Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Человек меняет кожу

ModernLib.Net / Ясенский Бруно / Человек меняет кожу - Чтение (стр. 22)
Автор: Ясенский Бруно
Жанр:

 

 


      Уполномоченный ушёл. Метёлкин долго ещё стоял на дороге, смотря ему вслед. Вернувшись к экскаватору, он сел на песок, мрачно сдвинув на глаза кепку. Он долго сидел у неподвижного экскаватора, тупо уставившись в песок, вернее во втоптанную в песок бурую вещицу.
      Прошло много минут, пока маленький предмет, блеснув на солнце, привлёк внимание Метёлкина. Драгер, подвинув вещицу ногой, порывисто наклонился и поднял её с земли. Это был плоский пузырёк с насом. Метёлкин долго рассматривал его на раскрытой ладони. Ни он сам, ни помощник Федька наса не жевали. Жевали только таджики. Вещица была обронена совсем недавно.
      Метёлкин вскочил и бросился в городок. Из городка выехала машина и, свернув на плато, поднеслась к головному участку. Метёлкин кинулся напрямик, вслед за удалявшейся машиной.
      – Товарищ уполномоченный! – он бежал и кричал, хотя в машине услышать его не могли. Автомобиль уже растаял в облаке пыли, а Метёлкин всё продолжал бежать, пока не выбился из сил.
      Он остановился, тяжело дыша, сжимая в руке драгоценную, неопровержимую улику. Дехкане, работавшие на канаве, приостановили волокуши и переговаривались, указывая на него. Метёлкин подумал, что его принимают за сумасшедшего. Их было много, в одинаковых зелёных халатах, у всех были точка в точку одинаковые коричневые лица и одинаковые клином подстриженные чёрные бороды. Все они одновременно сунули руку за пояс и достали оттуда по маленькому плоскому пузырёчку, как две капли воды похожему на бутылочку в руке Метёлкина. Высыпав на ладонь щепотку табаку, они неторопливо отправили её в рот. Лица смотрели загадочно и ласково. Метёлкин провёл рукой по лбу. Он не знал, десятерится ли у него в глазах, или он действительно сходит с ума. Крайний дехканин протягивал ему тыкву с водой.
 
      Комаренко, вернувшись в местечко, прямо прошёл в управление. Он вскользь просмотрел утреннюю почту и остановился на одном конверте, где крупными буквами значилось лично. Письмо было из Ташкента. Комаренко вскрыл конверт.
      Прочтя письмо, он задумчиво откинулся на спинку кресла, потом, отдав несколько неотложных распоряжений, вызвал машину.
      В квартире Синицыных окно было занавешено от солнца зелёным платком. Комаренко с порога оглядел комнату: стол, накрытый газетой, графин с водой, на спинке стула брошенное женское платье, недочитанная книга – всё как через зелёные очки. Он подошёл к столу и стал перелистывать книгу. Внезапно он повернулся, ощутив на себе чей-то взгляд. В дверях стоял Синицын.
      – Здорово, Владимир! Что, приехала твоя жена?
      – Нет, не приехала…
      – А когда приезжает? У меня к ней небольшое дельце…
      – Думаю, что вообще не приедет… Валентина от меня ушла.
      – Совсем?
      – Да, совсем.
      Комаренко отвернулся и начал старательно выводил что-то ногтем по столу. Синицын тоже не поддерживал разговора.
      – Ну, я пойду, – потянулся за фуражкой Комаренко. – Да, кстати, я хотел тебя предупредить: записку Кристаллову писал не Уртабаев.
      – Откуда ты знаешь, что она ушла к Уртабаеву?
      – Кто она?… А-а… Да нет, уверяю тебя, абсолютно ничего не знал. Впервые от тебя слышу.
      – А мне показалось… Ты, кажется, говорил что-то об Уртабаеве?
      – Я говорю, что записку Кристаллову писал не Уртабаев. Помнишь записку Кристаллову? Нашли при обыске.
      – Да, да. Не Уртабаев? А кто же?
