суд. Я имею в виду вас.
– Очень мило.
– Я познакомился за последнее время с делами механизации, которая испокон веков являлась корнем всех наших бед и прорывов, и убедился, что вся работа механизации ведётся с таким расчётом, чтобы не помогать нашему строительству, а, наоборот, срывать все наши мероприятия.
– Убедились? И не думаете, что можете разубедиться?
– Нет, не думаю. Я полагал сначала, что это отдельные недочёты, но убедился, что это не недочёты, а система. Начиная с системы заработков. Среднему квалифицированному рабочему вы дали такие гигантские ставки, что никакая сдельщина его заинтересовать не может и никакое соревнование в этих условиях немыслимо. Шкала заработков построена у вас так, что рабочий менее всего заинтересован в производительности своей работы. И это оправдалось на практике. Производительность в вашем секторе смехотворна, о труддисциплине и говорить не приходится. Рабочий загребает огромные деньги, не давая почти ничего строительству. Более того, самой организацией работ вы изолировали мехмастерские от всей системы строительства, выделили их в какое-то государство в государстве. Рабочие у вас ничем не связаны с общими темпами строительства, всё организовано так, чтобы убить всякое чувство ответственности за совокупность работ.
– Это всё?
– Нет, это далеко не всё.
– Если б это было всё, я сказал бы вам, что те возвышенные вещи, о которых вы говорите: «чувство ответственности», «социалистическое соревнование» и тому подобное, – это дело профсоюзной организации, а не руководящего инженера. Мое дело – обеспечить строительству быстрый ремонт механизмов.
– Насчёт быстроты ремонта, я думаю, вам лучше не настаивать. Механизмы стоят у вас неделями и месяцами.
– Если не хватает запасных частей, я вообще отказываюсь ремонтировать.
– Я не сомневаюсь, что если б вы могли, то отказались бы и в тех случаях, когда у вас есть запасные части. Ваш конёк с запасными частями уже порядочно изъезжен. Вы имели за это время возможность выписать их сто раз. Не говоря уже о том, что целый ряд частей могли бы изготовить на месте, в собственных мастерских. Разве у вас работа ведётся по какому-нибудь плану, основанному на стремлении удовлетворить потребности строительства? У вас ремонтируются только те механизмы, о которых тот или иной прораб договорится за выпивкой с тем или иным из ваших мастеров. Трактор, испортившийся позавчера на первом участке, починили в двадцать четыре часа за две бутылки водки. Другие трактора стоят неделями.
– Это недоделки, неизбежные во всех азиатских строительствах. Если б я стал увольнять за это рабочих, у нас в скором времени никого бы не осталось. Приходится довольствоваться той рабочей силой, которую имеешь. Ни один хороший рабочий не пойдёт работать в здешних условиях.
– Я знаю случаи, когда вы увольняли рабочих, но как раз самых активных. Вы искусно подобрали в механизации всю татуированную шпану, патентованных рвачей и лодырей со всего Союза. Несмотря на все ваши усилия, даже среди этого элемента нашлись честные рабочие, болеющие за строительство. У вас стихийно возникли ударные бригады и разгорелось соревнование. Вы поторопились уволить застрельщиков под разными благовидными предлогами и повысили ставки, чтобы отбить у рабочих охоту к соревнованию. Вы постарались насмешливым отношением, издёвками и остротами остудить пыл ударников. Вы смеете говорить о качестве рабочей силы, а два месяца тому назад, когда вам прислали двести механиков-партийцев из демобилизованных красноармейцев, – вместо того чтобы обновить свой рабочий состав, вы отклонили их всех, всех до одного, под предлогом слабой квалификации.
– Мне кажется, как начальник механизации, я имею право и данные оценивать квалификацию моих рабочих. Машины чинят не языком, а руками. Механизации нужны квалифицированные рабочие, а не квалифицированные агитаторы.
– Вы прекрасно поняли, что рабочие-коммунисты разоблачат в три счёта вашу «систему» и организуют рабочую массу. Поэтому вы предпочли не допускать их в ваше заповедное государство. Оправдания ваши не стоят и ломаного гроша.
– Я вижу, что оправдания бесполезны там, где всё решено заранее и они могли бы разрушить готовые планы.
– Какие планы?
– В секторе механизации несомненно есть неполадки, как и во всех других областях строительства, но я не ошибся, когда предполагал, что вы захотите их преувеличить и раздуть до размеров преступления только потому, что во главе этого сектора стою именно я.
