Бабушка Тарынчак вдруг улыбнулась:
– Ну, если построят да воды нагреют, чего же я не пойду? Вот еще! Люди пойдут – и я пойду.
– Да еще как радоваться будешь! А сейчас все ворчишь.
– Да что ж ворчу? Я на деда ворчу. И все бегает и все скачет, а дома его нету и нету. Всю жизнь этого старика дома нету, и обо всем ему забота! Ну, зачем ему обо всем забота, а?
– А как же ему не забота? Вот так! Да ведь он же партийный, бабушка.
Дедушка Торбогош пришел, когда уже совсем стемнело. Бабушка Тарынчак сразу забыла свою воркотню, засуетилась около очага, раздула угли, поставила на огонь чугунок с чаем, подала толкан,
налила в чашечки молока, нарезала мяса… Дедушка уселся около огня, поджав ноги, закурил трубку. Он глядел сквозь дым на внучку свою Чечек, и суровое лицо его светлело и смягчалось.
– Ну-ка, внучка, расскажи, чему тебя в русской школе учат.
Чечек ответила не сразу. С чего начать?
– Очень много рассказывать надо, дедушка. Вот хочешь, я тебе стихи прочитаю?
Дедушка Торбогош кивнул черной бритой головой.
– Я тебе про пастуха прочитаю. Называется «Встреча».
Он стоял на холме высоком,
Словно вылит из смуглой бронзы.
Опираясь рукой на палку,
Зорко он осматривал дали.
…Пел пастух, что обильно лето,
Что колхозная жизнь счастлива
И что белыми островками
В поле ходят стада овечьи.
…Я спросил его, как здоровье,
– Хорошо. А твое, товарищ? —
А по бронзовому загару
Пробежала, как луч, улыбка.
А когда я спросил о прошлом,
У него задрожали губы:
– Для чего вспоминать печали,
Если радостны мы сегодня?
Бабушка Тарынчак так заслушалась, что не заметила, как у нее из чугуна убежал чай – бурый отвар побегов шиповника.
– Ай да Чечек! Ай да Чечек. В бабку пошла!..
Дедушка Торбогош слушал и кивал головой, а когда Чечек замолчала, сказал:
– А еще знаешь?
– Знаю, – ответила Чечек.
Она читала стихи и про Золотое озеро – Алтын-Коль, и про Катунь-реку, и про дорогой камень, который добывают в горах Алтая и везут в Москву на постройку больших дворцов…
– Я и русские знаю! – сказала Чечек, когда прочитала все, что знала по-алтайски.
Дед кивнул головой:
– Давай русские!
У лукоморья дуб зеленый,
Златая цепь на дубе том…
Дедушка Торбогош так же покачивал головой. А бабушка Тарынчак почти ничего не понимала, но она улыбалась: то, что читала Чечек, было как песня. А песню, иногда и не понимая, слушать радостно.
После ужина дедушка Торбогош вышел посидеть под звездами, и Чечек примостилась около него.
– Хорошие песни ты знаешь! – сказал дедушка. – А скажи-ка мне еще раз про пастуха.
Чечек снова начала читать:
Он стоял на холме высоком,
Словно вылит из смуглой бронзы…
И дедушка, шевеля губами, повторял за ней слова. А потом вздохнул и сказал:
– Хороший человек сложил эту песню!
– Это Кучияк сложил, – сказала Чечек.
Дедушка Торбогош взглянул на нее:
– Кучияк? Павел Кучияк – Ийт-Кулак – Собачье ухо?
– Почему Ийт-Кулак?
– А это его настоящее имя. Так звали раньше… Да, я слышал о нем. И отца знал. Шаман у него был отец. Плохой человек. Обманывал бедный народ, бубном гремел. Сколько одних лошадей погубил, самых лучших лошадей!..