      – Совсем другой человек, не имеющий к этому делу никакого отношения. Потом поговорим… Кстати ещё: один из уртабаевских экскаваторов на втором участке вышел из строя. Экскаваторщик и помощник ночью бегали тушить пожар… Возможно, преднамеренное повреждение… Как дело с узкоколейкой?
      – Мобилизуем все силы. Комсомольцы взяли инициативу. Обязуются через три месяца сдать линию в эксплуатацию. Работают днём и ночью. Чтобы не отнимать у строительства грузового транспорта, песок для балластирования полотна по мере прокладки линии подвозят в вагонетках пока вручную и на верблюдах. Когда будет готова первая кукушка, – будут подвозить на кукушке. Прислали из центра два паровоза, – брак. Наше московское представительство пишет, что свободных кукушек нет, а заграничные заказы сокращены. Обещают прислать ещё один паровоз из Сибири, но хорошего никто не отдаст…
      – Ну, и как? Конку, что ли, думаешь устроить?
      – Посмотрим. При трёх паровозах, пусть даже два всегда будут в ремонте, всё-таки больше можно сделать, чем со всем нашим грузовым транспортом. Если комсомольцы сдержат слово, строительство к сроку закончим.
      – Вот это люблю! Ну, а потом – манатки под мышку и в Москву, в ИКП? Сразу, брат, оживёшь. Что ни говори, центр… Всякие там театры, лекции. Ну, одним словом, культура… Чего смеёшься?
      – Ты на меня не сердись. Я вспомнил, что вот так же жене говорил, когда надо было совсем другое. По-видимому, все люди, когда им нечего сказать, говорят одно и то же.
      – Да, ты прав, разговоры для бедных тут ни к чему. Ну, дай бог всякому! – Комаренко крепко потряс руку Синицына.
      Дверь с грохотом распахнулась.
      – Товарищ Синицын!
      В комнате стоял Гальцев и со свистом глотал воздух.
      – Что случилось?
      – А… а… а…
      – Да говори же, чёрт!
      – Американец убился!
      – Как убился? Какой американец?
      – С бермы свалился, когда камень рвали. Вниз!.. Сюда несут!
      Синицын и Комаренко были уже на улице.
      Навстречу им, со стороны канала, двигалась гудящая толпа.

Глава четвёртая

      – Ну, а ты? Как ты оцениваешь смерть товарища Синицыной – как самоубийство или как несчастный случай?
      – Я уже сказал, товарищ Джабари: для меня всё это совершенно непонятно. Если можно, я просил бы не задавать мне больше на эту тему вопросов. К делу о моём исключении из партии товарищ Синицына не имеет никакого отношения.
      Уртабаев тусклыми глазами смотрел на седоватого таджика. Правый ус следователя от частого покусывания был заметно короче левого.
      – По поступившим в ЦКК сведениям Синицына как раз имеет непосредственное отношение к твоему делу. В числе компрометирующих тебя улик бюро парткома переслало нам записку, адресованную технику Кристаллову. Почерк записки напоминает твой почерк, и бюро выдвигало предположение, что автором её являешься ты. Это подтверждало бы твою прямую связь с вредительскими элементами на строительстве. В настоящее время установлено, что записку эту писала Синицына.
      – Это абсурд, этого быть не может!
      Следователь открыл папку:
      – Почему этого не может быть? Ты же не писал этой записки? А?
      – Не знаю, кто писал, но только Синицына написать её не могла. Это – совершеннейший вздор. Кто это выдумал?
      – Есть её показание.
      – Когда же она могла дать такое покавание?
      – Ты не нервничай. Я говорю, что показание такое имеется. Синицына отправила из Ташкента письмо уполномоченному ОГПУ товарищу Комаренко. Товарищ Комаренко переслал это письмо с нарочным сюда.
      – Это – пустяки. Что могло быть общего у Синицыной с Кристалловым?
      – Ты успокойся. Вот посмотри! – следователь вытащил из папки четвертушку бумаги и протянул Уртабаеву.
      Уртабаев пробежал письмо.
