Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Инкассатор (№6) - Утраченная реликвия...

ModernLib.Net / Боевики / Воронин Андрей Николаевич / Утраченная реликвия... - Чтение (стр. 2)
Автор: Воронин Андрей Николаевич
Жанр: Боевики
Серия: Инкассатор

 

 


Сигарета догорела. Тлела она, как и все импортные сигареты, со скоростью бикфордова шнура, а удовольствия от нее не было никакого – как говорится, по усам текло, а в рот не попало. Лев Григорьевич сердито воткнул окурок в пепельницу, где уже было полным-полно его собратьев, и, изогнувшись на сиденье, попытался увидеть окна своей квартиры. Это ему удалось, но легче все равно не стало. Окна были как окна – двенадцатый этаж, без малого тридцать метров от земли и еще четыре этажа до крыши и тройные стеклопакеты, которые, кстати, не мешало бы помыть… Что окна? Если кому-то понадобится, вовсе незачем спускаться с крыши и лезть в окно, можно войти и через дверь…

Шестнадцатиэтажная башня неряшливой глыбой серого бетона вонзалась в пронзительно-голубое весеннее небо. С козырьков над подъездами еще капало, но уже довольно вяло – снега на них почти не осталось. Капли сверкали на солнце, как крупные бриллианты, по высохшим бетонным плитам пешеходной дорожки с утробным воркованием расхаживали сексуально озабоченные голуби. Клумбы перед домом все еще были укрыты рваным грязно-белым одеялом, да на газонах вдоль проезжей части громоздились черные от грязи островерхие сугробы, похожие на уменьшенные модели горных хребтов, но асфальт уже был чист и сух – солнце, вернувшись с каникул, работало на совесть, пожирая разлагающийся труп поверженной зимы. На скамейке перед подъездом сидели старухи. Лев Григорьевич их не знал, благо размеры дома позволяли не знать тех, кого он знать не хотел, и не чувствовать себя при этом хамом и отщепенцем, но старухи его узнавали и неизменно с ним здоровались, так что ему волей-неволей приходилось с ними раскланиваться. Старухи были сезонным явлением природы, вроде оттепели, сосулек или – вот именно! – подснежников, и Лев Григорьевич здоровался с ними так же привычно и бездумно, как раскрывал зонтик во время дождя или застегивал воротник пальто при сильном ветре.

Но сегодня все было совсем не так, как обычно, и пенсионерки, гревшие на первом весеннем солнышке свои старые кости, выглядели мрачно и зловеще, словно сидели у подъезда не просто так, а с какой-то нехорошей целью. Лев Григорьевич иронически подумал, что паранойя, похоже, заразна, но легче ему от этого почему-то не стало. Казалось, та штуковина, что лежала сейчас у него в портфеле, каким-то образом влияла на все окружающее; она как будто криком кричала, ставя всех на свете в известность о своем присутствии, и антиквар заподозрил, что это именно она, а не пристрастие к табаку и генетическая предрасположенность довела своего прежнего хозяина до столь плачевного состояния. Она так ощутимо давила на психику, словно обладала собственной волей, и Лев Григорьевич неожиданно подумал, что, вполне возможно, так оно и есть. В конце концов, многие поколения людей были в этом твердо уверены. Так что же, все они были круглыми идиотами? Ведь что получается? Люди тысячу лет верили во что-то, а потом пришел некто и сказал, что все это чепуха и сказки для дурачков, а кто не согласен – пожалуйте к стенке… Да, стенка – очень убедительный аргумент, с помощью которого можно доказать все на свете: что черное – это белое, что люди ходят на головах и носят шляпы на, гм… словом, где придется. Но Земля не станет в одночасье плоской оттого, что нам так удобнее; окружающий мир состоит из реалий, которые очень мало зависят от наших суждений и желаний и еще меньше – от господствующей идеологии и моды.

