Автомобиль летел с такой быстротой, что сидящий рядом с шофёром Гальцев с трудом улавливал обрывки фраз.
Начальник механизации, инженер Крушоный, с первых же слов обнаружил полную осведомлённость в системах гидромониторов. У Морозова отлегло от сердца. Он справился, когда мехмастерские смогут изготовить первые два гидромонитора, принимая во внимание катастрофическое значение буквально каждого потерянного часа. Но тут инженер Крушоный безнадёжно развёл руками и заявил с огорчением, что при том качестве литья чугуна, какое даёт литейный цех, при полном отсутствии сносного кокса и мало-мальски приличной вагранки, не говоря уже о валовой стали, изготовить гидромонитор в мехмастерских совершенно невозможно.
Морозов минуту смотрел на миловидное огорчённое лицо инженера.
– Вы, кажется, не понимаете, товарищ, – сказал он хрипло. – У нас срывается всё строительство. Мы к поливу не сможем дать воды.
– Нет, я прекрасно понимаю, – печально улыбнулся Крушоный. – Но я же не могу вас обманывать. Гидромонитор, сделанный из нашего материала, разорвётся при первой пробе.
– Иван Михалыч! – ворвался в разговор Гальцев. – Что вы ему, сволочу, объясняете! Разве такая контра понимает? С ним без ГПУ разве чего добьёшься? Пойдём в цех! Я с мастером поговорю. Сделают! Вот вам моя голова, сделают!
– А в самом деле, с вами, видно, на другом языке разговаривать надо, – бросил сквозь зубы Морозов и, отстранив рукой растерянно улыбающегося Крушоного, прошёл в мастерские.
В цеху, в итоге летучего митинга, на котором Морозов сжато обрисовал положение, а Кирш изложил принцип и структуру гидромонитора, выяснилось, что валовая сталь есть и что её хватит на сопла по меньшей мере для пяти гидромониторов. Штуцера, по предложению самих рабочих, решено было сделать из железа. Три лучшие бригады взялись, в порядке соревнования, к следующему утру изготовить по одному гидромонитору, под непосредственным наблюдением Кирша, оставшегося лично руководить работой.
Договорившись обо всём, Морозов отозвал Кирша в сторону:
– Крушоного снять с работы! К чёртовой матери!
– Стоит ли, Иван Михайлович, за три недели до конца назначать нового начальника механизации? Пока войдут в курс… Пострадает от этого только работа мастерских.
– Ну, как хотите. Только тогда вам лично придётся взять непосредственное наблюдение над механизацией.
– Это само собой разумеется…
Покидая механические мастерские, Морозов ещё раз столкнулся с Крушоным. На красивом задумчивом лице инженера блуждала всё та же печальная улыбка. Улыбка говорила: «Конечно, оперируя нервами, можно заставить рабочих сделать что угодно, но результаты этого могут быть только плачевные». Морозов прошёл словно мимо пустого места.
На дворе уже стемнело. Морозов быстро миновал городов. Нужно было немедленно отдать распоряжение о переброске с сто тридцатого пикета Бьюсайруса 14. К утру экскаватор должен быть на месте. Морозов ускорил шаги. Кто-то окликнул его по имени.
– Дарья?
– Подожди. Куда бежишь? Фу! Еле догнала.
– Ну что?
– Как же с экскаватором-то, починят?
– Заменим другими приборами.
– Чем замените?
– Гидромониторами. Ну, водой размывать будем.
– Работа от этого не задержится?
– Посмотрим, нельзя знать заранее. Если хорошо пойдёт, не задержится.
– Ты очень торопишься?
– Очень. А что?
– Поговорить я с тобой хотела. Недолго. Ты не бойся, – темно, никто не увидит.
– Лучше бы ты зашла ко мне попозже. Или вовсе уж ходить перестала?
– Не могу. Тяжело ходить. Видно, и до конца строительства не дотяну. Думала, доработаю до отпуска. Тяжело.
– Это что ещё за штуки?
Она взяла его за руку.
– Беременная я. Седьмой месяц…
Было это настолько неожиданно, что Морозов растерялся. Как обычный первый рефлекс самозащиты перед смущением, подоспела на выручку грубость.
