— Геничка! — стенаю я. — Я писать хочу!
— Потерпишь, — твердо заявляет сын. — Сначала мы с дедом ей ящик сколотим. Кстати, зовут ее Крак, она так сказала.
37
Перед выступлением. Долли, Кэт и я в гримерке. Звезды переодеваются, я, примостившись на ручке вращающегося кресла, травлю байки про геничкину ворону: — …Кормит сырым мясом, кладет с собой в кровать, на подушку, на прогулку тварь ездит у него на плече. Такая любовь! Одна неприятность — в садик птичку не пускают, так она приспособилась на улице ждать…
На этих словах Долька с воем кидается ко мне, глаза безумные, морда перекошена. Сшибает с насеста на пол, падает сверху и сжимает на манер шимпанзенка, месяц не видевшего мамку — руками и ногами. Ее колотит.
— Долька, у тебя что, воронофобия? Так бы и сказала, — бормочу сквозь ее волосы, забившиеся в мой открывшийся от неожиданности рот, вытаскиваю откуда-то снизу руки, глажу все, до чего достаю.
Долька, наконец, разжимает судорожно стиснутые зубы, мотает головой, стонет:
— Не застегивается…
— Ну-ка слазь, сейчас разберемся.
Сидим на полу. Верх ее концертного костюма представляет собой френч с двумя десятками пуговиц.
Шея Долли распухла в последнее время за счет разросшихся лимфатических узлов, ворот не сходится.
Оставить его раскрытым нельзя, это конструкцией сего шедевра не предусмотрено.
— Катюха, ножницы есть?
— Маникюрные.
— Сойдут.
Сгребаю шикарную рыжую гриву, задираю кверху, стригу поперек стоячий воротник пиджака и далее — по спине. Получается довольно аккуратно. Кэт ахает:
— Знаешь, сколько он стоит?
— Неужели! — огрызаюсь я, освобождая долькины кудри. Они резво ссыпаются вниз и уверенно скрывают разрез. Спокойно застегиваю пуговки.
— Еще проблемы?
— Порядок, — отвечает Долли и смущенно улыбается. — Не ушиблась?
— Ни за что! — гордо возвещаю я, растирая болящую «туловищъ».
38
Поздно вечером расходимся по домам после записи очередной песни. Басист Пашка Загоняев остается в студии, тащит из угла спальник. Интересуюсь:
— Ты что, тут теперь живешь?
— Да, понимаешь, такое дело, — шепчет он почему-то виновато, — жена попросила. Говорит, за детей боюсь. Вот умрет ваша Долли, ты проверишься и вернешься, мы тебя любим и ждем. — Он добавляет, — Мне без «Бергамота» никак, и за семью страшно. Ты смотри, Долли не ляпни, она думает, с женой-то я поругался.
Уж как-нибудь не ляпну.
Однако ну и Пашка!
39
— Лена!
Мы с Махмудом лежим на кровати у него дома.
— Да, милый?
— Когда мы, наконец, поженимся?
— Осенью.
— Я не могу ждать осени, я хочу, чтобы ты была со мной уже сейчас.
— Я с тобой, — глажу его по щеке.
— Не так! Чтобы ты жила в моем доме со своим активным сыном, готовила ужин, разбрасывала везде юбки и колготки. Хочу просыпаться по утрам и нюхать твои волосы, раскинувшиеся по моей подушке. Я люблю тебя, Лена.
— Махмуд, — говорю я осторожно, — посмотри на меня повнимательнее.
Он приподымается на локте и послушно обозревает открывшиеся с высоты просторы. Продолжаю:
— Ты видишь белокурые, — да черт с ними! — хоть какие-нибудь локоны, гибкий стан, пышную грудь, длинные стройные ножки?
— Нэт, — честно отвечает он.
— Не за что тебе меня любить. Ты не люби, а? И все будет в порядке, осенью сыграем свадьбу, нарожаю Геничке чернявых братиков…
— Люблю! — упирается он и бросается целовать во что попало.
Выпутываюсь из его рук, одеваюсь и убегаю. Прощай, Махмуд, я тебя предупреждала. И прости.