– То есть как? Будьте добры выражаться яснее.
– Яснее? Я думаю, мы оба понимаем, и нет надобности класть вам в рот и разжёвывать. Вы отняли у меня жену, а теперь решили освободиться от меня.
Ерёмин вскочил бледный, словно вся кровь хлынула в красные жилки внезапно набухших глаз. Рука с огромным кулаком качнулась назад, как для удара. Немировский заслонился рукой. Ерёмин провёл ладонью по волосам.
– Не бойтесь, я вас не ударю, – сказал он внезапно охрипшим голосом. – Если вы подлец, то, во всяком случае, ловкий подлец.
Он проглотил слюну и растерянно посмотрел на свои большие руки.
– Запутался я тут с вами… – сказал он вслух, как разговаривал с собой, когда был один в юрте.
Он посмотрел на Немировского.
– Вот что, уйдите отсюда… только сейчас же. Я сам зайду к вам сегодня в механизацию.
Когда час спустя Ерёмин появился в кабинете Немировского с кипой сводок в руке, он был уже совершенно спокоен.
– Вы говорили мне, что у вас не хватает к механизмам многих запасных частей, – сказал он, глядя в окно. – Мне кажется, быстрее всего будет, если вы сами съездите и поторопите… Дайте мне письменную заявку, я на этом основании подпишу вам командировку в Москву. Только заберите с собой всё… Ну, не вещи, конечно. Вещи надо оставить, отправим вам потом, – это вызвало бы ненужные толки. Возьмите всё, что вы с собой привезли… Я понимаю, семью… Через две недели я подпишу приказ о вашем увольнении.
По направлению к горам плато, усеянное камнями, заметно поднималось. Овраг, вырытый в галечнике, по мере возвышения плато врезался в него глубокой ложбиной.
У стены, уткнувшись мордой вниз, стоял одинокий экскаватор. Экскаватор, сопя и похрапывая, терпеливо грыз грунт. Набрав полную пасть камня, он поднимал свою жирафью шею, озирая окрестности, выплёвывая застрявший в глотке щебень, протяжно зевал и опять равнодушно принимался за работу. Чувствовалось, что экскаватору скучно, что ему надоело здесь копаться одному, что он тоже ждёт обещанной подмоги и, озираясь по окрестностям, высматривает, не видать ли тех двадцати пяти, не слышно ли, как под их лапами жалобно хрустит галька, не появилась ли уже на горизонте вереница длинношеих уродов, шествующих важно, как гуси, к каменному корыту.
Выйдя из канала, Кларк очутился над глубоким котлованом и тут же рядом впервые увидел реку, словно тяжёлым сабельным ударом обрубившую подошву гор. Река неслась внизу. От реки веяло холодком. С возвышенности видно было место, где она прошибала горы и вырывалась на равнину.
В горах Калифорнии Кларк наблюдал однажды автомобиль, съезжавший с пассажирами по крутому серпантину над обрывом и поломавший тормоза. Автомобиль мчался, набирая скорость, и потом с разбегу, подпрыгнув на повороте, плавно полетел в пропасть. Река, с бешеного разбега проломав в горе проход, летела вниз по плато, не в состоянии уже остановиться, с шумом разрезая воздух, чтобы где-то сорваться к чёрту или разбиться в мелкие брызги о предательский выступ скалы.
Кларк знал, что эту реку надо повернуть под прямым углом, отвести в глубь плато. Стоя на обрывистом берегу, он мысленно подсчитывал возможную силу удара.
– Вот мы, кажется, и пришли, – огляделась Полозова. – К сожалению, я не могу вам объяснить всего как следует, а из инженеров никого поблизости нет. Придётся послать за Уртабаевым.
Они сели на груду камней, ожидая, пока чернобородый узбек, вызвавшийся разыскать Уртабаева, не приведёт его на головное.
– Кто был этот человек с бритой головой, в русской рубашке, который подошёл к нам у выхода из барака? – спросил неожиданно Кларк.
Спрашивал он как будто нехотя, но Полозова уловила пристальный взгляд, устремлённый на неё из-под ресниц.
– Это товарищ Синицын, секретарь партийного комитета нашего строительства.
– У него хорошие, умные глаза.
– Прекрасный работник. Вот побольше бы таких. Местные условия знает, как коренной таджик. Выучился даже говорить по-таджикски.