– А чёрт тебя знает, с кем это нагуляла.
Она отпустила его руку. Он увидел впотьмах отодвинувшееся белое пятно её лица.
– А ты что, испугался? Боишься, алименты с тебя спрашивать буду? Не трясись. Не буду. Нужен ты мне, как собаке здрасте! – она отвернулась и быстро пошла прочь.
– Дарья! – испуганно позвал Морозов, смутно чувствуя, что случилось что-то непоправимое. – Дарья!
Оклик остался без ответа.
– Дарья! – окликнул он ещё раз темноту.
Бежать за ней впотьмах не было смысла. Окликать её ещё громче? Мог услышать кто-нибудь из проходящих. Морозов понимал, что обидел её больно и незаслуженно. «Ну что ж, придётся её разыскать завтра и извиниться».
Он вспомнил о Бьюсайрусе 14, который необходимо до завтра перебросить на семнадцатый пикет, и зашагал в контору.
Возвращаясь поздно ночью домой на растрясённой машине, проезжая «американские горки», он опять вспомнил о Дарье. Молодец баба! С гонором! Он впервые подумал отчётливо, что у Дарьи родится ребёнок и что ребёнок этот – его. Не испытанное никогда чувство отцовства вызывало тёплое смущение. Он попытался представить себе этого незнакомого малыша, увидел голого большеглазого мальчугана. Что-то защекотало внутри. «Смешно. Ребёнок. Что ж, вот и разрешение вопроса… Придётся теперь обязательно это дело оформить. Благо, и строительство приходит к концу. Всё просто и никаких проблем».
Он задремал, убаюканный привычной качкой машины.
Ударники механизации не подкачали. Опыт с установкой трёх изготовленных за ночь гидромониторов состоялся ровно в девять часов утра. Вся отработавшая ночная смена, не расходясь по баракам, облепила в ожидании склон противоположного кавальера. Все уже знали тревожную новость: начальник механизации заявил, что материал не выдержит и гидромониторы при пробе разорвутся.
Слегка пожелтевший спокойный Кирш и бледный Морозов внимательно проверяли последние детали установки. Вытянувшийся ещё больше за ночь Гальцев, задевая ногами за шланги, путался неотступно между рабочими, Морозов несколько раз предлагал ему не мешать и отойти. Гальцев бурчал что-то невнятное и отходил, чтобы остановиться у соседнего шланга. Он считал, что перед лицом рабочих, там, где жизнь нескольких из них может подвергаться опасности, секретарю постройкома, как морским капитанам в иностранных романах, подобает находиться на опасном участке.
Наконец Кирш подал рукою знак, заработали трактора, и из стальных жерл трёх гигантских удавов с пулемётным треском трататахнула вода. Все вздрогнули. Вода тремя толстыми металлическими струями ударила в изогнутый хребет отвала, и хребет прыснул, обнаруживая глубокую пробоину. Вода, стреляя и грохоча, упрямо била в брешь. И вдруг широкий клин отвала зашевелился, осунулся и потёк шуршащим водопадом серозёма. Вода никелированным тараном ударила ниже. Постепенно весь отвал на форсируемом отрезке стал медленно оседать, отступать назад, пока наконец не расползся, как тесто, по просторной равнине за кавальером.
Морозов вытер платком лоб и медленно сошёл в траншею.
Только часа четыре спустя, проходя мимо женской бригады, Морозов вспомнил о Дарье. Он поискал её глазами. Дарьи в траншее не было. Подошёл Андрей Савельевич.
– А куда ж это их бригадирша девалась? – спросил у него Морозов, стараясь придать своему голосу возможно более равнодушный оттенок. – Такая премированная ударница, неужели прогуляла?
– Товарищ начальник имеет в виду Дашку Шестову? – переспросил прораб. – Сегодня взяла расчёт. Живот нагуляла. У нас на строительстве парни плодовитые. Пришлось отпустить. Свидетельство врача представила: семь месяцев.
Морозов смолчал.