      Уважаемый товарищ Комаренко.
      Спешу исправить вред, причинённый мною непроизвольно, из соображений личной трусости, человеку, ни в чём не повинному. Сознание этой подлости тяготило меня с момента моего последнего разговора с вами. Правда, сейчас исправлять это дело немного поздно. Речь идёт о записке, найденной на квартире у Кристаллова, авторство которой приписали Уртабаеву. Так вот, записку эту писала я.
      По делу Кристаллова, к сожалению, каких-либо дополнительных сведений сообщить не могу, так как не знаю их сама. Связь моя с Кристалловым имела весьма случайный характер и продолжалась недолго. О его контрреволюционных делах я не была информирована. В последний раз, когда я была у него, Кристаллов рассказал мне в издевательской форме о том, как он срывает соревнование на земляных работах. Я поняла, что Кристаллов – не просто антисоветски настроенный человек, а человек, сознательно вредящий строительству. В записке, которую я у него оставила в этот день, я предлагала ему немедленно убраться вон, грозя в противном случае рассказать обо всём Синицыну. Вот история этой злополучной записки и вот всё, что мне известно о самом Кристаллове. Извините, что не даю вам показаний лично, но могло случиться, в последнюю минуту не хватило бы у меня мужества и я так и не рассказала бы вам об этом деле.
      Думаю, что настоящего моего заявления достаточно, чтобы снять с товарища Уртабаева позорящее его обвинение.
      Валентина Синицына.
      – Ну вот видишь, – следователь протянул руку за письмом. – Почерк и подпись, я думаю, тебе знакомы?
      – Это – ложь! Она наклеветала на себя, чтобы от меня отстранить подозрение. А вы поверили, присоединили к делам! – Уртабаев в клочья порвал письмо и бросил на пол.
      – Ай, какой сумасшедший, – укоризненно покачал головой следователь. – Что же это ты меня, старика, заставляешь на четвереньках по полу лазить? – и, опустившись на колени, он стал собирать в конверт обрывки. – Иди, Уртабаев. Так нельзя работать. Пора взять себя в руки. Приходи завтра с утра. Разберёмся…
      …Небо над Сталинабадом голубое и лёгкое, как мыльный пузырь. С цоком пролетели один за другим два упругих фаэтона. В мутных водах арыка, привставая и качаясь, как утопленник, плывёт порожняя бутылка. На вокзале протяжно загудел паровоз («…обязательно поселюсь где-нибудь далеко от железной дороги…»). Прогромыхал грузовик. Опять на вокзале тревожно взвыл паровоз. Гудок назойливой мухой бился о барабанную перепонку. Уртабаев метнулся в первую гостеприимно открытую дверь. Коммерческая столовая: за белыми столиками неприветливые люди, похрустывая челюстями, жрут шашлык.
      Подошёл официант и с любопытством уставился на гостя:
      – …прикажете?
      На лице гостя смешно трепыхался левый глаз…
 
      Когда на следующее утро Уртабаев явился в ЦКК, его немедленно провели к Джабари. Следователь, здороваясь, дружелюбно попридержал его руку.
      – Давай начнём по порядку. Какие дополнительные материалы тебе удалось собрать, кроме статьи в «Анис», относительно афганского колхоза?
      – Других нет.
      – А вот с Ходжияровым? А? Говорю, не было ли каких-нибудь счетов? Может, раньше? А? Раньше ты его не встречал?
      – Нет, не припомню. Мне казалось, что где-то я его видел, но, может быть, в толпе. Нет, раньше я с ним не встречался…
      – Так… Ну что же, выходит, что к показаниям, данным на бюро, тебе добавить больше нечего? А?
      – Да, пожалуй, нечего.
      – Тогда давай вернёмся к твоей биографии. Кое-какие места для меня неясны. Ты – сын бедняка, родом из Чубека. Каким образом и на какие средства ты попал в бухарское медресе?