Дедушка медленно, словно глядя в далекое прошлое, рассказывал Чечек о страшных и темных делах шаманов. Свадьбу справляют – шамана зовут. Заболел ли кто – шамана зовут. Умер ли кто, родился ли – опять шамана зовут… Идет шаман в аил и тащит за собой всяких богов и духов – добрых и злых. Тут и добрый Ульгень, и злой Эрлик, и небесные управители, и духи гор… И всем богам нужны жертвы: добрым – благодарственные, злым – умилостивительные. Народ алтайский тогда был темный и робкий, природа своими тайнами пугала его, и люди верили шаманьим сказкам. Лучшую лошадь в хозяйстве выбирал шаман для жертвы. И лошадь ту, привязав веревками за ноги, живую раздирали во все стороны и, привязав жердь на спину, ломали ей хребет…
– Ой, дедушка, как страшно! – прервала деда Чечек. – Неужели живую?
– Да, живую. А потом начинал этот шаман бить в бубен, петь, завывать и кружиться. И будто все время с богами говорит, а боги ему его же голосом отвечают: «Ао, кам, ао!..» Ну что ж? Так и больных лечили. Шаман пляшет, с богами перекликается, а болезнь человека сжигает. Умирает больной – шаман не виноват, значит, богам так нужно или жертва была плоха. Так люди и умирали без помощи. Многие умирали. Темное время было. Вспоминать трудно моему сердцу. Но зато, когда вспомнишь и сравнишь, – сразу жить радостнее. По-другому теперь живем. Светлый день наступил для алтайского народа!..
– Дедушка, а неужели Кучияк тоже с отцом шаманил?
– Э, нет! Кучияк отца своего не любил. Он ушел от него к деду своему, к Кучияку, и даже имя его взял. Там и жил. А деда его я, Чечек, хорошо знал. Это был большой человек, умный человек, сказитель. Таких сказителей, как был старый Кучияк, пожалуй, теперь и не найдешь на Алтае. Как возьмет свой топшур,
как начнет петь какое-нибудь сказание – одну ночь поет, другую ночь поет, третью ночь поет… Мог целую неделю петь – и все будет складно и все умно. А откуда знал? Что от старых людей слышал, а что сам придумывал. Вот у него и Павел научился. А потом и сам большим человеком стал. В русском университете учился. Его в партию приняли. А ну-ка, Чечек, скажи еще раз, как там пастух на горе стоит!
Но Чечек уже надоело читать про пастуха.
– Я тебе завтра прочитаю, ладно, деда?
– Э! Завтра! – повторил дедушка Торбогош. – Завтра мой Серый в тайгу бежать будет.
– Как? Опять в тайгу? – закричала Чечек. – Сразу!
– Надо. В шестой бригаде давно не был.
– Дедушка, – ласково сказала Чечек, отводя рукой его дымящуюся трубку и заглядывая ему в глаза, – возьми и меня в шестую бригаду. Дедушка, э! Я давно табунов не видела. Возьми, дедушка!
Дедушка Торбогош со скрытой усмешкой покосился на нее и сказал:
– Если сама проснешься, поедем. Будить не буду.
Чечек вскочила, захлопала в ладоши:
– Я проснусь, проснусь! Только ты скажи: а какую лошадь взять? Дай порезвее, дедушка, чтобы от твоего Серого не отставала!..
…Еще лежала на траве тяжелая роса, еще волоклись, цепляясь за хвою, туманы, а уж дед Торбогош и Чечек мчались на лошадях по таежной тропе. Прозрачное бледно-зеленое небо сияло над тайгой, и прекрасная, как во сне, белая мерцающая звезда низко висела над острыми конусами гор.
Чечек не погоняла своего рыжего Арслана: он сам бежал за конем деда Торбогоша. Острая лесная свежесть разогнала сон. От быстрой езды захватывало дух и во всем теле возникало горячее ощущение счастья.
Потом начались крутые подъемы по каменистым тропкам, еле заметным, заросшим пушистыми листьями камнеломки. Лошади пошли шагом. Они внимательно глядели под ноги и осторожно выбирали место, куда поставить копыта. Небо розовело, разгоралось. Белая звезда незаметно утонула в розовом океане утренней зари. В тайге начинали позванивать птичьи голоса. И когда всадники поднялись на перевал, навстречу им из-за горы взошло солнце.
Дед обернулся к Чечек:
– Не спишь? С лошади не падаешь?
– Что ты, дедушка? Вот еще!