Вот так-то. Люди веками верили в то, что содержимое портфеля Льва Григорьевича наделено не только собственной волей, но и властью творить чудеса. Веками! И не просто верили, ибо верить можно в любую чепуху, а знали – знали так же непреложно и твердо, как то, что трава зеленая, вода мокрая, а камень, если его подбросить, непременно упадет вниз. Они знали, а вот Лев Григорьевич Жуковицкий не знает и на этом простеньком основании полагает всех, кто жил на свете до него, дураками, наивными мистиками и мракобесами… Так кто в таком случае дурак? То-то и оно.

Жуковицкий снова снял шляпу, перчатки, вытер тыльной стороной ладони покрытый испариной лоб и закурил еще одну сигарету. Рассуждать на подобные темы хорошо дома, в кругу близких приятелей, за накрытым столом, а главное – отвлеченно, безотносительно к злобе дня. Но вот так, наедине с самим собой, в машине, да еще имея за плечами эту штуку… Это было, мягко говоря, неуютно, и Лев Григорьевич неожиданно изменил свое первоначальное решение. Собственно, первоначального решения никакого и не было, он просто ехал куда глаза глядели и приехал в результате домой, а вот теперь, немного отойдя от первого шока и подумав, принял решение, в котором не было ничего от рефлекторной реакции.

Словом, Жуковицкий понял, что ни за что, ни под каким предлогом не понесет эту штуку домой, потому что не сможет спокойно спать, находясь с нею под одной крышей. Это было что-то вроде парадокса: по идее, лежавшая в портфеле вещь должна была оберегать своего владельца от всех мыслимых невзгод, да вот беда: вещица, по мнению Льва Григорьевича, вовсе не относилась к разряду предметов, коими можно владеть единолично и безнаказанно. Говоря по совести, у никогда не отличавшегося набожностью и суеверностью антиквара язык не очень-то поворачивался назвать ее предметом…

С отвращением раздавив в пепельнице безвкусную облегченную сигарету, Жуковицкий потянулся к ключу, который все еще торчал в замке зажигания. Двигатель «Мерседеса» послушно ожил, наполнив салон легкой вибрацией. Лев Григорьевич сдал назад, аккуратно развернул машину носом к дороге и выехал со стоянки, наслаждаясь чувством бесшумного скользящего полета, всегда возникавшим у него во время езды на этом автомобиле. Донимавшие его проблемы сразу отступили на второй план, как бывало всегда, стоило лишь ему сесть за руль и вывести машину со двора. Мокрое дорожное покрытие ярко блестело на солнце, на обочинах дороги ковырялись грязные механические монстры, сгребая остатки ноздреватых, слежавшихся до каменной твердости сугробов, и их оранжевые проблесковые маячки были почти незаметны в ослепительном сиянии погожего мартовского дня. Лев Григорьевич опустил солнцезащитный козырек, но это не помогло: лужи и ручейки талой воды на асфальте блестели не хуже солнца, и, чтобы надежно укрыться от этого беспощадного сверкания, следовало, наверное, поднять капот. Недовольно поморщившись, Жуковицкий открыл отделение для перчаток и водрузил на переносицу старомодные солнцезащитные очки в тонкой стальной оправе. Стекла в очках были фотохромные, называемые в народе «хамелеонами», и, оказавшись на свету, они немедленно потемнели. Глазам стало легче, зато видимость сразу ухудшилась. Лев Григорьевич терпеть не мог темные очки, в них он всегда чувствовал себя наполовину ослепшим, и многочисленные киногерои, не снимавшие черных стекол ни днем, ни ночью, вызывали у него искреннее недоумение и сочувствие. Ну ладно, киногерой – существо, можно сказать, мифологическое и мало соотносящееся с реальностью; но ведь актеры – живые люди, как же они-то ухитряются играть в черных очках и не сшибать при этом декорации? Да что актеры!

У них ведь и в реальной жизни подражателей хоть отбавляй…

Забавляясь подобными рассуждениями, от которых, увы, за версту разило обыкновенной стариковской воркотней, Лев Григорьевич не заметил, как проехал насквозь весь Кутузовский проспект, проскочил мост и очутился на Новом Арбате. Перестроившись в крайний правый ряд, он включил указатель поворота и свернул в открывшийся по правую руку узкий, густо заставленный припаркованными автомобилями переулок. Ближе к Арбату машин почему-то стало меньше; Жуковицкий свернул еще раз, теперь налево, и почти сразу остановил машину, вплотную притерев ее к бровке тротуара.