      – У отца был богатый брат, мулла. Семья отца была большая, всех прокормить трудно, а дядя был бездетный. Я – самый старший в семье. Дядя решил готовить меня к духовному званию, забрал в Бухару и поместил в медресе. Дядя имел там свою келью, от которой получал изрядный доход. По правде сказать, был я там больше прислужником, чем учеником: прислуживал мударису. Пробыл в медресе всего около двух лет. Насчёт дяди и социального положения моего отца можно справиться в Чубеке, дехкане знают. Отец и сейчас там живёт…
      – В каком году ты вышел из медресе?
      – В семнадцатом, в марте, кажется. Вскоре после манифеста эмира.
      – Сам ушёл или выгнали?
      – Убежал.
      – Куда?
      – В Куляб.
      – С джадидами работал?
      – Н… нет.
      – А почему бежал из Бухары?
      – Это – длинная история, к тому же всё равно нет свидетелей, чтобы её подтвердить.
      – А зачем нужно подтверждать?
      – Да, пожалуй, и не нужно. Это не имеет к моему делу никакого отношения.
      – Ну, а всё-таки почему бежал? Медресе надоело?
      – Нет, так сложились дела, что дольше оставаться не мог.
      – Что это, секрет? А?
      – Никакой не секрет, а просто долго рассказывать и незачем.
      – Так… А ты Мирзу Фаткулу в Бухаре знал?
      – Мирзу Фаткулу? – оживился Уртабаев. – Вы знали Мирзу Фаткулу? Разве вы были тогда в Бухаре? Ведь Мирза Фаткула убит в семнадцатом году.
      – Кто тебе сказал?
      – Как кто мне сказал? В медресе Мир Араб было. Мне ведь из-за этого как раз и бежать пришлось.
      – В келье твоей прятался?
      – Вы и об этом знаете?
      Следователь прикрыл усами улыбку.
      – ЦКК всё знает. ЦКК не захочет, комарча на халате у тебя не шелохнётся. Ты думаешь, прежде чем решать, быть тебе в партии или не быть, ЦКК не взвесила месяц за месяцем каждый год твоей жизни?
      – Зачем меня тогда спрашивать?
      – Зачем спрашивать? Подожди, я тебе объясню. Я вот до революции, раньше чем стал учиться, портным был. Халаты шил. Закажут мне халат, мерку сниму и сошью. Иной раз сошью, а заказчик возьмёт да за халатом не придёт. Один обеднял, у него нет денег, чтобы уплатить за работу. Другой, наоборот, разбогател: вместо того чтобы выкупить заказанный дешёвый халат, пошёл к другому портному заказать себе новый, побогаче. А у меня халаты остаются висеть. Иногда через год, через два явится прежний заказчик. У того нашлись наконец деньги. Тот обанкротился, и жалко ему стало, что пропадут его задаток и материя. Вот придёт такой заказчик и примеряет давно сшитый халат. А халат как будто и не на него. Кто от недоедания успел исхудать, и халат висит на нём, как на палке. Кто разросся в плечах, старый халат на него не влезает. Кто отрастил живот, и халат на нём не запахивается. Обозлятся, выругаются и уйдут. И выходит, как будто халат действительно не его. Так вот и с поступками человека. Рассматриваешь иногда какой-нибудь поступок из прошлого и думаешь: ай, какой красивый поступок! А случается, и говоришь: ай, какой нехороший! А примеришь его к человеку, получается: или мал ему стал, или велик. И выходит – его поступок, а как будто и не его. Нельзя по старому халату судить о человеке: примерить надо. Иногда важно не что человек о своём прошлом рассказывает, а как рассказывает. Вот потому и спрашиваем. А не хочешь – не говори.