40
Дурачок свистит в свисток.
С неба падает листок.
На востоке есть восток.
Дурачок свистит в свисток.
С неба падает листок.
Бедный ржавый водосток —
мокрый ветер так жесток.
С неба падает листок.
Где тут запад, где восток?
Дурачок свистит в свисток.
Жмется щупленький кусток —
мокрый ветер так жесток!
Дождь не хочет в водосток.
Мысли робкий лепесток:
Где-то должен быть исток…
Дурачок свистит в свисток.
Дурачок свистит в свисток…
41
Мне снится.
Помещение. Далеко ли стены и потолок — не чувствую. Может быть, их нет. Это помещение от слова «помещать». Мы тут вдвоем — я и высокое мрачное зеркало. В него нужно смотреть, таков порядок.
Справа и слева жмутся к ногам две свечки. Другого света нет, и ничего больше нет. Только я и мое напряженное отражение. Стою и гляжу себе в глаза. Где-то в них, внутри, то, за чем меня послали сюда.
Я вижу на дне их ветер, пыль, бесконечные вереницы лиц, крошечные звездочки мыслей, не рожденных желаний, кочки запретов, вездесущую паутину страхов… Стоп! Вот оно. Вглядываюсь. Оно замечает меня и резко бросается навстречу. В панике разворачиваюсь, рвусь обратно из глубины, но поздно — оно накидывается сзади на плечи, обнимает нежно, впитывается через кожу. Оно во мне.
Вот я уже снаружи, перед зеркалом. Отражение начинает плыть, плавиться, я-та теряю человеческие черты, раздвигаюсь в стороны, становлюсь огромной, безобразно огромной, лицо исчезает, вместо лица — чернота. Я-та смеюсь, от звука зеркало лопается, и я-эта вместе с ним. Меня больше нет. Те, кто ждали снаружи, вбегают, падают ниц и молятся новорожденному существу. Хэппи энд.
42
— Мама спит. Давай поговорим, птица Крак.
— Всегда к твоим услугам.
— Как думаешь, она догадывается?
— О, да! И бежит от этого со всех ног.
— Не понимаю. Это же так весело!
— Она боится.
— Чего?
— Перемен, ответственности, мало ли чего.
— Но ей придется! Выбора-то нет. Может, помочь?
— Пока не стоит. Время есть.
— Время тварь лживая, не заметишь, как обманет.
— И все же подождем. Лучше, если она справится сама.
Открываю глаза: лицом к окну стоит Геничка, на его плече сидит ворона. Схожу с ума?
43
Стряпаю пироги. Геничка кричит из комнаты:
— Мамочка! Тетю Долли показывают!
Выглядываю в гостиную: по телевизору идет очередной «ток», паренек-ведущий сыплет общие слова об R-вирусе, в студии за столиком в качестве живого экспоната — моя Долька. «Прошу задавать вопросы гостье», — заканчивает бой. Устраиваюсь на диване. Интересно, что это еще за стрип-шоу?
Послушаем.
— Вас волнует дальнейшая судьба группы?
— Нет. Они не пропадут.
— У вас есть мечта?
— Хочу лежать в Мавзолее.
— Это правда, что вы решили заморозить мозг?
— Кому нужен мой мозг? Я бы заморозила голосовые связки, если б была возможность.
— Во что вы верите?
— Не знаю. Может быть, в одного человека.
Показывают крупным планом лицо. Под толстым слоем косметики надежно прячутся долькины эмоции. Прочесть ничего невозможно. Камера отъезжает, не вижу ее рук, они под столом, похоже, пишет что-то на коленях.
— У меня тоже R-вирус. Наверняка у вас возникли проблемы с половой жизнью, предлагаю себя в любовники.
— У меня проблемы просто с жизнью — Хотите что-то сказать человеку, который вас заразил?
— Ему уже апостол Павел все объяснил.
— Долли, какую книжку вы сейчас читаете?
— Красную. Все-таки приятно быть в компании.
— Что вы посоветуете молодежи?
— Стерилизацию.