За перевалом светлее стала тайга, и лошади по брюхо утонули в густой траве. Луговая герань заглядывала прямо в лицо Чечек своими любопытными голубыми цветами. Мощные дудники с корзинами белых соцветий, жесткие ветки отцветших кустов маральника, тонкие пестрые саранки, бархатные красные шапочки мытника – все смешалось и перепуталось в зеленом веселье кустов и трав.
Далеко вниз уходила широкая, раздольная долина. И там, внизу, где солнце уже расстелило по свежим склонам свое сияние, Чечек увидела пасущийся табун.
Серый поднял голову и заржал. Рыжий Арслан заржал тоже. Лошади из табуна сразу откликнулись им. Поджарая желтая собака со свирепым рычанием выскочила на тропу.
На увал поднялся пастух. Заслонившись рукой от солнца, он поглядел вверх, на тропу, и, сразу узнав старого смотрителя, снял овчинную шапку. Смотритель – большой человек в хозяйстве: в каждом смотрительстве – шесть бригад, а в каждой бригаде – человек по пятнадцать пастухов да голов по сто пятьдесят лошадей в каждом табуне. И всем этим смотритель ведает, и за все это смотритель отвечает.
– Эзен, Кине!
– Эзен! Эзен!
– Табыш-бар ба, Кине?
– Дюк,
Торбогош, никаких новостей нет. Все благополучно.
Пока дед Торбогош разговаривал с пастухом, Чечек подъехала поближе к табуну. Лошади – карие, рыжие, вороные, арабских, донских, кавказских и алтайских кровей – всем табуном медленно, шаг за шагом брели по долине. Длинные гривы падали им на глаза, солнечные блики скользили по их гладким бокам и спинам. Слышались крепкий хруст травы на зубах, мягкое фырканье. Изредка тоненькое ржание жеребенка поднималось над табуном, и невнятное эхо подхватывало этот крик и повторяло где-то в далеких распадках.
Пастух поймал ближайшую лошадь, вскочил на нее и помчался. Дед Торбогош поскакал за ним. Чечек тоже хлестнула своего Арслана. Арслан вздыбился – он терпеть не мог плетки – и, замотав головой, понесся, не разбирая дороги. Чечек покрепче уперлась ногами в стремена. Хорошую лошадь дал ей дед Торбогош – только на такой лошади и ездить человеку!
Около крутой, обрывистой скалы стоял небольшой аил. Перед аилом дымился костер. В тени густого, угрюмого кедра спали пастухи, которые пасли табуны ночью. Сразу две собаки выскочили откуда-то и подняли лай. Пастухи приподнялись, протирая глаза, и никак не могли понять, кто приехал.
– Сейчас бригадира позову, – сказал пастух Кине и, запрокинув голову, пронзительно закричал, словно затрубил в трубу: – Э-ге! Талай!.. Талай!..
Вскоре наверху, в чаще, послышался конский топот, и на луговину вылетел всадник на тонконогом вороном коне. Конь дико косил горячими глазами и слегка дрожал. Всадник соскочил с седла, ласково похлопал коня по лоснящейся шее – иди! – и, сняв шапку, поклонился смотрителю:
– Здравствуй, Торбогош! Давно не был… Слезай со своего Серого, тебе покушать надо!
Но дед Торбогош, не слезая с коня, обратился к Чечек:
– Ты как, внучка? Ступай отдохни.
Чечек взглянула на деда:
– А ты, дедушка?
– Я потом, – ответил дед, – сначала лошадей посмотрю.
Чечек очень проголодалась. Она бы сейчас что хочешь съела – и сырчик, и кусок хлеба, и кусок мяса, и, кажется, целый аркыт
чегеня выпила бы… Но она сдержанно поджала губы и сказала:
– И я потом.
Пастухи между тем окружили Чечек:
– Ай, балам!
В тайгу приехала! Гляди – хорошо на лошади сидит!
– Может, тоже смотрителем будет!
– Лошадей любишь? Молодец! Любит лошадей!..
– Ай, балам! Слезай, покушай!..
Уставшие от своего долгого лесного одиночества, они все улыбались ей: такая радость – новый человек в тайге! Да еще ребенок, девочка. Почти у всех у них в стане или на фермах остались дети и внуки, о которых много думалось в одинокие глухие часы и потихоньку тосковало сердце…
Дедушка Торбогош обратился к Талаю:
– Сколько у тебя в табуне?