– Он давно в Средней Азии?
– Пятый год, кажется. Рвётся в Москву на учебу – не пускают.
– Вот это меня у вас поражает. Встречаешься с этим на каждом шагу. Взрослые, зрелые люди, с большим практическим опытом, на тридцатом, на сороковом году жизни садятся на школьную скамью доучиваться и переучиваться. Это немыслимо ни в одной стране. У нас к тридцати годам человек формируется уже окончательно. Если он до этого возраста не сумел встать на тот путь, о котором мечтал, он мирится с этим и не пытается выпрыгнуть из кожи. У вас вся система образования построена с расчётом на то, чтобы уничтожить этот возрастной рубикон.
– Вы не считаете это положительным явлением?
– Признаться по правде, нет. Я, конечно, не говорю о товарище Синицыне, который, вероятно, просто хочет углубить свои знания, чтобы со временем стать руководителем вашей партийной организации в более широком масштабе. Это вполне понятно. Я говорю о тех внезапных, я бы сказал, немножко истерических прыжках – от одной профессии к другой, от физического труда к умственному, – которые люди проделывают здесь на каждом шагу. Один, положим, до тридцати пяти лет был хорошим токарем по металлу и внезапно, увлёкшись секретами химии, садится за парту изучать химию, чтобы к сорока годам превратиться в инженера-химика. Другой, скажем, половину своей жизни делал колёсики для часов, научился вырабатывать их рекордное количество и внезапно, заинтересовавшись проблемой использования солнечной энергии, бросает станок и начинает грызть книги, чтобы через несколько лет стать инженером-тепловиком. Примеров вы можете привести сами из своего окружения сколько угодно.
– А почему вы считаете, что это плохо?
– Видите, я понимаю, что это ищет выхода неиспользованная человеческая энергия, но, мне кажется, от такого нерационального переключения этой энергии не выигрывает ни общество, ни сам переключающийся. Государство ваше теряет лучшие квалифицированные рабочие кадры с большим производственным стажем, чтобы приобрести слабых и неопытных инженеров, которые, пока успеют накопить прежний опыт в новой области, будут уже стариками. Этот процесс должен очень отрицательно отражаться на вашем строительстве. Если вы хотите действительно догнать и перегнать передовые капиталистические страны, вы должны перенять у них принцип узкой специализации, не разрушать водораздела между умственным и физическим трудом, выработанного веками. По крайней мере закрепить его лет на десять, пока не догоните и не перегоните, и распределять свою квалифицированную силу крайне осторожно и экономно. Это перманентное переселение людей по ступеням производственной лестницы не может не вносить хаоса в ваше производство. Я слыхал не раз, что социализм – это план. Как же вы хотите планировать хозяйство, планово производить и распределять товары, не распределив заранее планово тех, которые производят?
Полозова присматривалась к говорящему с законным любопытством, с каким существо одной породы смотрит на существо другой, о которой знало до сих пор только понаслышке. В углах её губ пряталась улыбка. Кларку эта улыбка показалась снисходительной: это раздражало его больше, чем самые язвительные возражения, и он резко оборвал вопросом:
– Вы с этим не согласны?
– То, что вы говорите, было бы вполне правильно, если бы мы строили передовое капиталистическое государство и должны были бы проделывать с начала до конца пройденный вами путь. Но это далеко не так. К тому же плановое распределение людей мыслится вами очень уж механически, по-старому, по-фордовски: столько-то сотен рабочих делают всю свою жизнь одни гайки, столько сотен других – одни только винтики, и так далее, специализация до совершенства. Это старо даже для капиталистической системы производства. Мы берём от вас вашу высокоразвитую технику на уровне её новейших методов. Нам слишком дорого обходится ваша техника, чтобы мы покупали её вчерашние продукты, которые завтра уже выйдут из употребления. Непрерывный поток производства, которому вы предлагаете учиться у вашей родины, это даже для Америки вчерашний день.
– Вот как! А я об этом не знал.
– Зачем рабочему, низведённому до роли механизма, проделывать изо дня в день одно и то же движение, когда в этих механических движениях его легко может заменить машина, а рабочий из механизма превратится в контролёра механизмов? У вас этот напрашивающийся шаг вперёд неизбежно повлёк бы за собой увольнение сотен тысяч рабочих, увеличение и без того чудовищной армии безработных. Вам он, в настоящих условиях, не по карману. Только мы можем его себе позволить, и потому можем позволить и то, что вы называете перманентным переселением людей по ступеням производственной лестницы. Извините, – это может вам показаться в моих устах парадоксальным, – но вы мыслите старыми техническими категориями, и вы напрасно полагаете, что для нашей технически отсталой страны они ещё новы и могут сослужить службу. Самое понятие специальности, профессии, как вы его берёте, отживает уже свой век. Нам незачем воспитывать живые механизмы, которые завтра уже будут нам непригодны.