Валандаясь в оглушительную жару по участку, где работы шли своим нормальным ходом, он с беспокойством думал о Дарье. Как же с ней повидаться? Он решил наконец пожертвовать всякой конспирацией и настрочил записку, в которой просил Дарью выйти к реке, к валунам. Разыскав первого подвернувшегося парнишку и всучив ему рубль, Морозов велел разыскать Дарью Шестову и передать ей письмо. Мальчуган скоро прибежал назад с нераскрытой запиской и сообщил, что Дарья Шестова выехала сегодня из барака и больше там не проживает.
Морозов смял листок и отошёл прочь. Он не знал, куда могла уйти Дарья. Расспросить было не у кого.
К вечеру, после долгих колебаний, он решился на шаг, компрометирующий его окончательно: обратиться к Андрею Савельевичу. Он отыскал его на седьмом пикете и, глядя в сторону, попросил, в порядке личного одолжения, узнать в женской бригаде, – куда переехала и где находится сейчас Дарья Шестова. Он не видел удивлённых глаз прораба, видел только его почтительно склонённое темя. Андрей Савельевич обещал разузнать немедленно.
Он разыскал Морозова перед конторой и, отозвав его в сторону, сообщил вполголоса, так, чтобы не слышал никто из близстоящих, что товарищ Шестова уехала сегодня на грузовике в Сталинабад. Он не называл её уже Дашка, и во всей его худощавой фигуре было что-то одновременно строго-почтительное и конспиративное.
Морозов коротко сказал: «спасибо» – и, обращаясь к Кларку, деловито, не дрогнувшим голосом справился о работе гидромониторов. Гидромониторы работали великолепно.
Приехав домой в три часа ночи, Морозов долго ходил взад и вперёд по пустым комнатам, потом сел за стол и написал обстоятельное письмо. В письме он умолял Дарью простить ему его грубость, просил разрешения устроить её в Сталинабаде на время родов, предлагал начать жить вместе, как муж и жена. Другое письмо он адресовал своему приятелю, наркому. Он просил наркома разыскать в Сталинабаде, хотя бы пришлось для этого прибегнуть к помощи милиции, выехавшую туда работницу Дарью Шестову и передать ей прилагаемое письмо. Он не сомневался, что во имя старой дружбы нарком приложит все усилия и во что бы то ни стало исполнит его просьбу.
Заклеив оба письма, Морозов окончательно успокоился и, не раздеваясь, прилёг на кровать. Зазвонил телефон. Кларк сообщил, что на восьмом-девятом пикете, при подходе к проектным отметкам, на толщину недобора 0,6, под слоем конгломерата обнаружен слой плывуна – неустойчивого лёссообразного грунта, насыщенного водой. Стена конгломерата спускается в этом месте резко вниз и отрезает путь грунтовым водам. Прослойка плывуна, по всем данным, идёт с горы по направлению к пойме Вахша. По тому же направлению, очевидно, движутся и грунтовые воды. Вода из канала, просачиваясь через плывун, может уйти обратно в Вахш. Единственный выход – произвести на всём опасном отрезке дополнительную выемку и закрепить дно толстым слоем глинобетона. Это затянет работы ещё на двенадцать дней. Необходимо немедленно проверить гидравлическим способом движение грунтовых вод…
Морозов повесил трубку и по внутреннему аппарату вызвал машину.
Пауза вторая
Об одном колхознике
«Одним из лучших хлопковых районов является Арал – остров, окружённый протоками Вахша; земля здесь отличная; воды вполне достаточно. Во время басмачества население Арала разбежалось, но теперь остров заселяется снова».
(Проф. П.Г. Маллицкий. Учебное пособие по географии Таджикистана).
«Таковы повести, которые мы рассказываем тебе о сих городах: из них одни ещё стоят на корню своём, а другие уже пожаты».
……………………………………………………………
Был Касым-токсаба
известен на весь Арал не только стадами своих баранов (были в кишлаке скотоводы богаче его), но славился он перед всеми великим умом и силой: шестипудового барана подымал одной рукой и взваливал на седло, а серебряную тангу
ломал в пальцах, как кусок черствой лепешки. Звали его за это ещё Касым-полван.