Магазин – или, как предпочитал называть свое заведение сам Лев Григорьевич, лавка, – разместился на первом этаже углового дома, так что витрина стеклянным фонарем выходила сразу в два переулка. Вставленные в массивные и вместе с тем изящные дубовые рамы тонированные стекла придавали разложенным в витрине предметам благородный коричневатый оттенок старины – с виду гораздо более благородный, чем настоящая старина. Это была всего лишь дань времени – увы, не прошедшему, а настоящему; сами по себе предметы, выставленные в витрине, вовсе не нуждались в том, чтобы их искусственно старили, ибо подделок Лев Григорьевич у себя в лавке не держал. Если вещь, которую продавал антиквар Жуковицкий, выглядела старой, то она и была старой, без дураков, вопрос лишь, насколько старой… Ну, так ведь торговать совсем без обмана нельзя – оглянуться не успеешь, как останешься без штанов. Да и безнравственно это – торговать без обмана. С какой стороны ни посмотри, все равно безнравственно. Про коллег говорить нечего, так ведь и покупатель порой только о том и мечтает, чтобы его обманули – не обсчитали вульгарно, не ограбили среди бела дня, а просто убедили в том, что он сделал великолепный выбор и что бесполезная безделушка, которую ему приспичило приобрести, как раз и есть именно то, что ему необходимо в жизни. Хочет он, к примеру, чтобы его подсвечник или портсигар датировался не началом двадцатого века, а концом семнадцатого – ради бога! Самостоятельно определить возраст своего приобретения он все равно не в состоянии, тратиться на повторную экспертизу станет едва ли, да и не родился еще, наверное, эксперт, который в здравом уме и твердой памяти решился бы оспаривать мнение Льва Григорьевича Жуковицкого.

Лев Григорьевич заглушил двигатель, поставил машину на ручной тормоз и с облегчением снял темные очки. Нужно было выходить. Здесь, перед входом в лавку, он почему-то чувствовал себя уютнее, чем на стоянке перед собственным домом. Впрочем, с некоторых пор он стал хранить наиболее ценные экспонаты своей коллекции именно здесь, в лавке, где имелась надежная сигнализация, видеонаблюдение, двое дюжих, да к тому еще и вооруженных охранников, патентованный сейф – словом, все, что ассоциируется со словом «безопасность», за исключением, разве что, колючей проволоки, минных полей и пулеметных гнезд.

Он надел шляпу, сунул перчатки в карман пальто, выбрался из машины и, открыв заднюю дверь, взял с сиденья портфель. «Мерседес» приветливо пиликнул и подмигнул габаритными огнями, сигнализируя о том, что центральный замок заперт и охранная сигнализация задействована.

Лев Григорьевич поправил шляпу и неторопливой походкой двинулся к магазину.

Зеркальное стекло двери во весь рост отразило его респектабельную фигуру в черном пальто, широкополой шляпе и безупречном деловом костюме. Из-под пальто выглядывал длинный белый шарф; подбритые в ниточку усы и седая шевелюра делали Льва Григорьевича похожим на американского сенатора или, точнее, на артиста Кадочникова, исполняющего роль американского сенатора в каком-нибудь старом, еще доперестроечном фильме.

Модельные кожаные туфли на тонкой подошве, не предназначенной для хождения по корявому асфальту и тем более по грязи и лужам, блестели тем особенным глубоким матовым блеском, который получается, когда высококачественную кожу тщательно и умело начищают не менее качественным обувным кремом. Легкий ветерок, которым тянуло вдоль переулка, подхватывал исходивший от Льва Григорьевича тонкий аромат французского одеколона и уносил его в сторону Арбата, на зависть гуляющим там провинциалам.