Пауза первая
Об убитом джадиде

      У его превосходительства генерала Миллера блуждала почка. Этот неприятный недуг, обнаруженный врачами на тридцатом году служебной карьеры генерала, наложил сильный отпечаток на характер его превосходительства. Внешне генерал как будто не менялся. Плотный и розовый, с жёсткими седыми усами, он казался по-прежнему олицетворением цветущего здоровья. Только в его осанке появилось больше сановитости. Окружающие приписывали это ордену святой Анны с мечами, украсившему к тому времени короткую шею генерала. А между тем дело было именно в почке. До злополучного открытия, несмотря на пятипудовый вес, генерал как-то совсем не ощущал своего тела. Отдельные органы, расположенные по подобающим местам, ничем не напоминали о своём существовании. И вдруг один из них отделился и пошёл странствовать наперекор общему распорядку. То, что чувствовал генерал, можно лишь сравнить с ощущением начальника железной дороги, получившего внезапное извещение, что по подведомственной ему линии мчится неизвестный поезд, не предусмотренный расписанием.
      Генерал стал ступать и двигаться с непривычной осторожностью, словно нёс перед собой вместо живота стеклянный аквариум. Иногда в полдвижении он останавливался и прислушивался: что-то плеснуло внутри, где-то озорной рыбой кувыркалась непоседливая почка.
      По ночам на генерала находил мистический страх. В окно таращились пучеглазые тропические звёзды. Просыпались познания из области астрономии, усвоенные ещё в пажеском корпусе. Планеты двигались по начертанным для них траекториям. Всё в этом движении было подчинено ненарушимым законам, удерживающим в равновесии весь подвешенный в пространстве чудовищный механизм. Но и в этом царстве незыблемой закономерности были свои ляпсусы. При мысли о кометах генерал приседал на постели. Он ощущал себя вдруг микрокосмосом в космическом вихре светил. Он слышал отчётливо шорох движущихся в нём планет: сердце, селезёнка, печень дышали, набухая каждая по-своему. Только там, где бесшабашной кометой двигалась ничем не прикреплённая почка, стояла тревожная тишина. «Когда комета наскакивает на другое светило, должно быть, раздаётся глухой взрыв», – цепенея от страха, думал генерал. В такие минуты он вскакивал с постели весь в поту, шлёпая туфлями, шёл к буфету, наливал себе стаканчик рябиновой наливки и, выпив залпом, шёл в кабинет, при зажжённых люстрах раскладывать пасьянс.
      Жил генерал не в самой Бухаре, городе грязном и тесном, кишащем «сартами, похожими на евреев, и евреями, похожими на сартов», – а в двенадцати верстах от столицы, в неприкосновенном русском городке Кагане, именуемом Новой Бухарой. Жизнь в резиденции текла неторопливо и мирно, без лишних треволнений, и, если бы не чрезмерно жаркий климат, жаловаться на судьбу генерал не имел бы оснований, не выдайся этот несчастный сумбурный год. Когда пришли слухи о революции в России, подтверждённые извещением об отказе от престола государя императора, генерал закряхтел, как диван, и впечатлительная почка встала колом.
      Происходило что-то несуразное, похожее на партию в шахматы в сумасшедшем доме. Сняли короля и королеву, а игра, как ни в чём не бывало, продолжалась дальше. Административные органы один за другим признавали новую власть и продолжали спокойно заниматься своим делом. Следуя примеру других фигур, генерал отправил в Петроград телеграмму, в которой выражал свои верноподданические чувства временному правительству. Ответ не заставил себя ждать. Временное правительство, принимая во внимание республиканские чувства генерала, утверждало его резидентом Российской демократической республики в ханстве Бухарском. Генерал собственноручно обмотал красными тряпочками корону и орлов на спинках кресел, отчего орлы стали похожи на петухов, и, убрав со стен осколки старого режима, приступил к исполнению новых обязанностей.
      В Кагане под боком образовалась параллельная власть: совет рабочих и солдатских депутатов. Ни в одной демократической республике, ни во Франции, ни даже в Америке, власти такой как будто не было и не полагалось. Однако просто разогнать её генерал не решался. Не только в Ташкенте, но даже в самом Петрограде, под боком у временного правительства, существовали свои советы, и, очевидно, новое правительство считало это в порядке вещей. Полномочия этой параллельной власти были совершенно неопределённые. В дом резидентства зачастили какие-то люди в сапожищах и в солдатских шинелях. Люди эти плевали на пол, растаптывали на ковре окурки и требовали чёрт знает чего. Бывший царский резидент Миллер не знал, что полагается делать в подобных случаях республиканскому резиденту. Поэтому он выходил к новым посетителям с любезной улыбкой, жал руки, невнятно мямлил, что «конечно», «само собой разумеется», и даже для большего демократизма сам в их присутствии окурки бросал на пол и растаптывал их ногой, стараясь всё же не попасть на ковёр.