– Положим, если бы даже было так, то сегодня вы ещё ощущаете в них жестокую необходимость. Без узкоквалифицированных кадров вам не создать той базы высокоразвитой промышленности, без которой нет социализма. Создайте её сначала, а потом уж ликвидируйте раздел между умственным и физическим трудом.
– В переводе на наш язык то, что вы предлагаете, означает: постройте социализм капиталистическими методами труда, а потом уже устраивайте торжественное открытие: с сегодняшнего дня открывается социалистическое общество – вход бесплатный. Вы забываете одно: что социализм – это люди и что без выкорчевывания корней капитализма из сознания людей не может быть социалистического общества, так же как не может быть социалистического производства на основе капиталистического принципа: человек – функция машины…
Кларк хотел что-то ответить, когда взгляд его упал на выросшую внезапно у ног длинную тень. Он поднял глаза и увидел невысокого оливкового мальчика, на вид лет пятнадцати, в зелёной комсомольской рубашке с кимовским значком и в плюшевой тюбетейке. У мальчика были ослепительно белые ровные зубы: когда он улыбался, казалось, что в сумерках смуглого лица вспыхивает электрическая лампочка.
– Познакомьтесь, – поднялась Полозова, – это моё начальство, товарищ Нусреддинов, секретарь комсомольского комитета.
– Инженер из Америки? – улыбнулся мальчик, показывая ровные зубы. – Знаю Америку, видел Америку.
– Где же ты видел Америку, Керим? – удивилась Полозова. – Небось в книжке?
– Нет, не в книжке. В Сталинабаде видел. На базаре.
– На базаре?
– На базаре панорама была, хорошая панорама. В окошко смотришь – Америку видно. Очень хорошая Америка!
– Вот видите, нравится ему ваша родина, – перевела Кларку Полозова. – Видел в Сталинабаде панораму.
– А что ему больше всего понравилось?
– Дома хорошие. Высокие, о! Как гора! Хорошо жить в таких домах. Высоко! Воздуха много! Внизу плохо. Пыли много. Я тоже высоко жил. Скажи американцу: во-о! – он указал Кларку на дальние снеговые вершины.
– Он ведь сам памирец, – объясняла Полозова. – Горы любит! Видел в панораме американские небоскрёбы. Говорит: в них жить хорошо. Высоко, как в горах. Вы сами в Нью-Йорке на каком этаже живёте?
– На сорок седьмом.
– Видишь, Керим, выходит, вы оба горцы, – пошутила Полозова.
– Скажи американцу, у нас тоже такие дома будут. Хлопка будет много-много, потом построим.
– Неверно, Керим, не будем мы таких домов строить. Это капиталистические города. Социалистические все будут в садах.
– Нет, горы не капиталистические, горы пролетарские. Рабочим хорошо жить надо, высоко жить надо. Низко жить – плохо жить, – он показал в улыбке белые зубы. – Извини американца, мне бежать нужно. Скажи американцу, очень интересная Америка. Хорошо бы когда-нибудь комсомольцам про Америку рассказать. Попроси американца. Я побегу. Комсомольцы соревнование проигрывают, нехорошо!
Он блеснул зубами, помахал рукой и быстро зашагал мимо экскаватора по хрустящему гребню отвала.
– Очаровательный малый! – Кларк провожал глазами стройную фигурку, ловко пробирающуюся по камням кавальера.
– Замечательный! А какой товарищ! Умный, интеллигентный, серьёзный. Попросите его как-нибудь, чтобы он вам свою историю рассказал. Как он пешком с Памира пришёл учиться в Сталинабад, как у его отца мулла землю украл, увёз единственное поле. Да, да, дословно увёз на ослах, – это не метафора. Как он от басмачей убегал. Это прямо роман. И не приключенческий. Это история лучшей части нашей комсомольской молодёжи.