Лев Григорьевич повернул затейливую, сработанную под старину медную ручку и вошел. Колокольчик над дверью прозвенел привычную мелодию, извещая персонал о его прибытии. Особой нужды в таком средстве оповещения не было, ибо прямо у двери стоял подтянутый молодой человек в строгом деловом костюме и с непроницаемым выражением лица, свойственным, как давно заметил Лев Григорьевич, всем без исключения охранникам. На лацкане его темно-серого пиджака белела запаянная в пластик табличка с именем; в левой руке молодой человек держал портативное переговорное устройство, а под пиджаком у него, если приглядеться, угадывалась наплечная кобура, в которой лежал вовсе не газовый пугач.

Охранник вежливо поздоровался с хозяином магазина; продавцы, которых здесь было четверо, то есть ровно вдвое больше, чем покупателей, также выразили ему свое почтение. Рассеянно покивав им в ответ, Лев Григорьевич пересек набитый диковинными предметами торговый зал и отпер дверь своего кабинета.

– Марина Витальевна, – сказал он своей заместительнице, обернувшись с порога, – будьте любезны, сделайте так, чтобы меня никто не беспокоил хотя бы в течение часа. Мне нужно… Словом, я буду занят.

– Хорошо, Лев Григорьевич, – сказала Марина Витальевна, молодящаяся дама лет сорока восьми, кивая головой в короне золотистых волос, вероятнее всего крашеных. – Я обо всем позабочусь. Заварить вам чаю?

– Чаем душу не обманешь, – несколько вымученно пошутил Лев Григорьевич, которому опять пришла на ум мысль о рюмке коньяка. В былые времена он всегда держал в сейфе бутылочку этого живительного напитка; честно говоря, она и сейчас там стояла, но теперь коньяк все больше доставался гостям, а хозяину оставалось только облизываться да вовремя пополнять запас этой универсальной смазки, незаменимой при совершении сложных сделок.

Дверь кабинета закрылась за ним с легким щелчком.

Жуковицкий повернул барашек задвижки и, не снимая шляпы, подошел к своему письменному столу. Стол был дубовый, очень массивный, очень старый и очень, очень большой. Из-за опущенных жалюзи в кабинете царил приятный полумрак; полуденное солнце, пробиваясь сквозь поставленные почти вертикально планки, расчертило стены и пол косыми линиями света и тени. В этом полосатом сумраке таинственно мерцал зеленый абажур настольной лампы; начищенные до блеска медные украшения стоявшего в углу старинного сейфа поблескивали, как детали некоего сложного фантастического механизма из романа Жюля Верна.

Лев Григорьевич аккуратно поставил портфель на середину стола и только после этого разделся, убрав пальто и шляпу в старинный платяной шкаф красного дерева. Шкаф этот у него не раз пытались купить и предлагали, между прочим, очень недурные деньги, но Лев Григорьевич уже давно достиг благословенного равновесия между своими желаниями и возможностями, получив тем самым редкое право вести дела по собственному вкусу: что хотел, продавал, а что не хотел… Ну а что не хотел, то, соответственно, не продавал, и уговорить его переменить решение в подобных случаях было, мягко говоря, затруднительно. Авторитет Жуковицкого был высок и непререкаем, денег ему хватало, он сам мог выбирать себе клиентуру и никогда, ни при каких обстоятельствах не брал в руки предметы, происхождение которых казалось ему сомнительным.

«До сегодняшнего дня не брал, – мысленно поправил а он себя, садясь в резное кресло с прямой высокой спинкой и кладя на колени портфель, – А теперь вот взял. Но как же было не взять? Ведь это же, можно сказать, святое дело, дело совести…»

Лев Григорьевич с сомнением покосился на опущенные жалюзи, но поднимать их не стал: присутствие в этой комнате яркого солнечного света вдруг показалось ему неуместным, почти непристойным и едва ли не кощунственным. Вместо этого он включил настольную лампу, одним нажатием кнопки превратив полдень в полночь, и, потянув за ремни, расстегнул портфель.