      Бывали визиты ещё более щепетильные. Крамола начинала подымать голову и в Старой Бухаре. Бухарские джадиды, под влиянием известий о низвержении русского императора, поощряемые каганским советом, обнаглели до крайних пределов и всё громче кричали на всех перекрёстках о необходимости реформ. Делегация их заявилась к генералу и потребовала от представителя русского республиканского правительства немедленного воздействия на эмира. Эмир должен произвести целый ряд реформ и даровать бухарскому народу хотя бы самую малюсенькую конституцию. Генерал растерянно покашливал, жаловался на плохое состояние здоровья и просил джадидов повременить, пока он снесётся со своим правительством.
      На всякий случай генерал решил застраховаться на два фронта. Он запросил директив у временного правительства, излагая положение вещей и упирая на немногочисленность и неавторитетность прогрессивных элементов в ханстве Бухарском. Другое письмо, вполне конфиденциального порядка, курьер отвёз в эмирский дворец. Отправив оба письма, генералу оставалось только мирно ждать дальнейших событий. События не предвещали ничего хорошего. По информации первого секретаря резидентства Шульги, главари джадидов, не очень доверяя демократическим чувствам генерала, постарались сами связаться с временным правительством и отправили в Петроград длинную телеграмму. Эмир непонятно медлил с изъятием зачинщиков. Джадиды становились всё настойчивее и требовали решительных мер.
      У генерала болела почка. Ссылаясь на это, генерал уже третий день не принимал никаких делегаций, разумно выгадывая время. В минуту служебных неприятностей и предстоящих трудных решений, требовавших абсолютного морального равновесия, генерал любил почитать. Он не терпел газет, презирал беллетристику, – единственной литературой, из которой он черпал укрепляющий бальзам, были пожелтевшие сборники записок Императорского русского географического общества прошлого столетия. Поэтому, с утра встав с болью в пояснице, он брезгливо отодвинул пачку газет, суливших непременно новые неприятности, и достал из шкафа толстый фолиант. Сборник, взятый наугад, посвящён был вопросам торговли России с Средней Азией. Автор вступительной статьи, не только географ, но и тонкий психолог, давал краткую характеристику национального характера бухарцев. Один абзац особенно понравился генералу. Он отметил его ногтем и прочёл ещё раз:
      Бухарцы действительно вежливы, ласковы, общительны и говорливы. За эти качества им точно может принадлежать наименование азийских парижан: не надобно же принимать этого применения в преувеличенном виде и забывать, что Бухарец, как и всякий Азиатец, необразован, грязен, лжив и лишён системою восточного правления, восточными правами и обычаями и азиатским образом мыслей ясного понимания о праве и правомерности и есть не что иное, как тот же степной Киргиз, только не номад, а осёдлый мужик, приобретший некоторый лоск гражданственности и чисто азиатскую ловкость…
      В комнату постучались. Вошёл секретарь резидентства Шульга и молча положил перед генералом распечатанную телеграмму. Телеграмма была из Петрограда. Генерал отложил книгу и дважды внимательно пробежал текст. Временное правительство извещало, что при новом строе в России не может и не должно существовать близкого и соседнего бесправного народа, и выражало пожелание скорых реформ.
      Генерал задумчиво барабанил пальцами по столу: определённо ни одного дня невозможно передохнуть. Он поднял на Шульгу страдающие глаза.
      – Распорядитесь, чтобы подали мой парадный мундир. Поедемте вместе со мной к эмиру.
      – Проект эмирского манифеста прикажете захватить?
      – Да, да, непременно.