– Сто сорок семь маток, тридцать восемь жеребят.
– Верно?
– Да как же! Не первый день в бригаде.
– Прогони!
Бригадир Талай, быстро взглянув в неподвижное, суровое лицо смотрителя, чуть-чуть усмехнулся:
– Ну что ж, прогоним!
Он кивнул пастухам. Пастухи торопливо направились к своим лошадям, которые паслись около аила. А смотритель, бригадир и за ними Чечек спустились на широкую притоптанную луговину. Луговину пересекал забор из тонких жердей. Четкая синяя сквозная тень лежала от него на траве, а посреди забора отчетливо светились небольшие открытые ворота.
Ждали молча, неподвижно. Молчал старый Торбогош. Молчал скуластый бригадир Талай, прищурив свои блестящие, живые глаза. Молчала и Чечек. Солнце пригревало ей спину, размаривало, навевало дрему. Долго ли придется ждать? А вдруг долго? Тогда Чечек просто уснет да и свалится с седла всем на потеху.
Но вот послышался вдали неясный топот множества копыт, лай собак, посвисты пастухов…
Чечек встрепенулась, подняла отяжелевшие ресницы, подбодрилась. Рыжий Арслан вздернул голову и переступил с ноги на ногу.
– Гонят!..
Табун шел из тайги и по светлому склону спускался на луговину. Лошади легко бежали, перегоняя друг друга, слегка толкаясь. Матки ржали, подзывая жеребят; жеребята прижимались к маткам, мешая им бежать, и пугливо косились по сторонам.
Старый Торбогош поправился в седле, вынул изо рта потухшую трубку и засунул ее в сапог. Талай приподнялся на стременах, махнул пастухам рукой:
– Прогоняй!
Пастухи подогнали табун к самому забору. Лошади столпились, закружились на месте, как кружится внезапно запруженная вода; и как вода, нашедшая щель в плотине, просачивается в нее узкой струйкой, так и лошади, заметив открытые ворота, одна за другой сначала проскакивали в них, а потом, подгоняемые сзади, пошли чередой.
Чечек взглянула на деда: он стоял на стременах, устремив зоркие глаза в ворота, и шевелил губами. «Считает! – догадалась Чечек и тихонько улыбнулась. – Вот ведь какой! Что говорят – не слушает, все надо самому проверить».
Табун по одну сторону забора становился все меньше, а по другую сторону – все больше. Вот наконец прошла последняя матка, и жеребенок, боясь отстать, протиснулся вместе с нею. Дед Торбогош, сдвинув брови, обернулся к бригадиру:
– Тридцать восемь жеребят. Сто сорок пять маток. А где еще две?
Талай немножко смутился:
– Да вот… одна на отделение пошла, за хлебом. На другой конюх уехал. А так все целы, Торбогош!
– А почему не докладываешь, как надо? Так должен и доложить: сто сорок пять маток, тридцать восемь жеребят, две матки заняты в хозяйстве. Когда я тебя научу? А если бы директор вдруг наехал, так я бы перед ним дураком оказался! Сколько говорю: точность нужна, точность! Смотри, Талай, последний раз тебе это спускаю!
Всю обратную дорогу к аилу Талай молчал и только слегка пожимал плечами. Дед Торбогош молчал тоже. И только около аила, сойдя наконец с коня, сказал:
– Вот я тут газеты привез… – Он вынул из кожаной сумки пачку аккуратно сложенных свежих газет. – Вот газеты, Талай. Тут о Североатлантическом договоре есть. Опять Америка с Англией сговариваются, как бы весь мир захватить. Вот нет им покоя, а? Ну так вот, Талай: пусть Кыдраш прочтет все это хорошенько и пастухам доклад сделает – вообще о международном положении и об этом договоре… Ну и обо всем, конечно, что в стране делается, какие стройки идут. А вот тут и наша есть, Горно-Алтайская, пускай вслух прочтет.
– А сумеет ли?
– Ничего, сумеет. Он же комсомолец, в партию заявление подавать собирается. Что не сумеет – ты поправь. Молодых учить надо… А теперь говори: какие тут у вас дела в бригаде? Чего не хватает? Что прислать нужно? Больных нет ли?..