— Как не стыдно! Зачем вы ее показываете на всю страну? Сидит тут, гордится, по телевизору выступает. Обычная шлюха, это у них профессиональный риск, в нагрузку к баксам…
Не договорил, микрофон отобрали. Брызжет слюной, как лейка, соседи утираются.
— Иди сюда, милый, бесплатно обслужу! — Долька вскакивает, обрывает пуговку микрофона, с колен сыплются на пол листочки. Лезет по головам наверх, обыватели шарахаются, кое-кто одобрительно свистит, владелец высоконравственного сопрано срочно вспоминает, что забыл выключить свет в сортире, и утекает. Камера наезжает на разбросанные по полу студии листочки. Крупно, во весь экран, — красный слон. Подлец, Самсонов! Враг бежал, Долли возвращается вниз, берет у ведущего микрофон:
— Послушайте, вы! Надоели дурацкие вопросы. Это ведь меня сюда пригласили, не вас. Вы сами явились, значит, узнать что-то хотели. И пришли на встречу с больной R-вирусом, а не с заслуженной гимнасткой или умирающей сердечницей. Почему же вас интересует, что я читаю, есть ли у меня мечта?
Черт дери, спрашивайте по существу! Чего вам хочется? Остренького? Грязненького? Как я заразилась?
Много трахалась! Боюсь ли умирать? Писаюсь по ночам от страха! Почему тут раздеваюсь перед вами?
Думаете, перед смертью славы захотела? Да насрать на нее! Я денег хочу заработать! На шикарные президентские похороны: чтоб гроб с позументом и открытые лимузины с оркестром Чагиани. Найму статистов, будут изображать скорбящие толпы поклонников. Проеду на руках по всей Москве. Машина у меня есть, шуба соболья не нужна — до следующей зимы не дотяну. А похороны — это да! У вас таких не будет.
Долька бросает микрофон пацану-ведущему и выскакивает из поля зрения камер. Шоумен бойко трещит мораль. Ах, ты, Самсонов, лысая лисица, трюкач рекламный! Быть Катюхе вдовой. Звоню Долли — трубку никто не берет.
Вечером она звонит сама.
— Ну, как тебе?
— Долька, какого хрена ты на это подписалась?
— Не подписалась, а вызвалась. Хочу успеть новый альбом в руках подержать. Знаешь, сколько денег в него надо вбухать? Не журысь, обычная реклама.
— Все равно убью Самсонова. Ради удовольствия.
— У меня пятнадцатого День рождения, приезжай, заодним и убьешь.
— Что тебе подарить?
— Придумай!
44
Одичалые вены дорог,
погодите, не рвитесь!
Может быть, размотает клубок
заблудившийся витязь?
Он бежит и бежит в никуда —
только б снам его сбыться.
Он встречает Любовь иногда
лишь затем, чтоб проститься.
И Любовь умирает одна
на обочине грязной.
Вновь и вновь наступает весна
чередой неотвязной.
И однажды Любовь оживет,
чтобы ждать и молиться…
Через тысячу лет он придет,
скажет: «Дай-ка водицы».
На дороге оставит копье,
выпьет за возвращенье,
поцелует в ладони ее
и попросит прощенья.
45
Прилетаю в Москву заранее, вечером четырнадцатого апреля. Сюрпризом. К тому же, план убийства гада Самсонова, разработанный Геничкой, надо прикинуть на местности, а это требует свободы маневра. Открываю двери в долькину квартиру (код мне известен), в прихожей посторонние одежды — у Долли гости. Забавно, обычно она никого не впускает, кроме меня и Катюхи. Тихонько раздеваюсь, прохожу в гостиную — сидят лицом ко мне на софе мамочка и отчим. Меня пока не замечают, Долли тоже меня не видит, она в кресле, стоящем спинкой к дверям. Родственнички пялятся друг на друга и молчат.
Между ними — небезызвестная каталка имени братьев (или чего похуже) Синих, утыканная посудинками.
Все ясно: Долли впала в амплуа хозяйки дома. Мамочка краем глаза зрит-таки постороннее шевеление, вздымает очи, утыкается в отвратительно знакомую физиономию. Даму неэстетично передергивает. Я раскланиваюсь:
— Добрый вечер, Аморизада Глебовна, Лев Панкратович.