Пауза вторая
О похищенной земле
Шёл второй год Автономной Таджикской социалистической республики. По горным уступам Памира зима отгремела метелью, обрывистой пальбой, цоком басмаческих коней. Осколки басмаческих банд, убегая от красноармейской пули, метнулись вверх по отвесным снеговым перевалам, закрытым и непроходимым зимой. Под копыта лошадей озверелые от стужи джигиты стелили кошмы, захваченные из ограбленных кишлаков, чтобы и лошадям и людям не провалиться в рыхлый, бездонный снег. Кони, мягко ступая по войлоку, перевалили к пограничному обрыву и пошли вплавь через ледяной Пяндж топтать гостеприимную афганскую землю.
Весна пришла снизу, с долин, и расстелила под копыта стад, встречными потоками разлившихся по горам, зелёные кошмы муравы. Ледники сползали с плеч вершин, как белые гармские бурки. В Хороге на базаре зацвели шелковицы, появились индийские и китайские купцы, и лабазы зацвели женскими шёлковыми чулками, пудрой, пёстрым колониальным хламом, индийскими чалмами, пропахшими контрабандным опиумом.
Тогда к секретарю областного комитета в Хороге, Владимиру Синицыну, пришёл оборванный мальчик и через переводчика заявил, что у его отца, бедняка из Бартанга, мулла украл землю, два сера; больше у него ничего не осталось. Всей семье придётся помирать с голоду, если ката-урус
за них не заступится.
– Как же это так, среди бела дня у бедняка всю землю отняли? – полюбопытствовал секретарь. – В сельсовет жаловался?
– Жаловался. Сельсовет говорит: силь
смыл. В сельсовете мулла хозяин.
– Надо было обжаловать в вик.
– Ходил и в вик. Прислали человека. Сельсовет подтвердил. Вик тоже решил: силь смыл.
– Постой, как же силь смыл? Малый ведь говорит, что не посевы погибли, а землю у отца мулла захватил. При чём тут силь?
Переводчик повторил вопрос.
– Говорит, силь смыл не у отца, а у муллы. Землю смыл. Два сера. Мулла ночью пришёл с людьми, когда отец спал, землю его украл и перевёз к себе. У муллы земли много, три амбана,
а у отца только и было что два сера. Всю забрал.
– Как же он землю-то перевёз? Путаешь, наверное, что-нибудь?
– Так и говорит, ночью перевёз, на ослах.
– Что же, у них там земля с места на место перекладывается?
– Увёз, говорит, и с кибитки всю землю увёз, на крыше которая была. Не слыхали, потому что спали. Урусы, говорит, слышал, за бедняков заступаются, мулл не любят, вот и пришёл пожаловаться. Три дня шёл. Если урус не поможет – все с голоду умрут.
Секретарь недавно перебрался из другого района. Области своей хорошо ещё не знал. Область трудная, дорог испокон веков не было. Изучал медленно. О Бартанге слышал, что это самая голодная волость – скудная полоска земли между двумя хребтами по соседству с неисследованной областью. Дорог по волости не было, ослу не пройти. Пешеходы ухитрялись, да и то не один срывался в пропасть, даже из местных дехкан. Советская власть существовала там в отдельных джамагатах
без всякой связи с центром. О бартангцах говорили, что хлеба у них хватает на полгода и то в хорошие, урожайные годы. Остальное время едят неизвестно что.
Решил секретарь проехать туда сам, расследовать таинственное дело, кстати посмотреть волость, проверить, как там на деле советская власть выглядит.
Взял с собой переводчика, местного комсомольца.
Сели на лошадей, говорят малому:
– Веди!
Поехали. На второй день лошадей пришлось оставить с коноводом в кишлаке, а дальше дорогу продолжать пешком. Овринги
по отвесным скалам вьются, как хмель. Тут вбит в стену колышек, там мостик из качающегося бревна, там замысловатая лестница из сучьев, вся держится на честном слове.
Добрались.
В сельсовете переполох. Гладят бороды, руки к сердцу прижимают, улыбаются, а видно, струхнули. Несут лепёшки, катык, тутовые ягоды. Чай в пиалушку подливают по глоточку.
Начал секретарь расспрашивать. Так и так. Бился часа три, пока наконец картина не стала ясна.
Волость безземельная. Та земля, которая есть, вся галькой покрыта. К тому же воды не хватает. Дехкане на скалистых площадках около ручьёв устраивают поля. Землю в мешках на ослах, а то и на спине таскают издалека, утрамбовывают толстым слоем на голой скале.