Из верхнего ящика стола он достал сильную лупу с подсветкой, а из портфеля – плоский сверток в коричневой вощеной бумаге, перекрещенный клейкой лентой.

При виде свертка сердце у него снова тревожно стукнуло, и Льву Григорьевичу пришлось напомнить себе, что дело, за которое он взялся, – святое дело. Быть может, именно в этом заключалась причина дискомфорта: он не привык делать дела, основываясь на понятиях совести, чести и уж тем более святости. Товар – деньги – товар – вот как во все времена совершаются сделки, вот по какому закону живет любой нормальный человек.

А тут…

Он вооружился острым перочинным ножиком, готовясь разрезать клейкую ленту вместе с вощеной бумагой, но спохватился и сначала потушил в пепельнице окурок.

Повредить такую старую, овеянную мистическим ореолом вещь, случайно уронив на нее тлеющий уголек, было бы непростительно. Да и вообще, курить, держа в руках ЭТО, казалось Льву Григорьевичу, мягко говоря, невежливым и даже рискованным.

Антиквар отодвинул подальше от себя пепельницу, подавил желание перекреститься, перерезал скотч и развернул бумагу. Темный от времени лик глянул на него с неровной поверхности доски, и Лев Григорьевич замер, встретившись взглядом с огромными, неестественно яркими на темном фоне глазами Богородицы.

Глава 2

Лихой восемнадцатый год оторвал подъесаула Байрачного от родной станицы, закружил, завертел и бросил в седло. Много было пролито крови, много взято на душу смертных грехов, и не раз доводилось подъесаулу получать отметины – и от пуль, и от казачьих сабель, и от – иного железа, которого в ту пору хватало с лихвой.

Поначалу поддался Степан Байрачный на горячие слова казачьего вахмистра Семена Михайловича Буденного и отправился вместе с ним воевать за народное счастье. Однако уже через два месяца стало ему казаться, что никаким народным счастьем тут и не пахнет, а пахнет одной резней да грабежами, как будто не русские люди стремя в стремя ходили с ним в сабельную атаку, не казаки с Дона и Терека, а оголтелая татарва, набежавшая с дикой степи за ясаком. Горько стало подъесаулу Байрачному, тошно и муторно сделалось ему, и стали его донимать вопросы, над которыми он прежде вовсе не задумывался. По счастью, у него уже тогда хватило ума не лезть с этими вопросами к первому встречному-поперечному, потому как он подозревал, что ответом на все его недоумения будет револьверная пуля да безымянный бугорок в степи, от которого через год и следа не останется.

Но вопросы вопросами, а война – войной. Когда в чистом поле сшибаются две конные лавы и острое железо так и норовит раскроить тебе череп вместе с зудящими внутри него вопросами и сомнениями, поневоле приходится отмахиваться, отбиваться – одним словом, убивать.

И он убивал, делая это с каждым разом все более умело и точно. Вечерами на привале, у разложенного в разоренном крестьянском дворе костра, вопросы возвращались, создавая ощущение медленного и неотвратимого погружения в трясину, откуда нет и не может быть возврата.

Комиссары не уставали повторять, что никакого Бога нет и что, следовательно, ответ за свои дела Степану Байрачному придется держать только перед революционным народом, однако подъесаул, как ни старался, до конца поверить в это так и не сумел.

Поэтому, промаявшись в красной коннице товарища Буденного еще три месяца, одной ненастной ночью посланный в дозор Степан Байрачный исчез – исчез вместе с шашкой, наганом и конем, которого привел с собой из дома, с самого Терека. Никто не знал, куда он подевался, однако уже через две недели буденновский разъезд попал в засаду, и единственный уцелевший боец, вернувшись к своим, матерясь и раздирая на груди ветхую, заляпанную своей и чужой кровью гимнастерку, клялся, что видел среди напавших на разъезд беляков Степку Байрачного в новеньких, с иголочки, погонах и фуражке с кантом.

На Байрачного долго охотились, но он знал, что делал, когда уходил от Буденного, и не давал охотникам спуску.