Был Касым в каком-то родстве с самим гиссарским беком. Родство было – десятая вода на киселе, но, когда токсаба говорил: «Мой дядя гиссарский бек», – не было такого, кто бы посмел усомниться. Все знали, что восемь лет назад тогдашний мирахур
Касым повёз в подарок беку, кроме сотни баранов, свою одиннадцатилетнюю дочь. Бек остался доволен подарком и благоволил с тех пор к Касыму-токсабе. И хотя чрезмерным умом никогда токсаба не блистал и до смерти не осилил искусства подписывать своё имя на бумаге, слыл он с тех пор человеком умным и прозорливым: разве не надо большого ума, чтобы снискать благоволение бека, и разве многие умники сумели этого достигнуть?
Любил Касым-токсаба плотно и жирно поесть. Говорили, что он с братом съедает вприсест молодого барашка, а пятифунтовый курдюк глотал на пари, как глотают гроздь винограда. Любил ещё Касым драть козла, и была это его единственная большая страсть, ставшая для него роковой. Равного ему козлодёра не было во всей округе. И в Курган-Тепа, и в Джиликуле, и даже в Дюшамбе, когда на козлодранье являлся Касым, менее уверенные всадники заблаговременно поворачивали коней.
Смерть Касыма-токсабы была так же назидательна и библейска, как вся его жизнь, и предвосхищена в евангелии изречением: «Взявший меч – от меча погибнет». В один будничный день, отмеченный лишь тоем
по случаю свадьбы сына муллы из Ляура, на заурядном козлодранье, в котором принимало участие не более сорока джигитов, конь Касыма сломал переднюю ногу и сбросил всадника под копыта состязавшихся. Когда взбудораженная орава ускакала в азартной погоне, Касым был поднят с земли с головой, раздробленной, как кувшин, неистовым конским копытом.
Молва говорит, что на поминках Касыма-токсабы было съедено пятьдесят баранов и столько же мешков риса, но молва любит преувеличивать данные о смерти героев.
Было у Касыма-токсабы три жены, однако за неизвестные грехи бог обидел Касыма мужским потомством. Только пятидесяти лет от роду, взяв в дом четвёртую жену, Махтоб, прижил с ней Касым сына. Махтоб, сделав своё дело, при родах умерла, а сын выжил, и дали ему имя Шохобдин в честь муллы, посоветовавшего жене Касыма съездить к святому источнику. Злые языки говорили, что Махтоб помог не столько святой источник, сколько брат Касыма – Пулат, но мало ли что говорят злые языки.
Когда похоронили Касыма, было его сыну Шохобдину одиннадцать лет. Поминками по умершем занялся Пулат, почтивший память покойного по всем правилам шариата и не пожалевший касымовых баранов. Потом Пулат, посыпав голову пылью, погнал в Гиссар стадо овец и увёз свою младшую дочь, Айшу. Вернулся Пулат как раз к пятинедельным поминкам – чиль – без баранов и дочки, но зато с грамотой бека, и в грамоте значилось, что отныне токсабой в кишлаке назначается он, Пулат. Потом Пулат с семьёй переехал в дом Касыма. Одиннадцатилетний Шохобдин был живо устроен к бездетным родственникам, проживавшим на другом конце кишлака. Но тут-то и вышла заминка. Мальчик забился в угол, заявил, что из дома никуда не уйдет, и дядю, пытавшегося его образумить, пребольно укусил в руку. Не желая возбуждать лишних толков, дядя не настаивал.
Когда верблюд хочет есть, он опускает голову. Неделю спустя строптивый мальчик, исхудалый, как щепка (вероятно, от горя по почившем родителе), сам покинул дом дяди и перебрался к родственникам.
Жил Пулат-токсаба в мире и почёте девятнадцать лет, откармливал и резал баранов, умеренно драл козла и неумеренно обдирал дехкан, оплодотворял жён и, наподобие библейских патриархов, обрастал потомством. И прожил бы, вероятно, в благополучии до самой смерти, если бы в один нехороший осенний вечер не зашёл к нему в гости Шохобдин. Было тогда Шохобдину тридцать лет, и был Шохобдин мужчиной нрава крутого.
