– Гонишь, – с притворным недоверием сказал Андрей. – Какая взрывчатка, что ты несешь? Ты сам подумай, где это видано? Прославиться, что ли, захотел?
Рукавишников медленно улыбнулся, показав желтые от никотина зубы. Он опять выглядел совершенно трезвым, и Андрей снова испугался: уж очень резкими были эти внезапные перепады.
– Может, и гоню, – сказал он, вставляя в уголок рта сигарету без фильтра, – а может, и нет.
Мое дело сказать, а ты уж кумекай сам, как знаешь.
А славы мне твоей не надо, жизнь, знаешь ли, дороже. И если ты, писатель, мое имя в своей газете пропечатаешь, так и знай, загубишь русского человека ни за понюх табаку. Понял?
– Понял, – так же медленно, с расстановкой сказал Андрей, но Рукавишников, похоже, его уже не услышал, он храпел, уронив всклокоченную голову с уже начавшей пробиваться на макушке плешью на скрещенные руки. В пальцах правой руки дымилась забытая сигарета. Андрей аккуратно вынул ее из пальцев и хотел было выбросить, но передумал и стал курить, глядя в грязное оконное стекло, в котором не было видно ничего, кроме все той же котельной и стола, на котором среди остатков закуски сиротливо стояли две пустые водочные бутылки.
Глава 4
Андрей докурил сигарету и тщательно вдавил окурок во влажную землю подошвой кроссовки. Лесной пожар в такую погоду конечно же начаться не мог, но мать Андрея, когда-то учившая сына ходить по лесу и отличать боровики от поганок, привила ему осторожность в обращении с огнем так основательно, что это, казалось, вошло прямо в подкорку и закрепилось в генотипе. Во всяком случае, он никогда не разбрасывал в лесу окурки и всегда тщательно гасил костры, даже находясь в полубессознательном похмельном состоянии. Поймав себя на том, что, несмотря на принятые меры, все-таки немного беспокоится, до конца ли он потушил окурок, Андрей невесело улыбнулся… Мама, мама, как же хорошо ты умела клепать мозги…
Он с некоторым злорадством вылил остатки минеральной воды на корни ближайшей березы, бросил бутылку в присмотренную заранее ямку и небрежно надвинул сверху ногой ворох лесного мусора. Эти бессмысленные действия немного успокоили его.
Чтобы успокоиться окончательно, он потрогал сквозь тонкую кожу куртки рукоятку газового пистолета.
Это было оружие, пускай не вполне настоящее, но при выстреле с небольшого расстояния и оно могло покалечить, а то и убить какого-нибудь особо рьяного охотника на журналистов.
Вешая на плечо сумку, он снова кривовато улыбнулся. Если дело дойдет до стрельбы, то газовый пистолет его не спасет. Судя по всему, Рукавишников был прав – оружие у Волкова и его паствы было.
Во всяком случае, взрывчатки у них имелось предостаточно, судя по тому, с какой истинно русской щедростью и широтой души они расковыряли редакцию. Так что на пистолет надеяться не стоило, он мог только осложнить ситуацию, создав у своего владельца иллюзию защищенности.
– Так что мне, выкинуть его теперь? – вслух спросил Андрей у молчаливого перелеска. Перелесок ничего не ответил, и он, с некоторой натугой выдавив из себя смешок, вышел на тропу и зашагал в сторону поселка.
Перелесок вскоре кончился. Андрей пересек уже сухую ленту шоссе и двинулся через голое картофельное поле, покорно лежавшее в ожидании плуга. Тропа разрезала его по диагонали, карабкаясь на пологий бугор, за которым скрывались крыши и трубы поселка. Лишь немного левее того места, где тропа отсекалась близкой линией горизонта, из-за бугра выглядывал закопченный палец трубы.
Там была котельная, снабжавшая теплом и горячей водой полтора десятка хрущевских пятиэтажек, которые в Крапивино гордо именовались микрорайоном. Трубы больничной котельной отсюда видно не было.