Он и сам охотился на своих бывших товарищей по оружию, как на бешеных псов, – рубил в капусту, прицель но бил из верного винта, да и наган его тоже не лежал без дела в кобуре. Случалось ему также и вешать, и жечь, а бывшего своего взводного, красного казака Ваську Бесфамильного, охочего до крови и чужого добра припадочного душегуба, он до смерти забил голыми руками – с трех ударов забил, между прочим, благо силы ему было не занимать, а ненависти и подавно. Да и вообще, ненависти в ту пору на Руси хватало – ненавистью был пропитан воздух, ненавистью сочилась земля, и солнце по вечерам смотрело с неба налитым кровью, ненавидящим глазом.

И случилось так, что весной девятнадцатого года, аккурат на Пасху, казачий разъезд, которым командовал есаул Байрачный, наехал в поле на крестный ход, срезанный на корню пулеметным огнем с буденновской тачанки. Мужики в бородах и чистых рубахах, бабы в платках, попы в ризах и даже детишки – все перемешалось на дороге в одну кровавую, нашпигованную свинцом кучу, припорошенную пылью. Тела еще не остыли – казалось, их всех просто сморил сон, и даже поднятая колесами пулеметной брички пыль осела не до конца.

Байрачный осадил коня, глянул и оттянул пальцем подбородочный ремень фуражки, как будто тот его душил. На черных от загара скулах вздулись, опали и снова вздулись каменные желваки.

– Значится, так, хлопцы, – проговорил он голосом, похожим на карканье кладбищенской вороны. – Слушай, значится, диспозицию. Диспозиция такая: с седла не слезать, покуда эту суку не догоним. Кто отстанет – пристрелю своей рукой. Если кто несогласный, говори сразу – чтоб, значит, после время не тратить.

Несогласных не нашлось. Байрачный натянул повод, собираясь повернуть коня, и тут на глаза ему попалась икона, лежавшая в пыли ликом вниз. Поддавшись безотчетному порыву, есаул спрыгнул с седла и поднял легкую, звонкую от сухости доску, с которой кто-то грубо ободрал оклад. Он осторожно смахнул с иконы пыль и перекрестился, глядя на темный лик Божьей Матери.

– Батюшки; – ахнул кто-то у него за спиной. – Да что же они, нехристи, делают? Ведь это ж Любомльская чудотворная!

– Чудотворная, говоришь? – сквозь зубы переспросил Байрачный. – Ну, тогда, значит, нам бояться нечего.

С нами, выходит, крестная сила. А ну, в седла!

Впрочем, в седлах и так были все, кроме него самого.

Есаул задержался еще немного – ровно настолько, чтобы успеть вынуть чистую рубашку, завернуть в нее икону и положить сверток в суму.

Они настигли тачанку через час – не одну тачанку, а целых две. Две пулеметные тачанки – это слишком много для посланного в разведку небольшого разъезда, но крестная сила, видать, и впрямь была в тот день с Байрачным и его казаками: буденновцы заметили их слишком поздно и не успели развернуть свои брички. Красные полегли все до единого, есаул же потерял только одного человека, убитого шальной винтовочной пулей.

После того боя судьба еще долго мотала есаула Байрачного по пыльным военным дорогам. Он по-прежнему бесстрашно лез в самую гущу драки, но странное дело: с того самого дня есаул не получил больше ни единой царапины, как будто лежавшая в переметной суме чудотворная икона и впрямь берегла его и от пули, и от красного клинка, и от шального снарядного осколка.