После смерти бездетных родственников осталось ему в наследство их незатейливое хозяйство. Жил Шохобдин в кишлаке на отлёте, и отношения у них с дядей-токсабой были скорее плохие: никто ни разу не видел Шохобдина в доме Пулата. Поэтому, когда в нехороший осенний вечер Шохобдин переступил порог пулатовой хоны, сидевшие там почтенные гости оборвали разговор и деловито завозились около чайников: кому охота заглядывать в чужие дела? Вышли Шохобдин с Пулатом в сад, и говорили они там долго, а о чём говорили – никто, кроме них двоих, так и не узнал. Только вернулся Пулат из сада в расстроенных чувствах. Гости, молчаливо слопав барашка, – зачем пропадать добру? – тихонько разошлись по домам.
Говорили в этот вечер в кишлаке, будто Шохобдин пришёл сообщить Пулату, что решил жениться и наладить хозяйство. И будто сказал Шохобдин дяде, что не мешал ему наживать богатство на отцовском добре, но всему свой срок, и пора подумать о дележе. Предлагал Шохобдин Пулату разделить с ним имущество пополам. Пулат очень обиделся, назвал Шохобдина сумасшедшим разбойником, запретил приходить в свой дом и обращаться к нему с подобными глупостями. Шохобдин сказал «хоп!» и ушёл, не попрощавшись.
О разговоре этом пошли толки месяца два спустя, когда в хону Пулата притащились исхудалые от страха пастухи и доложили хозяину, что на его стада, возвращавшиеся с летних пастбищ, у подножья гор Гиссара напала шайка басмачей под командой знаменитого вора и конокрада Исмаила-кунградца. Большое стадо баранов басмачи угнали в горы, а тех, которых угнать не могли, перерезали тут же на месте и бросили на съедение стервятникам.
Говорят, что при вести об этом несчастье Пулат-токсаба поседел на глазах у присутствующих. Нашлись даже свидетели, которые клялись, что видели это собственными глазами. Было, впрочем, тогда Пулату пятьдесят семь лет, и, по всем естественным данным, успел он поседеть задолго до этого происшествия. Неоспоримо одно: первым словом, которое произнёс Пулат, обретя дар речи, было имя Шохобдина. Однако, несмотря на самые строгие расспросы, было установлено со всей точностью, что Шохобдин за всё время никуда из кишлака не отлучался, деятельно готовясь к женитьбе. Единственным туманным намёком на его причастие к гибели пулатовых стад были слухи о большом калыме, который Шохобдин уплатил курган-тепинскому ишану. Пулат не поленился съездить в Курган-Тепа, но ишан заверил его, что калым взял совсем небольшой, в память своей дружбы с покойным отцом Шохобдина. Пулат понял, что, взяв от Шохобдина деньги, ишан не намерен их возвращать, и вообще глупо было терять время на эту поездку. Тогда он оседлал своего лучшего коня и поехал с жалобой к самому гиссарскому беку.
Свадьба Шохобдина с дочерью курган-тепинского ишана состоялась в отсутствие Пулата. По достоверному заверению стариков, такого тоя не видал кишлак со дня поминок по безвременно погибшем Касыме. Сколько баранов зарезал в этот день Шохобдин, никому в точности не было известно, но ещё три дня спустя весь кишлак икал жареной бараниной. «Если дают дыню, какое тебе дело, из чьего она огорода», – говорили почтеннейшие старики, облизывая пальцы после шохобдиновых баранов. Все внезапно вспомнили про старого Касыма и, причмокивая от плова и от избытка чувств, восхваляли его силу и доблесть, сходясь на одном, что другого такого токсабы кишлаку не видать. Молодой Шохобдин собственноручно подносил старикам самые жирные блюда, убеждая объевшихся изречением из корана: «Ешьте, пейте дотоле, покуда вам нельзя будет различить белую нить от чёрной нити». Все хвалили его незаурядный ум и мечтательно закрывали глаза, вспоминая ум его отца и его тестя-ишана.
Долгое время Пулат находился в отъезде. Доходили слухи, что бек, по его просьбе, снарядил специальный отряд для поимки Исмаила-кунградца. Потом однажды пришла весть, что Исмаил-кунградец пойман живьём и что бек подарил его Пулату. Была уже зима, на полях Арала лежал снег, белый, как сахар, и мороз стоял такой, какого не помнили с давних пор, когда однажды утром Пулат явился домой, ведя в поводу коня. И сразу разнеслось по кишлаку, что в полдень у речки, на глазах у всего народа, токсаба будет наказывать своего обидчика. Все мужчины высыпали гурьбой смотреть на казнь Исмаила. Связанного басмача, раздетого догола, токсаба погнал к реке. Два пулатовых батрака поливали Исмаила студёной водой. После каждого ведра токсаба спрашивал громогласно: «Кто тебя уговорил резать моих баранов? Назови имя твоего сообщника!»
Шохобдин, сын Касыма, занятый по хозяйству, один из немногих не присутствовал при казни кунградца.
Пулат упорно утверждал перед казием,
что, прежде чем обратиться в сосульку, Исмаил назвал имя Шохобдина. Однако свидетелей, которые подтвердили бы это, не нашлось. И мирахур, и караул-беги,
и арбоб
во время экзекуции случайно стояли в стороне и не могли расслышать последних слов замерзающего. Те, который стояли ближе, уверяли, что рот кунградца замёрз после первых же ведер.
Пулат не убедил казия. Токсаба понимал хорошо, что слова, не подкреплённые баранами, не имеют веса, а последних его баранов доедал гиссарский бек.
В следующие годы токсаба взялся так рьяно навёрстывать потерянное имущество, что от непосильных тягот взвыл весь кишлак. К концу четвёртого года Пулат был опять зажиточным хозяином, хотя стада его не составляли и половины погубленных Исмаилом. Однако чрезмерной жадностью он вконец подорвал свой прежний авторитет. Всё чаще почётные гости, минуя дом токсабы, заходили в новую хону к Шохобдину, и всё чаще, вспоминая за пловом подвиги покойного Касыма, поговаривали они о добрых старых временах, когда титул токсабы переходил по наследству от отца к сыну.
Один лишь Пулат, проходя мимо дома Шохобдина, плевался и отворачивал голову. Он не раз проклинал ту весеннюю душную ночь, когда помутил его дьявол оплодотворить богатырским семенем младшую из жён Касыма.
Однажды, возвращаясь поздно вечером с базара, Пулат-токсаба подъехал к Вахшу и не застал там бурдючников. Он решил уже было заночевать на берегу, когда заметил неподалёку надувающих бурдюки дехкан. Он сторговался с ними за полтанги, откупил бурдюки, прикрепил их к лошадиному хвосту и полез в Вахш. Не доплыв до середины реки, он услышал подозрительный свист и, столбенея от страха, заметил, что воздух из бурдюков стремительно уходит. Бурдюки были дырявые. Он нырнул раз и другой, густо хлебнул воды, попытался уцепиться за хвост коня, но нащупал рукой пустоту, пробовал плыть, вода швырнула его в сторону и ударила о торчащие глыбы. Он вынырнул ещё раз и, подхваченный налетевшей волной, кувырком полетел вниз по течению.
Конь Пулата пришёл домой без всадника. Домашние подняли тревогу. Нашлись люди, видевшие токсабу ночью невдалеке от переправы. Каючники шестами обшарили реку, но утопленника не нашли. К вечеру в доме Пулата уже перебирали рис, готовясь к траурному тою.
Тогда среди ночи Шохобдин оседлал коня, посадил в седло свою девятилетнюю дочь Ширин и, приказав пастуху гнать за собой сто пятьдесят отборных баранов, тронулся в Гиссар.
Бек благосклонно принял подарки. Это был семидесятилетний дряхлый старичок, большой любитель козлодранья, помнивший ещё Касыма-полвана и ничего не имевший против, чтобы сын Касыма и отец такой миленькой девочки стал в своём кишлаке токсабой.
С грамотой в платке отправился Шохобдин домой. Ранним утром выехал он в кишлак на взыгравшем коне. Улицы кишлака были ещё безлюдны. Первым человеком, которого встретил в это утро Шохобдин, был Пулат-токсаба. В первую минуту Шохобдин не узнал его, а узнав, не поверил глазам. Изуродованное лицо Пулата обвязано было белым тряпьём. Он хромал и опирался на палку. Узнать его было можно только по грузной богатырской фигуре. Завидя Шохобдина, Пулат тоже остановился и посмотрел на него внимательно. И было во взгляде этих двух людей, встретившихся на слишком узкой дорожке, столько непримиримой ненависти, что даже конь Шохобдина, почуяв недоброе, рванул и рысью пошёл домой.
Шохобдин узнал от домашних, что Пулат вернулся домой как раз к траурному тою. Вода несла его пятнадцать вёрст, глуша и коверкая о камни, и всё же на пятнадцатой версте он выкарабкался на берег. Два дня и две ночи он пролежал без памяти в прибрежных кустах и на третью ночь, весь изуродованный, с вывихнутой ногой, на четвереньках добрался до кишлака.
Шохобдин не сказал ничего, только жену свою Халиму, спросившую с плачем о дочери, так пнул ногой во вздутый живот, что жена с воем отлетела к стенке.
Ходил Пулат в токсабах после этого происшествия ещё целых четыре года, хотя нельзя сказать, чтобы это были счастливые годы его жизни. Говорили старики, что повис над ним злой рок. Правда, последние годы жизни токсабы были годами несчастий, обрушившихся не на него одного. Поздней осенью странники принесли слух о разгроме неверными благородной Бухары и о бегстве великого эмира Саид Олим-хана в Байсун. Старики упорно отказывались верить этой нелепой вести. Они знали хорошо, что из восьми ворот, ведущих в рай, одни ворота открываются туда прямо из Бухары. Было безбожной ересью, противной учению ислама, утверждать, что бог открыл райские ворота неверным. Однако за первыми слухами поползли другие, всё более косматые и грозные. Говорили, что войска эмира, пробовавшие прорваться на Шахризябс, разбиты под Байсуном неверными; эмир отступает к Дюшамбе. На дюшамбинской дороге появились гружённые золотом караваны эмирских верблюдов. Отрицать происшедшее стало невозможно. Когда же, накануне весны, караваны эмира двинулись в беспорядочном бегстве через Курган-Тепа к Чубеку и вслед за эмиром по дороге на Курган пооскакал со своим караваном гиссарский бек, все уже знали, что и Гиссар и Дюшамбе заняты красными и что завтра, догоняя эмира, неверные войдут в Арал.
В Арал, лежавший в стороне от большой дороги, вошли он, впрочем, позже, уже после того, как эмир с гиссарским беком бежали за Пяндж, в страну афганцев, сохранившую законы шариата.
Тогда начались месяцы настоящей смуты. В Кокташе объявился Ибрагим-локаец, вор и конокрад, компаньон безвременно погибшего Исмаила-кунградца, провозгласил себя беком и стал созывать народ на священную войну с неверными. Много народа пошло под его команду. Над пастбищами густо засвистели пули, сшибая в садах крутые желтки урюка. Каждый кишлак разделился в эти дни на два кишлака. Один – седлал лошадей и уходил к Ибрагиму, другой – стягивал стада и уходил в горы переждать опасный сумбур. Шохобдин, после первых успехов Ибрагима, оседлал коня и, поддерживаемый стариками, увёл к Ибрагиму большое количество всадников. Сам Шохобдин далеко от родного Арала не отлучался и часто заезжал в кишлак распорядиться по хозяйству. Был ещё третий кишлак, если можно назвать кишлаком безродную голь бедняков и чайрикеров. Многие из них, наслышавшись разговоров о земле и дележе стад, ушли вместе с отступившими красными. Головы троих из них привёз в одно из своих посещений Шохобдин и, вытряхнув из мешка, подвесил за бороды перед жильём отступников. Сам Ибрагим с ишаном Султаном осаждал уже Дюшамбе, в котором доживал свои последние дни последний гарнизон красных.
Потом пришла зима. Дни дюшамбинского гарнизона отсчитывались уже месяцами. Опять гремела пальба. Теперь об Ибрагиме говорили мало. Чаще повторяли имя Энвера, наступавшего откуда-то во главе несметных войск и поклявшегося умереть за ислам. Потом прошли весна и лето. Стада хирели, не отведённые на весенние пастбища, и таяли в бездонных котлах ретивых защитников ислама.
Этим летом, в жаркий июльский полдень тихо скончался семидесятилетний Пулат-токсаба. Вечером в кишлак прискакал Шохобдин в сопровождении нескольких всадников, ушедших вместе с ним к Ибрагиму. Узнав о смерти Пулата, Шохобдин только сплюнул и приказал семье сворачивать пожитки. Ночью, длинной вереницей навьюченных коней и ослов, они двинулись из опустевшего кишлака.
Шохобдину, сыну Касыма, не суждено было стать токсабой. В эту ночь красные, переправившись через Вахш, заняли Курган-Тепа.
Месяц спустя, уже на том берегу Пянджа, в заброшенном афганском кишлаке, узнали аральские беглецы, что Энвер сдержал своё слово: умер за ислам, уложенный красноармейской пулей, 4 августа 1922 года в окрестностях Бальджуана.
Часть оставшихся баранов съели афганские чиновники. Нажить новых на чужой земле было нелегко, особенно при жадности местных властей, облепивших эмигрантов, как обрадованные вши. Богатые хозяева любили прежде поговаривать, что омач запасливого дехканина в несколько лет раз пашет прямо по золоту. Они намекали этой пословицей на неурожайные годы, когда зажиточный богател, продавая на вес золота припасённое зерно. О годах, проведённых в Афганистане, беглецы могли сказать, что омач их пахал по олову. Многие, не ходившие под командой Ибрагима, быстро стали жалеть, что бросили хозяйство и дали вожакам потянуть себя в эту негостеприимную страну. Те, которые говорили об этом открыто, и те, которые молчали, жили одной надеждой на скорое возвращение. Там, на родине, остался Ибрагим, объявивший новой власти войну не на жизнь, а на смерть. По словам Шохобдина и стариков, весь мусульманский народ восстал и дерётся под его началом. Войска Ибрагима исчислялись сотнями тысяч. Было непонятно, почему Ибрагим до сих пор не берё Дюшамбе.
Так прошёл год, потом второй, потом третий. К концу третьего года разговор о войсках Ибрагима затих, а на четвёртый год на Афганском берегу появился сам Ибрагим с кучкой потрёпанных джигитов. Джигиты заверяли, что слухи о том, якобы войска неверных разбили их и прогнали за Пяндж – сущий вымысел. Они вовсе не бежали, а ушли по собственной воле. Мусульманское население Бухары не хочет больше защищать ислам, прикидываясь усталым от борьбы и кровопролития. О таких говорил пророк, что здешнею жизнью удовлетворяются больше чем будущей, и, когда им было сказано: «выступайте в поход для войны на пути божием!» – притворяясь утомлёнными, легли на землю. Это они попросили Ибрагима прекратить войну и уйти из Бухары. Ибрагим решил дать возможность маловерам убедиться самим в губительности безбожной власти и только потом, когда возопят они о помощи, – прийти им на подмогу. По точным подсчётам Ибрагима, это должно было произойти не позже весны следующего года. Нужно спешно организовать здесь, в Афганистане, солидное басмаческое войско и держать его в неусыпной боевой готовности, чтобы зов с той стороны Пянджа не застал его врасплох.
Ибрагим тут же открыл вербовку джигитов, и хотя после четырёхлетних неудач в успех его затеи верили немногие, – многие откликнулись на его новый призыв; бегство и эмиграция разорили их вконец, и всё равно есть и терять им было нечего.
Войско, когда оно не воюет, может год не заряжать винтовок, но заряжать желудок должно каждый день. Дехкане Катагано-Бадахшанской области, беглецы и туземцы угрюмо чесали затылки, смотря исподлобья на рост Ибрагимовой гвардии. Потомственные скотоводы, они хорошо знали старую истину: начинается война – прощайте бараны.