Он двинулся через поле и вскоре поймал себя на том, что невольно пригибается, автоматически выискивая глазами укрытие, словно опять очутился на Кавказе.., не на том Кавказе, где пьют молодое красное вино под барашка и кинзу, а на том, где с завидной, достойной лучшего применения меткостью стреляют в русских людей из русского же оружия.
Он заставил себя выпрямиться и идти спокойно – в конце концов, кто его мог запомнить? И кто из людей, запомнивших его лицо, мог знать, что он и есть тот самый щелкопер, который написал разгромную статью в «Молодежном курьере»?
Поднявшись на пригорок, он увидел поселок, лежавший в чашевидной котловине километрах в полутора от того места, на котором он стоял, и привычно поразился, не в силах уразуметь, что заставляет людей жить в этом убогом месте. Город не город, деревня не деревня – так, сплошное недоразумение, выкидыш урбанизации… Ответ мог быть только один – нищета. Нищета приковывает человека к месту лучше цепей и колючей проволоки.
Нищета и необходимость растить детей – кормить их, одевать, учить и хотя бы ради них делать вид, что у тебя все нормально, что ты живешь, а не тянешь постылую лямку, скользкую от твоего пота, одеваться в убогие турецкие и китайские тряпки и смотреть убогие сериалы по телевизору, убого, привычно и безнадежно лаяться с супругом, с соседкой – с кем-нибудь, лишь бы отлаяться, и каждый день глушить себя то работой, то водкой, причем и тем и другим – в совершенно нечеловеческих дозах… А если организм не принимает водку или, к примеру, воспитание или общественное положение не позволяют периодически упиваться до поросячьего визга, ну что тогда? Правильно, молиться. И наплевать уже, кому ты молишься, лишь бы помогло, лишь бы полегчало чуток.., хоть прыщ на заднице сошел бы, что ли.
Он стал неторопливо спускаться с холма, продолжая разглядывать поселок с таким чувством, словно перед ним было не людское поселение, а деревня гнусных саблезубых троллей, город вампиров и оборотней… "Черт побери, – подумал он, – а может быть, все наоборот? Может быть, это все-таки я тронулся умом, а друг Василий со своими пьяными бреднями заставил меня спятить окончательно?
У нас ведь, насколько я помню, свобода совести… молись хоть Богу, хоть черту, только редакций не взрывай. А может, это не они взорвали редакцию?
Может, мы зацепили кого-нибудь другого? Кого мы только не цепляли, вспомнить страшно. Взять хотя бы недавнюю статью Гуревича про этот инновационный банк.., как бишь его? Нет, не помню. Но статейка была хлесткая, так писать только Гуревич у нас и умеет. То есть все мы, конечно же, так умеем, но нам для этого волей-неволей приходится прибегать к ненормативной лексике, а у него язык чистенький, литературный, и что он с его помощью вытворяет – бож-же ж мой! Читаешь и прямо голос его слышишь – желчный, едкий, аж скулы сводит.
Могли нас за Гуревича шандарахнуть? Могли, конечно, и не только за Гуревича. Я ведь тоже не только про эту секту писал, не говоря уже об остальных рыцарях пера и диктофона… В общем, надо найти Рукавишникова и заставить его показать мне это оружие – хотя бы и с помощью участкового.
Впрочем, немедленно вспомнил он, начальник отделения у них – дубина редкостная. Я ведь еще тогда к нему обращался. Обещал разобраться. Вот и разобрался, боров крапивинский."
Он с деловитым и независимым видом вступил в поселок, одной рукой придерживая на плече ремень сумки, а другой сжимая в кармане рукоятку пистолета. Нести сумку на левом плече было неудобно: ремень все время соскальзывал, как намыленный, но он упорно продолжал цепляться за пистолет, понимая в то же время, что ведет себя ни с чем не сообразно, попросту глупо, и будучи не в силах совладать со знакомой нервной дрожью. Атмосфера поселка давила на психику, как тонна кирпича, и голубое апрельское небо ничего не могло в данном случае изменить. Напротив, то, что над этим местом солнце светило точно так же, как и везде, вопреки всяческой логике казалось чуть ли ее кощунством.