Берегла, да не уберегла: в Одессе, в самом конце, есаула свалил тиф, и, когда он, слабый, как новорожденный котенок, сумел наконец оторвать остриженную под ноль голову от подушки, хриплый полковой оркестр за окошком нескладно, но с большим воодушевлением наяривал «Интернационал». Последний пароход отвалил от пирса три дня назад, и надеяться было не на что. Да, на этот раз чудотворная икона подвела есаула Байрачного. А с другой стороны, если подумать, что ей, иконе, было делать в Константинополе? Видно, были еще у нее дела здесь, на родине, оттого-то и не дала она есаулу подняться на борт союзнического парохода…

Словом, Байрачный остался и даже выжил. Нашлись добрые люди – спрятали, выходили, снабдили кое-какой одеждой, а когда подошло время расставаться, перекрестили на дорожку. Да и повезло ему, не без того: все, кто охотился за лютым есаулом Байрачным аж с восемнадцатого года, ушли за своим усатым вахмистром воевать Пилсудского и там, на Висле, полегли едва ли не до последнего человека. А те, что остались… Э, что про них говорить! Где Одесса, а где Висла…

После войны поселился Байрачный в Москве – подальше от Дона, от Терека и Волыни, где его могли-таки узнать и выдать. Комнату получил, поступил на службу, женился и даже сыном обзавелся – все, как у людей.

А зимой тридцать шестого года ушел на службу и больше не вернулся – десять лет без права переписки, обыкновенное дело. Видно, не все его знакомые полегли на Висле; видно, кто-то все же уцелел и явился как раз вовремя, чтобы успеть поквитаться с есаулом Байрачным за лютую его измену.

Ну а дальше все пошло как водится, с тем лишь исключением, что жену Байрачного почему-то не забрали вслед за мужем и даже на допросы почти не таскали – вызвали пару раз для острастки да и оставили в покое.

Сам Байрачный, если бы кто-то потрудился ему об этом рассказать, сказал бы, наверное, что тут не обошлось без вмешательства иконы – спрятанная на самое дно глубокого, обитого железом сундука с тряпьем, она все еще не утратила своей чудотворной силы. Иначе как объяснить тот факт, что упыри из НКВД, разделавшись с бывшим есаулом, не тронули его семью? Что это было, если не чудо?

Жена Байрачного, Глафира Андреевна, пережила войну и дождалась с фронта своего единственного сына.

Сын ее, Алексей Степанович, пошел в отца и статью, и нравом. Был он высок, широк в плечах и в поясе, а также угрюм, жесток и нелюдим сверх меры. Однако мужиков после войны сильно недоставало, и женился Алексей Байрачный без особого труда – на ком захотел, на том и женился. И все бы хорошо, да, видно, была в нем, в Алексее Степановиче, какая-то червоточина – запил он по-черному и в сорок седьмом году, отметив первый день рождения сына, по пьяной лавочке угодил под трамвай, да так ловко, что перерезало его аккурат пополам, чуть повыше брючного ремня. Что тут скажешь?

Видно, чудотворная сила Любомльской Божьей Матери к этому времени все-таки иссякла, а может, Алексей Байрачный был не из тех людей, кого эта сила считает нужным оберегать…

Историю эту антиквару Жуковицкому рассказал внук есаула Байрачного, Петр Алексеевич, доктор исторических наук, в недавнем прошлом – завкафедрой МГУ. Внук представлял собою полную противоположность деду. Был он невысок, худощав и узкоплеч, а обведенные кругами нехорошего коричневого оттенка глаза смотрели сквозь мощные линзы очков пронзительно и остро. Говорил он негромко, с длинными паузами, во время которых, казалось, превозмогал сильную боль.

Судя по глубоко запавшим глазам, батарее склянок на журнальном столике и витавшему в квартире аптечному запаху, так оно и было. Впрочем, старый человек и многочисленные болячки – понятия взаимодополняющие, это Лев Григорьевич Жуковицкий знал по собственному опыту и посему решил не отвлекаться на болезнь собеседника, хотя тот был не так уж и стар: если верить его собственным словам, было ему никак не больше пятидесяти семи лет. Что ж, старость – понятие относительное…

– Все это очень интересно, – сказал тогда Лев Григорьевич, покосившись на часы. Сделал он это как бы украдкой, но при этом так, чтобы его маневр не остался незамеченным. Обычно этот простенький прием действовал безотказно – во всяком случае, на интеллигентных людей, к каковым, несомненно, относился потомок лютого есаула Байрачного. – И все-таки мне не совсем понятно, зачем вы меня пригласили.

Лев Григорьевич лгал: он все отлично понял задолго до того, как рассказчик добрался до середины своего повествования, но понимание это отнюдь не вызвало в его душе бури восторга. Ему приходилось слышать об исчезнувшей чудотворной иконе Любомльской Божьей Матери, и то, что он слышал, не внушало коммерческого оптимизма. Икона действительно была подобрана казаками на дороге возле расстрелянного не то красными, не то махновцами крестного хода, и с тех пор о ней никто ничего не слышал. Православная церковь много лет искала чудотворный образ, но все предпринятые ею розыски не дали никакого результата. Считалось, что казаки вывезли ее в Китай, откуда она могла попасть куда угодно – в том числе и в костер, разожженный энтузиастами Культурной революции. В последнее время история иконы получила широкую огласку благодаря телевидению, а телевидение Лев Григорьевич остро недолюбливал – как само по себе, так и все, что было с ним связано.

– Простите, уважаемый Лев Григорьевич, – упорствовал Байрачный, – но вы действительно не совсем поняли . Я, к сожалению, не располагаю временем, достаточным для того, чтобы проделать все обычным путем.

Видите ли, у меня рак, и проживу я в самом лучшем случае месяц. Потому-то я и обратился к вам в надежде на ваш опыт в такого рода делах. Мне рекомендовали вас не только как самого знающего, но и как самого порядочного специалиста в своей области, и я очень рассчитывал на то, что нам не придется хитрить и обманывать друг Друга. Икона здесь, в этой квартире, и я хочу, чтобы вы ее забрали.

– Рак, гм… – Лев Григорьевич охватил ладонью подбородок, испытывая, как всегда в подобных случаях, сильнейшую неловкость. Нужно было что-то сказать, но что именно, он не знал. Век, можно сказать, прожил, а не знал! – Простите, мне очень жаль, – выдавил он наконец, отводя глаза.

– Оставьте, Лев Григорьевич, – ухитрившись не поморщиться, оборвал его больной. – Мой рак не является предметом обсуждения, и упомянул я о нем только для того, чтобы вы могли верно оценить ситуацию, а вовсе не для того, чтобы вас разжалобить.

– Деньги на лечение? – остро стыдясь собственных слов, но не желая смешивать коммерцию с благотворительностью, спросил Жуковицкий. – Операция за границей? Поверьте, Петр Алексеевич, я вам искренне сочувствую, но коммерческая целесообразность сделки представляется мне, гм… Э, да что там! Откровенность за откровенность: я знаю, что икона эта, если это она, не имеет цены. И именно поэтому я не могу ее взять.

Это все равно что пытаться продать Сикстинскую Мадонну или, скажем, Мону Лизу. Вы меня понимаете?

Возможно, я покажусь вам грубым торгашом, но приобрести у вас икону, хотя бы и за двадцать пять рублей, означало бы просто выбросить деньги на ветер. Я даже не смогу ее выставлять, не говоря уже о продаже. Вы ведь наводили справки, так неужели ваши информаторы вам не сказали, что я не совершаю противозаконных сделок?

– У вас есть сигареты? – вопросом на вопрос ответил Байрачный. – Будьте так любезны, одну… Благодарю вас.

Он прикурил от поднесенной Львом Григорьевичем зажигалки, сделал две глубокие затяжки, мучительно закашлялся и ткнул сигарету в стакан с недопитым чаем.

– Простите, – сказал он, перехватив сочувственный взгляд антиквара. – Не могу курить, а хочется… До смерти хочется, извините за каламбур. Так вот, по поводу иконы… Во-первых, мы с вами не мальчики и прекрасно знаем, что при желании продать можно все – хоть Мону Лизу, хоть Спасскую башню Кремля. И не просто продать, а выручить огромные, чудовищные деньги. Во-вторых, чтоб вы знали, никакая операция, никакое лечение мне уже не поможет. Это, как говорится, медицинский факт, оспаривать который у меня нет ни оснований, ни сил, ни, главное, желания. Вы ведь читали Платона?


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22