Долька визжит, катапультируется из кресла, прыгает на меня. Падаем на пол.
— И тебе привет, — добавляю задушенно, но вежливо. — Ты слазить собираешься?
— Нет. Плати выкуп. Где мой подарок?
— Ничего не знаю. День рождения завтра — и подарок завтра. Заранее не дарят.
— А мне дарят. Мама, например. Давай, а то не отпущу.
— Ничего не выйдет. Я его специально в камере хранения оставила, в аэропорту. Завтра заберем.
— Хоть скажи, что это? — Долли разочарованно скатывается с меня, подымается, подает руку.
— Сама не знаю, — отвечаю я, почти не покривив душой. — Вручу — ты и разбирайся.
Долька усаживает меня в кресло, втискивается рядом, обнимает, кладет голову на плечо, гладит мое колено. Мамочка синеет, но терпит. У отчима бурчит с голодухи под полосатым пиджаком — у Дольки не разъешься. Рушу стену молчания:
— Надо же! Вломилась на семейный праздник, расстроила идиллию. Как там? Традиционный именинный пирог, бутылочка винца, трогательные сюрпризики, добрые лица любящих родственников и прочая пасторальная чушь? Покорнейше прошу простить!
— Долли! — шипит мамочка, — уйми свою… Лену? или как ее там…
— Отнюдь! — перебивает Долли, отвечая мне. — Две любящие пары, дети и родители за одним столом — что может быть прекраснее? — Она принимается целовать мою шею, ухо, нос и прочие детали организма, не имеющие слизистой оболочки. Это, конечно, нарушение договора, но я молчу — надо так надо. Отчим кривится, Долька довольна.
— Что, Левушка, не уважаешь женскую любовь?
— Какой он тебе «Левушка»! — заводится родительница. — Не смей так говорить, развратная девчонка, он тебе в отцы годится!
— Ах да, Лев Панкратович, совсем забыла, мамуля-то права — не имею я права Левушкой вас называть, не переспала я с вами, пока здоровенькая была. А теперь уж вы не захотите, побрезгуете. Ну да ничего страшного, зато остальные успели, не погнушались.
— Какие еще остальные? — дергается мамочка.
— Как! Ты уже их забыла? Иван Петрович, Ванечка то есть, потом Колюня и предпоследний твой шедевр — Аркаша Перепугов, все обожаемые папочки, кроме неизвестного мне родного.
— Что ты несешь?! Да тебе десять лет было, когда мы с Иваном Петровичем развелись!
— Неужели? Значит, я со младенчества такая развратная. Конечно — артисточка, богемочка малолетняя. Развратила к чертям твоего Ванюшу, а ты, бедняжечка, как раз в нервном санатории лежала, не подозревала, что тебе рога наставили. Помнится, Иван Петрович меня на кроватку аккуратно так уложил на спинку, под попку — подушечку, ножки раздвинул и откупорил, да неудачно, кровищи много было. Хорошо, что он доктор, сам справился. А то пришлось бы тебе передачи в тюрьму носить. Правда, я ему, кажется, не понравилась — больше он меня не трогал, только все просил тебе не говорить, мол, мамочке волноваться вредно, умрет, мол, тогда мамочка. А с остальными папочками я уж по собственной инициативе трахалась. Из любопытства: ужасно интересно было, что ты в них нашла? Так и не поняла.
Потом они, конечно, об этом жалели, у меня много к ним просьб появлялось. Да поздно — иначе я ведь могла и тебе рассказать, а то и — не приведи Господь! — прокурору. Вот Льва Панкратовича упустила, ты уж, Левушка, прости, не до тебя было. А ты, мамочка любимая, спасибо за Леву скажи, а то сейчас втроем бы в очередь на кладбище стояли. Да! Тебе же тоже спасибо полагается, за подарок. Босоножки модные, дорогие. Если до лета не доживу — обратно заберешь, износишь за упокой.