Мимо, подвывая и рыча, прополз рейсовый автобус. Это был первый номер. Андрей знал, что в поселке функционируют два автобусных маршрута, хотя и не вполне понимал, зачем это нужно в населенном пункте, пройти который из конца в конец можно было за полчаса. На всякий случай он отвернул лицо в сторону, когда автобус поравнялся с ним, и присел, возясь со шнурками кроссовок, когда тот обогнал его.
«Штирлиц шел по Берлину, – вспомнил он, – и ничто не выдавало в нем советского разведчика, кроме волочившегося сзади парашюта.»
Вскоре он добрался до больницы и, толкнув знакомую калитку, на сей раз незапертую, прямиком направился к котельной. Котельная по случаю наступившей теплой погоды имела заброшенный вид.
Отопительный сезон еще не кончился, но необходимость кочегарить топку круглые сутки, похоже, уже отпала. Андрей заглянул в распахнутую дверь и убедился в том, что в котельной никого нет, кроме тощего черного кота, который, сидя в разлегшемся на полу пятне пыльного солнечного света, старательно вылизывал шерсть на брюхе. Кот посмотрел на Андрея разбойными ярко-желтыми глазами и вернулся к прерванному приходом незнакомца занятию.
– Кис-кис, – неизвестно зачем сказал ему Андрей, но кот даже не поднял головы, лишь повернул на голос рваное треугольное ухо и презрительно дернул кончиком похожего на старый ершик для мытья бутылок хвоста.
– Вы кого-то ищете? – прозвучало у Андрея за спиной, и он вздрогнул. Он все время вздрагивал в этом чертовом поселке, как нервная девица преклонных лет.
Шилов обернулся. Позади него стоял высокий и плечистый, но какой-то подсохший, словно после болезни, мужчина лет сорока. На голове у него топорщился жесткий ежик светлых с сильной проседью волос, а цвет глаз разобрать было невозможно: незнакомец сильно щурился, словно солнце било ему прямо в глаза. Впрочем, вполне возможно, что виной тому была сигарета, небрежно зажатая в уголке его сильного, красиво очерченного рта.
– Я ищу кочегара.., э.., истопника, – все еще не совсем владея своим голосом, ответил Андрей.
– Я вас слушаю, – сказал мужчина, и только теперь Андрей заметил, что одет тот в своеобычную одежду кочегара – брезентовый рабочий костюм, перепачканный углем до такой степени, что трудно было с уверенностью определить его цвет. Впрочем, одежда эта, более подходящая для огородного пугала, сидела на незнакомце с какой-то щеголеватой непринужденностью, так что даже не сразу бросалась в глаза. И еще одно обстоятельство мешало сразу распознать в этом человеке истопника – его речь. Говорил он правильно, со спокойной и уверенной, но в то же время безупречно вежливой интонацией, без намека на местечковый акцент и коверканье слов.
– Вы, наверное, Аркадий, – сказал Андрей и немедленно понял, что сморозил глупость: Рукавишников говорил, что его сменщик не курит. Хотя, конечно, снова начать курить гораздо легче, чем бросить.
– Аркадий – мой сменщик, – подтвердил его подозрение незнакомец. – Он будет завтра. Если хотите, я могу дать вам его адрес.
– Собственно.., нет, спасибо, – сказал Шилов. – Мне, в общем-то, нужен был Василий. Василий Рукавишников, – добавил он, заметив, как удивленно приподнялись брови незнакомца.
– Ах, Рукавишников, – с неопределенной интонацией протянул тот. – Видите ли, какая история…
Я его, честно говоря, не знал, но зато мне доподлинно известно, что он умер.