Ночные пастухи тоже вернулись к аилу. И вскоре все сидели у костра, около дымящегося котла с жидкой кашей из ячменя, сваренной на кобыльем молоке.
– Эх, что это за еда! – сказал Талай. – Кабы мы знали, что гости будут… Нуклай, – обратился он к старому пастуху, – ты бы взял ружье да сходил за козлом нам на ужин!
– Можно сходить, – отозвался Нуклай.
Чечек досыта наелась каши, досыта напилась кислого молока и почувствовала, что глаза у нее закрываются.
– Ложись поспи, – сказал дед Торбогош.
Талай вынес из аила белую кошму и расстелил в тени под кедром:
– Ложись, Чечек.
Засыпая, Чечек смутно слышала негромкие разговоры у костра:
– Спичек побольше пришли, Торбогош. Мыла не забудь – молодые много мыться стали. Только давай и давай мыла! Чаю хорошо бы. От чая сердце у людей веселеет…
А потом вдруг запела птица какая-то в кедровых ветках.
«Это клест…» – подумала Чечек. И тут же сама стала красноперым клестом, засмеялась и вспорхнула вверх, к небу, к розовому облачку, повисшему над горами.
– Ишь смеется во сне! – сказал бригадир Талай. – Видно, хороший сон снится!
А дед Торбогош, с улыбкой в глазах, кивнул головой:
– Теперь детям и сны хорошие, и жизнь хорошая… А мы-то разве так росли!
Вечером у костра был пир: жарили дикого козла, которого убил старый охотник Нуклай. Хорошо поужинали и развеселились.
– А вот давайте послушаем, как внучка стихи читает, – сказал подобревший дед Торбогош. – Прочти-ка, внучка, про пастуха, который на горе стоял!
– Вот ты, дедушка, опять про пастуха! – сказала Чечек.
Но пастухи стали просить:
– Прочти, Чечек, прочти, пожалуйста!
Чечек встала перед костром так, чтобы ее всем было видно, и начала:
Он стоял на холме высоком,
Словно вылит из смуглой бронзы…
Последние слова стихотворения Чечек выкрикнула звонко и отчетливо, каждое слово прозвенело серебром в тишине тайги:
…Снова песня плыла в долине,
Песне вторили лес и горы.
Шел колхозный пастух по травам,
Словно к новым вершинам счастья!
– Ой, якши, балам! Ай, хорошо! Ай, хорошо!.. – зашелестело вокруг костра.
Улыбающиеся загорелые лица – и молодые и старые – добрыми глазами глядели на Чечек.
– Кто же тебя так научил, дочка? – спросил охотник Нуклай.
– В школе научили, – сказала Чечек. – Я теперь в русской школе учусь. В шестой класс перешла. Меня в пионеры приняли – вот красный галстук ношу!
– О, большим человеком будешь! Учись, дочка!
– А может, еще что знаешь? Расскажи нам!
– Не ленись, Чечек! – сказал дед Торбогош. – Повесели людей: у них гости редко бывают.
Чечек прочитала еще несколько стихотворений по-алтайски, прочитала «У лукоморья…», спела своим тоненьким голоском пионерскую песню, которую они разучивали в школе, рассказала про чудесное дерево – яблоню, – которое цветет розовыми цветами и на котором вырастают сладкие яблоки, и про школьный сад рассказала. Хотела уже и про «самого умного, самого доброго человека» рассказать, но… голубые глаза искоса взглянули на нее, насмешливый голос произнес: «Эх ты, бурундук!» – и Чечек смутилась… и умолкла.
– Ну, а еще, Чечек! – попросил кто-то.
– Нет, – сказала Чечек.
И, усевшись рядом с дедушкой, прижалась к его плечу. Вот если бы Кенскин был сейчас здесь! Как уже давно она его не видела! И как давно Маю не видела, и Эркелей, и Лиду…
Синяя ночь сгущалась вокруг костра. Все пропадало в этой синеве – горы, деревья. Но еще отчетливее видны были лица людей, озаренные жарким, оранжевым пламенем костра, – коричневые, обветренные скуластые лица с набухшими веками и с узкими глазами, задумчиво глядевшими в огонь…
Шаман
На другой день, когда спала полуденная жара, дед Торбогош и Чечек подъезжали к стану своей бригады. Вдруг дед Торбогош придержал лошадь, прислушался.
– Ты что, дедушка? – улыбнулась Чечек. – Это трактор гудит, вон он идет по долине! А ты думал – это самолет?
Но дед Торбогош сделал ей знак замолчать. Лицо его вдруг потемнело. Чечек встревожилась и тоже стала слушать. И она услышала: вдалеке, там, где в солнечном мареве виднеются острые конусы аилов, глухо и раскатисто гудит большой бубен.
– Что это, дедушка, а? – спросила Чечек и, взглянув на его лицо, испугалась. – Дедушка, да что такое там?
– Что? – криво улыбнулся дед Торбогош. – Да вот что: шаманит кто-то!
Чечек сказала недоверчиво:
– Шаманит? Что ты, дедушка! А кто у нас будет шаманить?
– А все-таки шаманит, – угрюмо повторил дед Торбогош.
И вдруг, огрев своего Серого камчой, он сорвался и полетел к аилам. Дед Торбогош – партийный человек, разве он может допустить, чтобы к нему в бригаду ходили шаманы!..
Чечек едва поспевала за ним. Недалеко от аилов дед нагнал молодую Чейнеш, которая тоже спешила в стан. Дед Торбогош осадил коня.
– Что там такое? – грозно крикнул он. – Откуда взялось?
Чечек не слышала, что ответила Чейнеш, – Чечек проскакала мимо. У крайнего аила она соскочила с лошади и побежала туда, где глухо и яростно хохотал шаманский бубен.
И остановилась, не веря себе, не веря своим глазам: посреди стана, на широкой зеленой луговине, и в самом деле плясал шаман. Он плясал вокруг горящего костра, а кругом тесно стоял народ и безмолвно смотрел на его пляску. Шаман был страшен. Он бешено кружился у костра, что-то пел и выкрикивал хриплым, отрывистым голосом и косматой колотушкой с бряцающими железками бил в огромный бубен – в толстую, туго натянутую кожу. Косматые овчины разлетались на нем, словно вихрь, крутились и звенели вокруг него длинные ситцевые жгуты с бубенчиками на концах, на голове кивали и раскачивались белые перья орлана.
Чечек с испугом глядела то на шамана, то на людей, окружавших его. Почему сюда пришел шаман? Зачем он здесь пляшет? Почему люди не гонят его прочь, а смотрят спокойно и даже еще улыбаются?.. Старые женщины собрались здесь, девушки, ребятишки… И рабочие, видно, прибежали с покоса: вон около тайги стоят конные грабли и незавершенный стог. А вон и сам бригадир Иван Тызыяков стоит смотрит и тоже улыбается! А вон и бабушка Тарынчак стоит!.. Сколько страшных историй рассказывала она про этих шаманов: как они обманывали людей, как они раздирали лошадей на части – приносили жертвы богам… А боги-то и не могли никому сделать ни добра, ни зла! Пустые деревяшки были те боги!.. А теперь вот пришел этот шаман, и они опять его слушают! И она, Чечек, пионерка, будет тоже его слушать?..
Чечек ворвалась в круг и пронзительно закричала:
– Эй, ты зачем сюда пришел, страшный? Уходи отсюда! Опять явился! Вот еще!.. Дедушка Торбогош, иди скорее, давай гони его отсюда!.. Что же ты стоишь и ничего не говоришь, дедушка?!
Дружный смех покатился по толпе. Шаман весело подмигнул Чечек и запел еще громче. А какой-то незнакомый русский человек крикнул:
– Девочка, отойди, не мешай съемке!..
Чечек, слегка растерявшись, оглянулась по сторонам и, покраснев, как горный пион, со смущенной улыбкой попятилась из круга. Она только сейчас увидела тех самых людей, которые приезжали в поселок на легковой машине. Один из них – худощавый, с косматыми бровями – вертел ручку какого-то аппарата.
«А, так это кино снимают! – догадалась Чечек. – А только… почему шаман им пляшет?..»
Она пробралась к своей бабушке. Бабушка Тарынчак с улыбкой прижала к себе Чечек.
– Эзен, эзен, внучка! – сказала она. – Вот как ты на этого шамана накричала! Так и надо – гони его!
У бабушки Тарынчак смех такой добрый, что и Чечек засмеялась:
– Не смейся, не смейся, бабушка! Я на этих шаманов все равно глядеть не хочу, а их еще в кино снимают!..
Съемка кончилась. Худощавый человек закрыл свой аппарат. А шаман вдруг снял с себя косматую шубу, бубенчики, сдернул с головы черные космы с перьями и стал молодым алтайцем с гладкими блестящими волосами. Он, улыбаясь, вытер платком, вспотевшее лицо и сказал, весело поглядев на людей:
– Ну как, неплохо шаманил?
– Бабушка, это кто такой? – живо спросила Чечек.
А бабушка и сама глядела на него с недоумением: кто это такой?
– Это артист из Горно-Алтайского театра, – шепнула им молодая румяная Катерина, дочка бригадира. – Сюда снимать приехали.
– А почему сюда?
– Им надо старый Алтай в кино показать. А здесь как раз похоже – кругом аилы стоят.
Когда шаман превратился в обыкновенного городского человека, ребятишки, еще немножко посмотрев на него, побежали разглядывать маленькую черную машину с серебряным радиатором. Чечек тоже подошла к машине, потрогала тоненькие трубочки радиатора, погладила рукой ее блестящее крыло. Вот бы на такой прокатиться!
– Чечек, – крикнула маленькая босоногая Чоо-Чой, – гляди, русский к вашей бабушке пошел!
Чечек бросилась к бабушкиному аилу. Бригадир Тызыяков и худощавый русский человек стояли в аиле, и бабушка Тарынчак была тут же.
– Накорми гостя, Тарынчак, – сказал бригадир, – и пусть он у тебя ночует.
Бабушка Тарынчак весело закивала головой:
– Хорошо, хорошо! Чегень есть, сырчики есть… Накормлю, накормлю гостя!
– А я тебе сейчас еще кусок баранины пришлю – накорми получше!
– Ладно, ладно. Накормлю, накормлю!
Бригадир ушел. Русский стоял и оглядывался по сторонам. Он ничего не понимал по-алтайски и никогда не был в алтайском аиле. Чечек подметила, с каким удивлением разглядывал он черные от многолетней сажи стены аила из коры и жердей, шкуру дикого козла, лежащую на земляном полу около огня, высокую кадушку, в которой бабушка квасит чегень. Понемногу лицо его хмурилось, косматые брови все больше сдвигались.
– Как может человек жить здесь? – сказал он сам себе.
– Кто привыкнет, тот может, – сказала Чечек.
– Ты по-русски говоришь? – обрадовался гость. – Вот как чудесно! А я думаю: как же нам с бабушкой объясняться? Она по-русски не понимает, а я ни одного алтайского слова не знаю.
Чечек засмеялась:
– А что ж такого? Я в русской школе учусь.
И пока бабушка хлопотала, собирая ужин, Чечек познакомилась и подружилась с гостем. Приезжий сказал, что он кинооператор, что зовут его Андрей Никитич и что приехал он издалека – из самой Москвы. Чечек, услышав слово «Москва», так вся и загорелась. А какая она, Москва? А какие там дома? А какие улицы? А какой Кремль? А правда, что над Кремлем всегда красные звезды горят?
Андрей Никитич охотно отвечал Чечек, рассказывал о больших домах и широких улицах, о богатых магазинах, о красивых театрах, о ярких фонарях, которые горят всю ночь, о трамваях и троллейбусах, которые движутся электричеством, о прекрасных Дворцах пионеров, где устраиваются для детей вечера, спектакли, лекции, где дети работают в разных кружках – делают модели, вышивают, учатся музыке…
А бабушка Тарынчак тем временем выкладывала на кошму свои запасы. Достала с решетки над очагом свежий кусок сырчика, зачерпнула в кадке чегеня, разрезала кусок баранины, который принесла ей румяная Катерина, наложила в миску толкана. С полочки, привешенной к наклонным жердям, сняла кусок черствого хлеба и тоже подала. Дают бабушке Тарынчак хлеба, а она его и не ест почти. А зачем хлеб? Толкан есть, сырчик есть, чегень есть, молоко есть…
Андрей Никитич поел баранины, выпил кружку кислого чегеня.