Долька высказалась и вновь уткнулась в меня — целовать. Мамочка почему-то забыла про сердце, в обморок не падает. Сидит молча на софе, ста-арая-а… Потом ее пробивает:
— Ты… всю жизнь мою изломала, подлая, грязная, неблагодарная сучка. Я старалась для тебя, таскалась на репетиции, концерты. Как я переживала, когда первое место не тебе дали, а этой толстухе! В больницу попала! Переписывала ноты, гладила костюмчики… Тостер твоему руководителю подарила на День клубного работника, чтоб он тебя не затирал! Я была хорошей матерью, правда, Лева?
— Ты забыла упомянуть, что любила меня, — отвечает вместо него Долли. — Все, банкет закрыт. Гости выметаются по домам.
Аморизада Глебовна и промолчавший доступный моему вниманию кусок вечера Лева послушно поднимаются и уползают в логово зализывать душевные раны. Долька идет в туалет блевать, потом мы пьем чай с блинами. На этот раз у них есть ротик.
— Долька, сейчас одиннадцать. Ты когда завтра родилась?
— В два часа ночи.
— Поехали в аэропорт за подарком? Как раз к двум доберемся.
— Поехали!
Срываемся, скатываемся по лестнице, начхав на лифт, машина у подъезда, мчимся, добрались, стоим у нужной ячейки, ждем двух.
— Долька отвернись! Повернись! — командую я.
Долька крутится, счастливо смеется и прижимает к себе здоровенную, мягкую, кремовую зверищу несуществующей разновидности.
— Кто это?!
— Геничка сказал, зовут его Титус. А порода? Сама видишь — мутант. Помесь мыши, медведя панды и кофе с молоком.
— И тебя. Спасибо.
46
Лежу и сплю, как уродка, а уже день давно, а у меня вагон дел… Солнышко царапает веки, скребется, просит впустить. Открываю глаз, второй, рот, зову:
— Долька! Ты дома?
— Дома!
— А где дома?
— На кухне дома!
— Что меня не будишь?
— Спи давай, хоть здесь отдохнешь! В вашем Малом Сургуче на тебе, видно, рельсы возят, худая стала и черная. Как бегемот после сафари!
— Не ври! Я ужасно красивая!
Съезжаю с кровати, плетусь на кухню. На паркете сидит Долька, азартно, прядь за прядью, отрезает роскошные кудри большими портновскими ножницами. Рыжая куча на полу подрастает, шевелится недовольно от резких долькиных движений.
— Они что, покусали тебя ночью?
— Выпадают. Лезу, как облученная кошка. Чиститься надоело, — объясняет она. — Я парик купила, такой же рыжий. Показать?
Долли встает. Обрезки волос ссыпаются с плеч. Через южное окно в спину ей светит апрельское солнце. Сейчас она еще больше похожа на одуванчик. Только на облетевший, и с ушками.
47
Вечер кончается,
весна догорает.
Боженька спускается,
меня обнимает:
«Что, устала, доченька,
по земле плестися?
Хочешь этой ноченькой
ко мне вознестися?
Не грусти, красавица,
завтра быть лету…»
Утро начинается,
а меня уж нету.
48
— Ленка, такое дело, — звонит Катюха из Москвы, мнется, — Долли сорвалась.
— В больнице? — куда-то проваливаюсь.
— Да нет, как раньше: сидит дома, пьет. Работа стоит, концерты горят. Не знаю, что делать. Ты бы приехала, а? Илья бесится, ребята на нервах.
— Не темни, Катюха! С чего бы ей срываться? Я ж неделю как от нее, Долли как Долли, ненормальная, конечно, но это входит в образ. Что случилось?
— Да это все после того ток-шоу пошло, помнишь? Про R-вирус.
— Помню-помню! У меня к твоему Илюшеньке счетец неоплаченный имеется по этому поводу.
— В общем, у нее неприятности начались. Подонки разные цепляются, соседи шарахались. Какие-то идиоты митинг во дворе устроили за чистоту расы. Она не рассказывала?
— Мы с ней на такие темы не разговариваем.