– Как умер? – не поверил своим ушам Андрей.
– Насколько мне известно, угорел в бане в пьяном виде, – сказал истопник. – Меня взяли на его место.
– Вот как… А когда это случилось? – спросил Андрей. Он был растерян. Все его планы, как на краеугольный камень, опирались на пьяницу-кочегара, и теперь он лихорадочно выскребался из-под руин своих умопостроений.
– Не могу сказать точно, – ответил новый истопник, – но, насколько я понимаю, это произошло недавно.
Осененный новой мыслью, Андрей бросил на него быстрый косой взгляд. А что, если Рукавишникова убили? Что, если убийца стоит перед ним, щурясь от дыма своей вонючей сигаретки, и прикидывает, пришить его здесь, на месте, или затащить сначала в котельную?
Истопник перехватил его взгляд.
– Надеюсь, вы не подозреваете меня в том, что это я подстроил смерть вашего знакомого с целью завладеть его рабочим местом? – с легкой иронией спросил он.
– Что за странная мысль? – притворно оскорбился Андрей, отводя взгляд.
Он испытал короткую вспышку стыда: нет, этот человек не был похож на религиозного фанатика, слишком свободно он держался, и в глазах не было этого мертвящего рыбьего блеска… Да и эта его сигаретка… Впрочем, он ведь мог работать и по найму.
И потом, не странноватая ли у него реакция на один-единственный косой взгляд? Что это – не вполне обычный образ мыслей или все-таки на воре шапка горит?
Новый истопник больничной котельной между тем был озабочен приблизительно тем же. Что заставило его задать совершенно незнакомому человеку такой странный вопрос? Откуда у него такой образ мыслей? Впрочем, в отличие от Андрея Шилова, истопник Федор Бесфамильный, сменивший в котельной Василия Рукавишникова, а в жизни капитан ФСБ Глеб Сиверов, не мучился угрызениями совести: инстинктивно он чувствовал, что верно угадал ход мыслей собеседника.., хотя, возможно, ему и не стоило ошарашивать того неожиданным вопросом, поставленным прямо в лоб. И потом, с чего он взял, что незнакомого ему Рукавишникова кто-то убил?
Впрочем, взгляд пришельца был весьма красноречивым и говорил о многом тому, кто умел смотреть.
«Интересно, – подумал Федор-Слепой, – а я что же – умею смотреть и видеть подобные вещи? Или это просто последствия сотрясения мозга, и у меня потихоньку едет крыша?»
Поспешно простившись со странным и подозрительным истопником, похожим на кого угодно, только не на работника котельной, Андрей с облегчением покинул территорию больницы. Прощаясь, он впервые заметил, что напротив котельной расположен приземистый флигелек с закрашенными мелом окнами. «Не иначе, морг», – с легким содроганием подумал Шилов. Сейчас даже это казалось ему символичным и исполненным зловещего смысла.
Расспросив случайного прохожего, он дождался автобуса (маршрут номер два) и, проехав три остановки, вышел из него у ворот кладбища. Кладбище было невелико, видимо, открылось совсем недавно, так что Андрей без труда отыскал на его краю коротенький ряд свежих могил. Над одним из холмиков, наполовину скрытая выцветшим от дождей одиноким венком с обвисшей лентой, возвышалась выкрашенная корабельным суриком фанерная пирамидка с табличкой, на которой корявыми подплывающими буквами было выведено имя – Василий Антонович Рукавишников – и две даты, из коих следовало, что Василий Антонович топтал грешную землю ровным счетом тридцать восемь лет, три месяца и восемнадцать дней. Еще из этой надписи следовало, что умер Василий Антонович спустя два дня после выхода в свет статьи Андрея Шилова.
– Дружка пришел проведать? – спросил сзади глубокий басистый голос, и Андрей подскочил от неожиданности. Черт побери, в который уже раз!
Сзади подошел и остановился рядом с Андреем, глубоко засунув огромные кулаки в карманы широченных брюк, приземистый и широкий, до самых глаз заросший разбойничьей черной бородой без единого седого волоска мужик средних лет.
Андрей немного расслабился. Этого человека он не знал. В глубине души он побаивался, что странный истопник из больницы последует за ним на кладбище, чтобы свести счеты. В конце концов, дата на фанерной пирамидке была пусть косвенной, но все же уликой.
– Елы-палы, – сказал бородач, глядя мимо Андрея на пирамидку с одиноким венком. – Хороший был мужик Васька, душевный. Вот только пил без меры.., а как напьется, языком чесал без удержу, – добавил он после короткой паузы. Андрей вздрогнул, но бородач, казалось, ничего не заметил, продолжая задумчиво смотреть на могилу. – Уж как начнет, бывало, в пересменку небылицы плести…
– В пересменку? – с неприятным чувством стремительного падения переспросил Андрей, и ладонь его сама собой скользнула в карман, сомкнувшись на рукоятке пистолета. – Так вы Аркадий?
– Ну натурально, елы-палы, – обрадовался бородач. – А ты, как я понимаю, Шилов Андрей Владимирович, журналист. Хорошо пишешь, бойко. Будем знакомы.
И он протянул Андрею руку, пожалуй, чересчур резко. В руке тускло и очень опасно сверкнуло лезвие ножа. Шилов отпрянул, так что нож лишь зацепил кожаную куртку, легко распоров ее. Одновременно с этим Андрей нажал на курок. Вынимать пистолет из кармана было некогда, и он выстрелил прямо сквозь куртку.
Будь у него в кармане боевой пистолет вместо газового пугача, все еще могло бы кончиться более или менее благополучно, потому что он попал. Аркадий покачнулся и, отступив на шаг, схватился обеими руками за левый бок пониже ребер, но тут же снова выбросил вперед правую руку с зажатым в ней ножом и, скособочившись, по-крабьи двинулся на Андрея.
Шилов высвободил наконец пистолет из дырявого, прогоревшего кармана и навел его на бородача.
– А ну, стоять, – хрипло скомандовал он.
В воздухе витал легко различимый, но совершенно безвредный в такой концентрации запашок газа. – Буду стрелять в глаза. Прямо в глаза, ты понял, богомолец хренов?
– Понял, – сказал Аркадий. – Да смешается сын зла с чистой землей под моими ногами, да рассеется в небесах смрадное дыхание его, да…
– Молишься? – холодно спросил Андрей. – Молись, молись, мокрица подвальная. Сменщику своему ты, наверное, и помолиться не дал?
– ..да мочи ты его, Жорик! – неожиданно закончил свою молитву Аркадий, и острое, как жало, лезвие топора, сверкнув на солнце, с хрустом впилось в затылок журналиста Андрея Шилова.
* * *
Настоятель храма Святой Троицы, расположенного в деревне Мокрое, что привольно и беспорядочно раскинулась на невысоком холме километрах в пяти от поселка Крапивино, отец Силантий вел жизнь одинокую, но далеко не безгрешную. Матушка Аглая Петровна, царство ей небесное, тихо и благочинно отошла в мир иной уже три года тому назад, и с тех пор отец Силантий грешил бесперечь, словно с цепи сорвался. Он не прелюбодействовал, не крал и уж тем более не убивал. Гордыня тоже никогда не гостила в его просторном, со дня смерти попадьи медленно приходившем в упадок доме. Напротив, нагрешив, отец Силантий подолгу стоял на коленях перед иконами и слезно каялся в своих грехах, обзывая себя тварью убогой и иными словами, коих знал великое множество. Слезы и покаянные слова лились легко, поскольку грех отца Силантия весьма способствовал подобным излияниям. Грех был не из самых тяжких, но легко мог привести к гораздо более серьезным провинностям перед Господом.
Дело было в том, что батюшка любил выпить.
Он любил это дело смолоду и время от времени давал себе волю – осторожно, с оглядкой на Господа, начальство и матушку, которая на дух не принимала спиртного. Аглая Петровна была кротка, как голубка, и батюшка испытывал невыносимые страдания, созерцая ее слезы, которые та проливала над каждой выпитой им рюмкой. Для отца Силантия эти слезы были страшнее неудовольствия начальства и даже гнева Божьего. Это тоже был грех, но отец Силантий полагал, что из простой логики вещей следует, что Бог – это, говоря грубым мирским языком, хороший человек, и потому не может чересчур сильно гневаться на своего недостойного слугу за то, что тот не может без слез смотреть на мучения кроткого создания, единственный грех которого заключается в том, что оно хранит любовь и верность, в которых клялась перед алтарем.
Теперь же, когда матушка скончалась, так и не сказав за всю свою жизнь ни одного грубого слова и даже ни разу не возвысив голос, отец Силантий запил по-настоящему.
Он любил на досуге почитать мирскую литературу, и встретившееся ему в каком-то романе мимоходом оброненное словосочетание «поп-алкоголик» больно резануло по глазам.., да что там – прямо по изболевшейся совести. Он знал, что выглядит затрапезно и часто бывает во время службы пьян, и не просто пьян, а пьян заметно, и не мог не обратить внимания на тот печальный факт, что традиционные подношения прихожан со временем стали состоять по преимуществу из водки, а то и из термоядерного первача. Случалось, он слезно молил Господа избавить его от напасти, но Всевышний, по всей видимости, был сильно занят в других местах и предоставил батюшке выпутываться из своих проблем самостоятельно.
Храм Святой Троицы в деревне Мокрое был велик и просторен. Возвели его в начале прошлого века на деньги купца первой гильдии Захария Дремова. Строили тогда на века, но это все-таки изначально была церковь, а не соляной склад, в качестве которого ее использовали лет двадцать сразу после революции, и не хранилище минеральных удобрений, в которое она превратилась позднее. Все эти перипетии оставили неизгладимые следы на стенах и внутреннем убранстве храма, и, когда отец Силантий принял возвращенное православной церкви строение, оно представляло собой печальное зрелище.
Было это пять лет назад. Пять лет ушло у батюшки на то, чтобы привести доставшуюся ему руину в божеский вид, пять лет трудов и забот, для которых, по мнению отца Силантия, он был уже староват. Нужно было выскрести, отмыть и отчистить храм, восстановить купола, сменить всю без исключения столярку, короче говоря, произвести капитальный ремонт здания, ухитрившись при этом обойтись минимумом затрат. Начальство советовало собирать деньги среди прихожан. Впервые услышав этот совет, отец Силантий с трудом сдержал богохульные слова, готовые сорваться с языка, и смиренно заметил, что его прихожане в большинстве своем сами нуждаются в помощи.
Так или иначе, но храм со временем приобрел более или менее приличествующий подобному строению вид, перестав напоминать руины Брестской крепости. По крайней мере, здесь перестало вонять удобрениями и собачьим дерьмом, и отец Силантий, вздохнув с некоторым облегчениям, стал смиренно служить Господу на новом месте, в меру слабых сил своих наставляя прихожан на путь истинный. Прихожане, хоть и немногочисленные, относились к батюшке с должным почтением и даже, можно сказать, любовью. Он всегда умел подобрать нужные слова, чтобы утешить страждущих и скорбящих, а послушать его проповеди порой приезжали из самой Москвы. То обстоятельство, что наиболее блестящих своих успехов на ораторском поприще отец Силантий достигал именно в те не редкие моменты, когда бывал не вполне трезв, прихожан, казалось, нисколько не смущало. Напротив, это делало его как бы более понятным и доступным, почти что одним из них, и, возвращаясь со службы, он порой слышал, как жены пилили своих мужей: вот, говорили они, посмотри на батюшку, тоже ведь любит это дело, а какой души человек, как говорит – заслушаешься! А ты только и знаешь, что песни матерные орать, под забором лежа… Говорилось все это шепотом и на приличном расстоянии, но батюшка с малолетства обладал исключительным слухом, который с годами даже не думал слабеть, а, наоборот, казалось, даже немного улучшился.
Душа у отца Силантия и в самом деле была тонкая и чувствительная. Возможно, оттого он и пил горькую, не всегда умея соблюсти меру. Некогда он считал себя смиренным орудием в руках Господа – чем-то наподобие лопаты, мастерка или плуга, но с годами это ощущение прошло. В этом не было ничего удивительного: жизнь вокруг стремительно менялась, все более становясь похожей на Содом и Гоморру, сатана небрежно и не прилагая особенных усилий разрушал то, что Господь возводил веками. Строить стало бессмысленно, более того – невозможно, и отец Силантий постепенно начал воспринимать себя не иначе как солдатом Господней рати, рядовым меченосцем в редкой шеренге бойцов, противостоящих бешеному напору тьмы, до отказа набитой страшилищами. В этом было своеобразное горькое удовлетворение, и, наверное, это все-таки была гордыня, маленькая, стыдливая, но гордыня.
Как бы то ни было, храм стоял, и в нем возносились молитвы Господу, и люди приходили сюда, чтобы припасть к ногам Всевышнего, и уходили, став чище душой. Это был посев, и это была пуля в брюхо Сатане – каждая проповедь, каждое венчание, каждая служба.
Труды отца Силантия не остались незамеченными, и в один прекрасный день ему подкинули деньжат.
Он давно надоедал начальству просьбами, и наконец ему разрешили заняться поисками мастера, который мог бы заново расписать стены храма. Мастер нашелся сразу, и отец Силантий очень быстро понял, что с мастером ему повезло, особенно учитывая скромный размер полученной сверху дотации.
Художник был моложе отца Силантия лет на десять, то есть лет ему было где-то около сорока пяти – пятидесяти, и сроду не состоял ни в каких творческих союзах и вообще никогда не был допущен к яслям, в которые государство некогда щедрой рукой подсыпало отборный овес. Отец Силантий подозревал даже, что его иконописец не удосужился получить сколько-нибудь регулярное художественное образование, но представленные им эскизы батюшке понравились. Это был, несомненно, не Рафаэль, и кое-где у автора эскизов возникали заметные даже неискушенному взгляду сельского священника проблемы с пропорциями человеческих тел, но в эскизах было главное – душа, и отец Силантий на свой страх и риск заключил договор.
И не прогадал.
Теперь, когда половина работы уже была сделана, он видел это вполне отчетливо. Храм оживал на глазах, превращаясь в произведение искусства, которому, как считал отец Силантий, цены не будет уже лет через сто, а может быть, и раньше. Он даже начал опасаться, что храм у него отберут, а самого переведут куда-нибудь в другое место, поднимать новую руину и превращать ее в храм Господень, Возражать и тем паче бороться он не собирался – в конце концов, какая разница, где служить, лишь бы служба твоя была на пользу, но храма, поднятого из праха собственным рукам, было жаль. Тем более что храм нуждался в защите.
Под стены храма опять, как сотни лет назад, подступил враг и вел планомерную осаду, методично круша возведенные отцом Силантием укрепления и переманивая прихожан на свою сторону, завлекая их нечестивыми чудесами и навеки губя невинные души. Отец Силантий имел свое собственное мнение по поводу разномастных ответвлений протестантской церкви, всевозможных христианских сект и даже заклятых врагов православия католиков, во многом отличное от мнения официальной церкви, в чем неоднократно бывал уличен и укоряем строжайшим образом. Все эти неприятности он переносил с приличествующим священнику смирением, оставаясь, впрочем, при своем особом мнении, которое сам полагал вольнодумным и еретическим, но тем не менее единственно верным.
Отец Силантий подозревал, что причиной его назначения послужило то, что отец Силантий, по мнению некоторых лиц, чересчур ревностно хранил тайну исповеди. Со времени своего посвящения в сан он не менее пятидесяти раз выслушивал и в самых резких выражениях отклонял более или менее завуалированные предложения о сотрудничестве от представителей небезызвестной организации. Он на всю жизнь запомнил тот шок, который пережил, когда обнаружил, что некоторые из его коллег помимо сана имеют еще и воинское звание. Он едва не плюнул тогда и на сан, и на церковь, но вовремя осознал, что Бог и церковь – далеко не взаимозаменяющие понятия. С тех пор он перестал думать о карьере и начал понемногу заглядывать в бутылку, периодически находя на дне ее сверкающий бриллиант истины и каждый раз теряя его поутру.
Но теперь тайна исповеди лежала на его совести тяжким бременем, и отец Силантий никак не мог взять в толк, что ему с этим бременем делать. Похоже было на то, что наконец-то настали по-настоящему тяжелые времена, и священнику приходилось в срочном порядке пересматривать свои взгляды.
С обосновавшейся в Крапивино сектой он второй год подряд бился не на жизнь, а на смерть и без ложной скромности считал, что своими громоподобными проповедями спас много невинных душ от адского пламени, ожидавшего, без сомнения, и этого богомерзкого Волкова, и его приспешников. Добро бы это были какие-нибудь баптисты или пятидесятники!
Отец Силантий не возражал бы даже против мусульман, но это было просто черт знает что! Они не были сатанистами, но подошли настолько близко к этой черте, что отец Силантий не видел существенной разницы между теми и другими. Экстрасенсорика, гипноз – все это слова, а истина, по мнению отца Силантия, заключалась в том, что чудеса – профессия Господа Бога, а всяческая магия и иные страшненькие фокусы – дело рук его оппонента.
И вот теперь – тайна исповеди.
В минуты слабости отец Силантий проклинал тот день и час, когда примерная прихожанка, дама преклонных лет Мария Степановна Рукавишникова привела к нему своего сына, в котором отец Силантий без труда признал товарища по несчастью, правда, зашедшего по стезе греха гораздо дальше, чем даже мог помыслить батюшка. На испитом лице Василия Рукавишникова лежала печать какой-то неотвязной тяжкой думы, и отец Силантий, который был не только опытным проповедником, но и не менее опытным исповедником, мягко и умело подтолкнув больничного истопника в нужном направлении, узнал вещи, от которых остатки волос на его голове встали дыбом.
Называть себя церковью Вселенской Любви и проповедовать ненависть – это одно. Для того и существует православие, для того и живет на свете отец Силантий, чтобы словом и личным примером бороться с подобной богохульной мерзостью. Но вот оружие… Оружие и взрывчатка вне компетенции православной церкви, по крайней мере, в последнее время. Для этого существует другая, не менее могущественная, хотя и гораздо более молодая организация, от которой сам отец Силантий претерпел немало и с которой впредь не желал иметь ничего общего.
Дилемма выглядела неразрешимой: загубить свою душу, нарушив тайну исповеди и пойдя на сотрудничество с теми, кто не верил ни в Бога, ни в черта, или оставить все как есть и дождаться дня, когда оружие начнет стрелять, губя человеческие жизни?
И так и этак выпадало пекло, и проповеди отца Силантия приобрели несвойственный им ранее оттенок угрозы. Он был близок к тому, чтобы начать звать прихожан к огню и мечу, и удерживало его только то, что в церковь ходили преимущественно старушки, которым в тягость было донести до рта ложку манной каши, не то что нехристей воевать.
Когда Василий Рукавишников угорел в своей бане, муки отца Силантия усугубились, и он пил теперь почти беспробудно, но пьянел, как ни странно, очень редко и, как правило, ненадолго.