      Генерал опять взялся за книгу. Книга действовала успокаивающе, поднимала мысли на нужную высоту, создавала дистанцию, позволяющую не принимать слишком всерьёз всего происходящего. «Где это мы остановились? Кажется, здесь»:
      …Почему же… нам не признать и бухарского медресе с его тысячью студентов за учреждение, хотя отчасти подобное Парижской академии Оксфордскому или Геттингенскому университету. Сарказм сравнения Бухары с Афинами мы поймём только тогда, когда узнаем, что Бухарским университетом именуют такую школу, где студенты – оборванные ребятишки, а профессора – муллы, которые, задав своим слушателям урок из Мухамедова корана или из песен Гафиза и Саади, ходят по аудитории с суковатою палкою и с неумолимостью колотят из всех сил будущих учённейших мужей за то, что они, надсадив глотку криком, распевают заветные слова вполголоса!..
      …В медресе Мир Араб, несмотря на отмену занятий, стоял в этот день ярмарочный гомон. Взбудораженные домуллы собрались в нескольких кельях обсудить необычайную новость. Больше всего толпилось их в келье домуллы Рахмана, самого старшего ученика медресе, отпраздновавшего недавно тридцать третий год своей учёбы. Даже его завистливый соперник домулло Сатор, один из старожилов медресе, прозубривший в нём подряд двадцать два года, чувствовал себя рядом с Рахманом безбородым первоклассником и почтительно замолкал в его присутствии. Так бывало всегда. Но в этот необычайный день спутались все обычаи, и мирное медресе клокотало, как вода в тыкве на полном скаку коня. Голос домуллы Сатора гудел громче других, сопровождаемый глухим рокотом одобрения, и домулло Рахман, теребя пегую злую бородёнку, высокомерно молчал, нанизывая в уме чётки убийственных изречений. Спор касался только что объявленного манифеста эмира, в котором «он, к кому обращаются за милостью», в непрестанных заботах о благе и счастии всех верноподданных решил осветить Бухару светом прогресса и знаний, полезных для бухарского народа.
      Домулло Рахман, скорбя по поводу манифеста, приписывал его козням русских. Русские низвергли своего царя и замышляют теперь о низвержении эмира в союзе с отступниками ислама – джадидами. Боясь сопротивления всех правоверных, русские хотят сначала обеспечить безнаказанность джадидам, чтобы с их помощью развратить народ и подкопать основы шариата. Поэтому они заставили эмира под угрозой войны даровать джадидам манифест. Эмир, желая избежать войны с могущественной Россией, вынужден был пойти на уступку. Эмир не будет обязан сдерживать обещания, данные им джадидам, если все правоверные мусульмане обратятся против джадидов и помогут ему расправиться без шума с отступниками шариата. Тогда русские, не находя больше опоры в мусульманском населении Бухары, не станут добиваться выполнения манифеста. Тем, кто имеет уши, эмир сам намекает на это в своём манифесте, обещая приложить заботу «к дальнейшему развитию в Бухарском ханстве самоуправления по мере того, как надобность в этом будет выясняться». Не следует ли из этого, что подобные новшества, противные шариату, не будут введены вовсе, если выяснится, что правоверное население Бухары не ощущает в них никакой надобности?
      Тут-то домуллу Рахмана перебил домулло Сатор.