— Да-а?! А на какие разговариваете? Про погоду? — Катюха вдруг завелась. — Что ты вообще про нее знаешь? Сидишь в своем Малом Сургуче, а Долли здесь одна бьется. Явишься — гостья великая, Елизавета Английская! Долли счастлива, пару дней летает: все может, все получается! Тебя нет — она тусклая, больная. Сколько раз с концертов на скорой увозили? Врач постоянно за сценой дежурит. Я стараюсь помочь, да она тебя в солнышки выбрала, от меня ей не греется! Лучше б ты совсем не ездила, чем так!..
Плачет в трубку.
— Кэт, послушай! Не реви. Я не оправдываюсь. Наверное, виновата. То есть, конечно, виновата. Со всех сторон: и перед Долькой, и перед семьей. Ладно, это мои проблемы, ты права. Спасибо тебе. Ты молодец. Я приеду. А теперь вытри быстренько сопли и объясни, что конкретно случилось. Знаешь, какой счет вам пришлет телефонная компания? Давай, я слушаю.
— Нечего особенно объяснять. Мы в клубе выступали, жарко было. Устали, нервничали. У Долли от напряжения рвота началась, прямо на сцене. И еще кровь носом пошла. Публика завизжала, в штаны наложила. Стали вопить, что Долли всех заразит, что ее изолировать надо. Побежали из клуба, как тараканы. Ей получше стало, домой поехала, в больницу не захотела. Так дома и сидит с тех пор, четыре дня. Трубку не берет. Я к ней сходила, хотела поговорить. Она открыла, пьяная, в руке бритвочка.
Говорит, уйди лучше, а то полосну по пальцам и в глаза брызну.
— Ты и ушла?
— Не ушла бы, да она полоснула. Горсть крови набрала и стоит, улыбается: «Хочешь со мной?» Я заревела, на площадку выскочила, вниз побежала. А она кричит из дверей: «Счас догоню!» и хохочет.
Я представила, как разряженная Катюха на огромных каблучищах скатывается по крутой лестнице, а моя Долька свистит сверху и улюлюкает: «Ату ее!», и чуть не фыркнула в трубку, но сдержалась.
Жутко это было, а не смешно.
— Когда это случилось?
— Во вторник. Может, она уже умерла там? — Катюха снова завсхлипывала.
— Погоди ты! У нас договор — когда умирать будет, я ее за руки подержу, чтоб ей не так страшно было. Долька договоры соблюдает, раз меня нет — не умрет, дождется.
— Может, тебе лучше тогда совсем не приезжать? — съязвила Кэт.
— А вот это фиг. Я все равно завтра в Москву собиралась, отпуск на работе оформила.
— Значит, зря я на тебя наехала?
— Ничего и не зря. Об одном жалею — надо было пораньше и танком. …Бедный папа! Не видать тебе Рембрандта…
Чему ж я не сокол? Летала б бесплатно.
49
Снова Москва, грязная, шумная. Кто бы знал, как я ненавижу эту тварь! Она мне представляется монстром, вампиром, присосавшемся к ни в чем не повинной и ничего не ведающей, по-детски наивной России. Москва проталкивает жадные щупальца дальше и глубже в податливое тело страны. В каждой, самой крохотной домушке торчит на почетном месте голодный отросточек: обаятельный, открытый, зубастый, сосущий роток — телевизор. Он льет и льет в души сладкий дурман изощренной бредятины, отупляет, отучает наблюдать и думать, манит надежностью определенности и ложной любовью, сочиняет нам жизнь, а взамен вытягивает энергию, силу и свободу. Острые, упрямые корешки полуправды легко вспарывают дряблую кожицу старинных верований и обычаев. Чудесное, настоящее и стоящее уходят рука об руку в прошлое. По сонным улицам селений тупо бродит несуществующее, но агрессивное и наглое Придуманное. Москва разбухает, жиреет и чтит себя благодетельницей.
А еще я ненавижу этот город за то, что здесь обижают мою Дольку.