– Спасибо, бабушка, – сказал он, – больше не могу.
Но Чечек живо вмешалась:
– Как же так, Андрей Никитич? А сырчик не кушали! И толкан не кушали! У нас так нельзя – бабушка обидеться может!.. – И добавила по-алтайски: – Бабушка, гость не кушает, ты его плохо угощаешь.
Бабушка Тарынчак всполошилась.
– Кушайте, пожалуйста, кушайте! – заговорила она по-алтайски, улыбаясь и кивая головой.
Бабушка крепко держалась древнего алтайского обычая – накормить гостя досыта, подать гостю все, что он захочет, и крепко обижалась, если гость отказывался от ее угощения.
Андрей Никитич съел еще кусок мяса, потом съел кусок сырчика – жесткой творожной лепешки, высушенной над огнем очага. Сырчик он еле проглотил и запил кислым чегенем.
– Спасибо, бабушка, спасибо! – сказал он, кланяясь. – Я больше не хочу.
Бабушка Тарынчак обернулась к Чечек:
– Что он говорит?
У Чечек лукаво блеснули глаза.
– Он говорит: дай еще чего-нибудь!
Бабушка засуетилась. Вот еще есть вяленое мясо…
Андрей Никитич, увидев новый кусок мяса, замахал руками:
– Да я сыт, спасибо!
Но Чечек, пряча улыбку, покачала головой:
– Нельзя, нельзя! Хоть кусочек скушайте, а то бабушка обидится!
Андрей Никитич отведал вяленого мяса, а бабушка все кивала головой и просила еще покушать.
– Чечек! – взмолился Андрей Никитич. – Ну ты скажи бабушке, объясни ей, что я сыт. Понимаешь? Сыт!
– Да она мне не верит, – ответила Чечек.
– Ну, тогда я сам скажу. Как по-алтайски сказать: «Спасибо, я сыт?»
– Это по-алтайски надо так сказать: «Тойбодым!»
– Тойбодым, бабушка, тойбодым! – обратился Андрей Никитич к бабушке Тарынчак.
Та слегка растерянно посмотрела на гостя, а Чечек, задыхаясь от смеха, отскочила в темный угол, к кадушке с чегенем.
– Ну что ж ты, бабушка! – сказала она. – Дай гостю еще чего-нибудь. У тебя в кошелке яйца есть, а ты и забыла.
– А сейчас, сейчас! – обрадовалась бабушка.
И, живо достав кошелку с яйцами, принялась жарить яичницу. Андрей Никитич вскочил:
– Да что же это такое? Да я тойбодым, тойбодым! Ну что мне с нею делать?!
Чечек не выдержала и, взорвавшись смехом, повалилась на разостланную шкуру козла. Бабушка Тарынчак, подозревая какую-то шалость, смотрела на нее. А Андрей Никитич догадался:
– Ты что это придумала, а? Ты, видно, меня не тем словам научила? Ах, разбойница, ну погоди ты у меня! Приедешь в Москву – я тебе припомню, я тебя еще не так накормлю!..
А бабушка уже подавала яичницу, принимаясь снова угощать гостя.
– Да он сыт, бабушка, сыт! – смеясь, объяснила Чечек. – Уж он давно сыт – это я нарочно такие слова ему сказала. Оставь его, бабушка, дай ему отдохнуть!
Бабушка Тарынчак погрозила Чечек желтым от табака пальцем, на котором слабо блеснуло кольцо из красной меди:
– Без озорства у тебя никогда не обходится! – и, постелив гостю постель, села к огню и закурила свою большую черную трубку.
– Нет, вы мне все-таки скажите, – попросил Андрей Никитич, – как же вы живете в таком шалаше зимой?
– Так, – ответила Чечек. – Весь день костер горит. И всю ночь.
– Да ведь ночью все уснут, а костер погаснет.
– Конечно, погаснет.
– Ну и как же? Мороз ведь!
– Я не знаю как, – сказала Чечек, – вон бабушка знает… Бабушка, расскажи, как зимой живут в аиле. Замерзают, наверно?