      – С каких это пор, – кричал он, размахивая в воздухе длинной рукой, с пальцами, жёлтыми и кривыми, как бананы, – с каких это пор правоверные мусульмане должны подчиняться приказаниям неверных? Разве не сказано в коране, в главе «Жёны», в стихе 91: «Они хотят, чтобы вы были неверными так же, как неверны сами они, для того, чтобы вы были одинаковы с ними… Вам доставляем мы полную власть над ними»? И подобает ли правоверным мусульманам заслоняться боязнью войны с превосходящими их войсками неверных? Не сказано ли в главе «Фуркан», в стихе 54: «Не уступай неверным, но при посредстве этого воюй с ними великой войною», а в главе «Трапеза», в стихе 69, не говорится ли прямо: «Каждый раз, как они зажгут огонь войны против вас, бог погасит его»? Не сказал ли пророк в главе «Добыча», в стихе 66: «Поощряй верующих в битве; если будет в вас двадцать человек стойких, они победят двести; если будет в вас сто, они победят тысячу неверных, потому что они – народ непонимающий»? И не о таких ли, как ты, домулло Рахман, сказано в главе «Покаяние», в стихе 38: «Только те требуют увольнения от войны, которые не веруют в бога и в последний день которых сердца нерешительны и которые при своей нерешительности колеблются»? Поистине, домулло Рахман, много неправды произнесли сегодня твои уста, и стыдно тебе, тридцать три года изучавшему коран, осквернять ложью уши твоих младших братьев. Не сказал ли ты только что, лживо толкуя манифест того, «к кому обращаются за милостью», что великий эмир может не выполнить данных джадидам обещаний, если этого не захотят правоверные, иными словами, по-твоему, эмир может бросать на ветер свои обещания? Или не читал ты, что говорит пророк в главе «Трапеза», в стихе 91, о нарушающих обещания: «Бог не накажет вас за празднословие в ваших клятвах, но накажет вас за то, что вы связываете себя клятвами»?
      Последние слова домулло Сатор прокричал залпом и торжествующим взглядом обвёл аудиторию.
      – Плохо читал ты коран, домулло Сатор, – сказал спокойно Рахман, – если не усвоил ты указания пророка, данного им крикунам. Не о тебе ли сказано в главе «Лохман»: «Говори голосом тихим, потому что самый неприятный из голосов есть голос осла»?
      Рахман обвёл глазами присутствующих в ожидании одобрительного смеха, но белые луковицы над сосредоточенными прорезами глаз торчали неподвижно и сурово. Домулло Рахман медленно засунул в рот небольшую щепотку наса:
      – Мало изучал ты коран, домулло Сатор, – сказал он, помолчав. – Ты уже запомнил наизусть отдельные стихи и главы, но ещё много лет придётся тебе изучать его, пока за словами стиха станешь понимать сокрытый в них смысл. Поэтому, перечисляя здесь всё вычитанное в коране, ты упустил как раз те стихи, в которых спрятан ключ к пониманию того, что тебе непонятно. Открой главу «Имрам» и прочти слова пророка: « Да, если будете терпеливыи будете богобоязливы, то в то время как они стремительно нападут на вас, вот господь ваш в помощь прибавит к вам пять тысяч ангелов, которые будут отмечены особыми знаками». Не ясно ли из слов пророка, что помощь свою он обещает не тем, кто на твоё подобие с палкой в руке кидается на вооружённые пушками полчища неверных, а тем, которые будут терпеливыи сумеют выждать благоприятную минуту? Если тебе и теперь непонятны эти слова, открой главу «Изгнание» и прочти, что говорится в ней о неверных: «Расстройство в среде их большое: подумаешь, что они что-то соединённое, между тем как сердца их разрозненные; это потому, что люди они нерассудительные». Разве для того, кто умеет из скорлупы слов вылущить их сокровенный смысл, не ясно, почему пророк велит верующим быть терпеливыми? Разве не слышим мы о великом расстройстве, которое началось в стране неверных и растёт с каждым днём? Разве не бог разъединил их сердца, чтобы ослабить и разрознить их силы, и разве не потому, хитростью оттягивая неминуемый день расправы, велит он нам быть терпеливыми и ждать, пока расстройство их поест их? Не сказано ли достаточно вразумительно в главе «Добыча»: «Вот неверующие ухищряются против тебя: они ухищряются, и бог ухищряется, но бог самый искусный из хитрецов»? А если бог есть самый искусный из хитрецов, после бога, «тот, к кому обращаются за милостью», – наш великий эмир? И не величайшей ли глупостью, противной шариату, осквернил ты свои уста, домулло Сатор, приписывая наместнику пророка указания, относящиеся к простым смертным? Потерпи, домулло Сатор, долго ещё придётся тебе изучать коран, пока за изгородью слов откроются перед тобой божественные сады цветущих мыслей пророка.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39