Во дворе долькиного дома новые элементы дизайна: похожие на увечных пауков хромоногие транспаранты, светящиеся надписи гнусного содержания на деревянных сооруженьицах детской площадки. Стены подъезда загажены листовками: «Здесь живет вирусаноска», «Очистим Москву от мрази», «Не забудь пригласить на похороны — обожаю вечеринки» и тому подобные извращения воинствующего идиотизма. Подхожу к долькиной квартире. Уже на площадке меня встречает ужасная вонь: характерный запах больного человеческого тела, обслуживать которое хозяин перестал. Трупом не пахнет — на том спасибо.
— Заходи, не заперто! — слышен из-за двери хриплый голос.
Толкаю ее, стараясь не измазаться: дерматин извожен какой-то пакостью. Не то деготь, не то что похуже. Заглядываю. Почти впритык к дверям, только-только чтобы дать им возможность открыться, откинувшись на стену, в луже человеческих выделений и засохшего вина полулежит Долька. Лицо распухло, губы в коростах, глаза не фокусируются. По полу разбросаны длинные ноги и пустые бутылки.
Она глядит на меня (вернее, пытается глядеть) и улыбается.
— Как ты долго! Жду, жду, все выпила, сижу трезвая, как дура.
— Катька позвонила, я сразу вылетела.
— Позвонила Кэт? Забавно. Она тебя не жалует. Погоди, не проходи, тут грязно очень. Хотя, как это — не проходи? Наоборот, забирайся сюда скорее, только обувь не снимай. Перчатки взяла?
— Вот, — достаю перчатки, халат, резиновый фартук.
— Вымой меня, ладно? Что-то я раскисла.
Переодеваюсь, помогаю даме подняться. Удалось! Обнявшись, плетемся в ванную, стараясь не поскользнуться и не рухнуть: пол уделан основательно. Добрались. Пускаю теплую водичку, пытаюсь Дольку раздеть. Как бы не так! Блевотина на одежде засохла. К тому же Долли мучил понос. До туалета дойти она не смогла, а, может, не сочла нужным. Теперь вся эта кака надежно спаяла одежду с кожей.
Пытаюсь оторвать — Долли шипит от боли.
— Ну-ка лезь в ванну так. Отмачивать будем.
Загружаю ее в емкость, поливаю из душа.
— Что морщишься?
— Щиплет.
— Сейчас, уже почти отклеилось. Вот, можно снять. Куда это?
— Выбрасывай сразу в ящик, у меня тряпок много.
Складываю грязную одежду в контейнер. Принимаюсь непосредственно за Дольку. Всегда худенькая, теперь она просто скелетообразная. Кожа туго обтягивает кости, к тому же она в мелких ссадинках и гематомах. Кое-где экзема и язвочки. Стриженые волосы на голове местами выпали совсем, образовался рельеф: лысинки озер и нетронутые массивчики лесов. Шея распухла. Неделю назад это был еще человек.
— Ленка, — Долли задирает кверху мокрую пятнистую рожицу, — ты ведь не уедешь больше, правда? Я уже совсем не могу без тебя.
— Не уеду. Видела, какая у меня сумка? Огромная! Туда все-все шмотки влезли, книга скандинавских саг и горнолыжные ботинки.
— И ведро перчаток.
Долька вылавливает из воды мою руку в перчатке и целует мыльную резину. Щекой прижимаюсь к ее плешивой макушке. Я больше не уеду, не бойся хотя бы этого.
После помывки почти отношу ее на кровать. Там, заботливо укутанный одеялом по самую развеселую в мире морду, расположился Титус. Постель, как ни удивительно, чистая. Под простыней шуршит клеенка. Долли устраивается рядом со зверем, гладит нежно, чешет за ухом, шепчет: «Соскучился, малыш?» Титус глупо улыбается — рад.
— Погоди обниматься. Дай-ка я тебя смажу сначала.
Обрабатываю ранки, кое-что приходится забинтовать. Долька держит Титуса за лапу, терпит. По окончании процедуры спрашиваю:
— Наденешь что-нибудь?
— Не стоит. Так тебе удобнее будет, возни меньше. И стирки.
Опять переодеваюсь. Долли, обхватив пушистого мутанта, следит за мной. Даже через одеяло видно, какая она тощая. Надо попытаться ее накормить.
— Есть хочешь?
— Да меня рвет постоянно. И дома шаром покати.
— Там, где есть я, еда всегда найдется.
— Блины с дырками от Генички?
— Нет, суп от курочки. А от Генички несъедобный привет. Куриный суп любишь?
— Люблю. Только все равно вырвет.
— Пусть попробует! Не отдадим, — вынимаю из сумки средних размеров канистру, — Надо подогреть, остыл по дороге, — отправляюсь на кухню.
— Ты куда?! — Долька дергается, пытается встать. — Я с тобой! — сползает на пол, заваливается.
Бросаю судок, поднимаю ее, складываю обратно, сажусь рядом, успокаиваю:
— Что скачешь, как кенгуру на ринге? Думаешь, в двух комнатах заблужусь?
— Я должна тебя видеть, — она в панике.
Мухи на брюхе! Достаю паспорт, открываю страницу с фотографией, сую ей под нос.
— Это я?
— Ты.
— Смотри сюда и считай вслух до двадцати. Принесу кастрюльку и тарелки с ложками. Подогреем тут, у меня кипятильник есть. Идет?
— Один, два, три… пятнадцать! — она облегченно передыхает, увидев в дверном проеме нечто, идентичное изображению в паспорте и увешанное посудой.
У меня здесь свои: чашка, тарелка, стакан и прочее. Хозяйка никогда не пользуется ими на всякий случай, хоть я и говорю ей, что это ненаучно. Она не очень-то жалует науку. Подогреваю суп, чай, кормлю Долли с ложечки, у нее руки дрожат от слабости.
— Тошнит?
— Нет, — смотрит удивленно.
— Давай, я в коридоре приберу. Запах не гастрономический.
— Просто закрой дверь поплотнее и падай рядом. Будешь сказку рассказывать, — она пододвигает игрушку, переползает на середину широкой кровати. — Ложись поверх одеяла, а то из меня разная отрава сочится. — … В некотором царстве…
— Нет! Не эту. Про Тролля. Помнишь, как он встретил А? Я все думаю: что-то там не так в этой сказке. Не могла А уйти. Может, ты конец с другой сказкой перепутала?
— Наверное. Или она просто пошла прогуляться, а вернуться не удалось, кто знает? Я новую историю про Тролля расскажу, хорошо? Через много-много лет, в средние века, он в очередной раз нашел свою А.
Теперь ее звали Адель, и им обоим было уже совершенно ясно, что она Душа Тролля. Старухи не солгали юной рыжей дикарке, в древнем предании имелось зернышко правды. Итак, в маленьком, недавно народившемся вокруг герцогского замка городке ремесленников и торговцев Корде, что на юге Франции, жили-поживали искусный кузнец Пьер и его жена, высокая, гибкая веселая Адель. Их скромный домишко стоял недалеко от городских ворот. Снаружи казался он не особенно уютным, да и изнутри был темноват и холодноват, но даже в самую мрачную или квелую погоду полыхали там ярче солнца и грели Тролля огненные кудри хозяйки…
Долька внимательно слушает, дышит хрипло. У нее жар. Через все проложенные между нами тряпки пробивается и жжет меня ее боль. Надо завтра попросить у Айболита морфин. Ее, конечно, пора положить в стационар, но я пока не могу. Не могу!
50
«Хватит, пожалуй!» Невысокий, но жилистый и ловкий Пьер клещами вытащил из горна кусок раскаленного докрасна железа, шмякнул его на наковальню. Застучал-забухал-затюнькал молоток, придавая форму будущему лемеху.
В незакрытые по летнему времени двери кузни влетела Адель. Одета она была вполне по моде того века: в полотняную белую камизу-рубашку, сверху — в тунику-котту с длинными узкими рукавами и тунику-сюрко, подпоясанную по бедрам поясом. Рыжие кудри А полностью спрятались под белым круглым платком с отверстием для лица. Адель пару секунд с удовольствием наблюдала за пьеровой стукотней, потом по-разбойничьи свистнула. Отшвырнув молот с клещами, кузнец кувыркнулся в воздухе, оказавшись лицом к «врагу». Шерсть на голове встала дыбом, зубы оскалились. А захихикала: