— Да, да. Очень метко. Я уже слышал эту остроумную шутку. Нет, Эверард считает это название старомодным. Он предлагает назвать «Путевые заметки» или как-нибудь в этом роде.
— Это не имеет значения.
— Совершенно верно. Но он определенно заинтересовался тобой. Хочет познакомиться. Фактически я предварительно принял за тебя приглашение на сегодняшний вечер. Сам я, увы, не смогу представить тебя. Но тебя там ждут. Адрес я дам. А ко мне сюда придет другой посетитель.
— Кудрявый?
— В штабе его зовут Сузи. Нет, не он. Сузи — милый мальчик и несгибаемый член партии, но он несколько серьезен для этого. Я отправил его на собрание. Нет, я ожидаю очень смышленого молодого американца по фамилии Пэдфилд. Он офицер, как и ты.
Миссис Эмбьюри принесла чай, и небольшая, загроможденная мебелью комната наполнилась ароматом.
— Боюсь, что не смогу предложить тебе закусить.
— Я достаточно смышлен, чтобы не приезжать в Лондон наедаться. Нас хорошо кормят там, где мы расквартированы. — Людович перенял офицерский тон у сэра Ральфа, но редко пользовался им, когда они оставались наедине. — Миссис Эмбьюри почему-то не очень общительна последнее время, правда?
— Это твой высокий чин. Она не знает, как держаться в твоем присутствии. Ну, а как ты? Где побывал сегодня?
— Перед приходом сюда я ходил в аббатство посмотреть на меч.
— Ты, наверное, подобно другим, начинаешь ценить но достоинству достижения русских. Обычно ты не слишком разделял мои красные симпатии. Мы едва не поссорились однажды, помнишь? Из-за Испании.
— Там, на Ближнем Востоке, были испанцы — настоящие подонки… — Людович оборвал фразу, вспомнив то, о чем решительно старался забыть. — Мой визит туда не имеет никакого отношения к политике. Этот меч является темой еженедельного литературного конкурса в «Тайм энд Тайдс» на сочинение сонета. Я решил, что, если взгляну на него, у меня могут возникнуть какие-нибудь идеи.
— О, дорогой, не вздумай сказать об этом Эверарду Спрюсу. Боюсь, что он презирает эти литературные конкурсы в «Тайм энд Тайдс».
— Просто мне нравится писать, — возразил Людович, — в разной манере о разных вещах. В этом, по-моему, нет ничего зазорного, правда ведь?
— Конечно, нет. Литературное чутье. Но не говори об этом Эверарду. Ну и как, у тебя возникли какие-нибудь идеи?
— Не такие, чтобы их можно было использовать в сонете. Но это заставило меня призадуматься о мечах.
— Первоначальная идея и цель устроителей всей этой церемонии, как сейчас говорят, заключалась не совсем в этом. Имелось в виду, что вид меча вызовет у всех мысли о танках и бомбардировщиках, о народной армии, изгоняющей нацистов.
— Я подумал о своем мече, — упрямо возразил Людович. — Строго говоря, это была скорее сабля. Мы называли их мечами, государственными мечами. Я не видел ни одного меча после того, как ушел из полка. Когда нас призвали снова, их уже сняли с вооружения. Он требовал очень большого ухода, этот меч. Время от времени их собирал оружейник и полировал на шлифовальном круге. В обычные дни мы обходились суконкой и полировочной пастой. На нем не должно быть ни пятнышка. Хорошего офицера всегда можно было узнать: в дождливый день он не подал бы команду: «Клинки в ножны!» — а скомандовал бы: «С обнаженным клинком подготовиться спешиться!» Левой рукой берешь клинок за среднюю часть и прижимаешь его к ближней стороне холки коня. Таким образом не допускаешь попадания влаги в ножны. Некоторые офицеры не заботились об этом, но хорошие — всегда помнили.
— Да, да, исключительно живописно, — заметил сэр Ральф, — однако не имеет почти никакого отношения к обстановке в Сталинграде.
Неожиданно Людович заговорил офицерским тоном:
В конце концов, не что-нибудь еще, а именно моя форма привлекла тогда ваше внимание ко мне, разве вы не помните?
Только исключительно проницательный читатель мог уловить в афоризмах Людовича, что их автор в душе или, скорее, в каких-то глубочайших тайниках своего сознания был когда-то романтиком. Большинство из тех, кто весной 1940 года добровольно пошел служить в части командос, сделали это по другим мотивам, нежели из желания служить своей стране. Только немногие стремились вырваться из рутины повседневной службы в обычной строевой части; другие — таких было больше — хотели порисоваться перед женщинами; третьи, отличавшиеся изнеженностью в гражданской жизни, стремились восстановить свою честь в глазах героев своей юности — легендарных, исторических или надуманных, — в мыслях, продолжавших не давать им покоя и в более зрелом возрасте. В сочинении Людовича, которому предстояло вскоре быть опубликованным, ничто не говорило, каким автор представлял себе самого себя. Начальное образование дало ему лишь смутное представление о рыцарстве. Его добровольное вступление в конногвардейский полк, такой близкий к особе короля, так блестяще экипированный, не было подсказано каким-то знакомством или привязанностью к лошадям. Людович был горожанином. Запах конюшен не вызывал у него воспоминаний о ферме или охоте. Годы, проведенные с сэром Ральфом Бромптоном, он прожил легко и в комфорте; некоторая врожденная склонность к заглаживанию грехов, которую он, возможно, знал за собой, осталась невыраженной. Тем не менее он при первой возможности пошел добровольцем в диверсионно-разведывательные части. Теперь его товарищи — добровольцы, находящиеся в различных лагерях для военнопленных, — имеют массу свободного времени на обдумывание своих мотивов и на избавление от иллюзий. Что касается Людовича, то он занимался тем же в свободное от службы время, однако его прозрение (если он когда-либо питал иллюзии) предшествовало разгрому на Крите. Там он провел неделю в горах, два дня в пещере, особенно памятную ночь в открытой лодке, когда он совершил подвиг, принесший ему военную медаль и производство в офицеры, подвиг, о котором он никогда не говорил. По прибытии в Африку на все вопросы о том, как это произошло, он отвечал, что в его памяти о тех событиях почти ничего не сохранилось — весьма обычное состояние после подвига, потребовавшего исключительной выносливости, как его уверяли преисполненные сочувствия врачи.
Последние два года жизни Людовича, как и жизни Гая, не были отмечены никакими яркими событиями.
После кратковременного пребывания в госпитале Людовича откомандировали в Англию для прохождения офицерской подготовки. В комиссии, интересовавшейся его пожеланиями, он не высказал предпочтения ни одному роду войск. У него не было склонности к технике. Его назначили в корпус разведки, находившийся тогда в процессе преобразования и расширения. Он обучался на различных курсах — научился дешифровать аэрофотоснимки, распознавать форму одежды противника, рассчитывать боевые порядки, наносить на карту обстановку, сопоставлять и обобщать боевые донесения. Короче говоря, он постиг основы разведки. По окончании обучения на отборочную комиссию произвела впечатление его служба в мирное время в конной гвардии. Комиссия решила, что он подходит к квартирмейстерской службе, и для него была подыскана должность, далекая от поля боя, далекая от секретных управлений, упоминавшихся в учебных классах только намеками; фактически его назначили в секретную часть, но такую, в которой Людович не узнал никаких секретов. Он стал начальником небольшого заведения, в котором мужчины, а иногда и женщины, всех возрастов и национальностей, военные и штатские, многие, очевидно, под вымышленными именами, обучались на соседнем аэродроме прыжкам с парашютом.
Таким образом, если в прошлом у Людовича и создалось романтическое представление о самом себе, то теперь оно было окончательно рассеяно.
В своем одиночестве в писательской деятельности он нашел больше, чем покой, — он нашел благотворное возбуждение. Чем дальше он отходил от человеческого общества и чем меньше слышал человеческую речь, тем больше его ум занимали слова напечатанные и написанные. Книги, которые он читал, повествовали о словах. Когда он ложился спать, не исповедовавшись ни перед кем в содеянном в прошлом, его сон никогда не нарушали чудовищные воспоминания, которые, как можно было ожидать, подстерегали его во мраке. Во сне он думал о словах и, просыпаясь, повторял их, будто заучивал иностранный словник. Людович сделался приверженцем этого могучего, опьяняющего напитка — английского языка.
Не изнывая, как изнывают от тяжкого труда, а, скорее, с восторгом упоения Людович работал над своими записными книжками; расширяя, развертывая, шлифуя, часто консультируясь с Фаулером, не гнушаясь заглядывать и в Роже, он писал и переписывал заново своим мелким писарским почерком многочисленные листы линованной бумаги, которой снабжалась армия; он писал, не говоря никому ни слова о том, что задумал, пока наконец не исписал пятьдесят листов бумаги форматом тринадцать на шестнадцать дюймов, которые и послал сэру Ральфу не для того, чтобы узнать его мнение, а для того, чтобы тот подыскал издателя.
В то время в книжной торговле наступил золотой век в миниатюре; продавалось все что угодно; популярность писателя определялась только возможностью достать бумагу. Однако издатели имели обязательства перед старыми клиентами и думали о будущем. Эссе Людовича не внушали надежд стать бестселлерами. Солидные фирмы интересовались скорее перспективами, чем достоинствами. Поэтому-то сэр Ральф и послал рукопись Эверарду Спрюсу — основателю и редактору журнала «Севайвэл», человеку, который не имел никаких честолюбивых замыслов, считая, несмотря на название[79] его ежемесячного обозрения, что род человеческий обречен исчезнуть в хаосе.
Спрюса, который в предвоенные годы не пользовался слишком большим уважением в кругах молодых писателей социалистического толка, война подняла на недосягаемую высоту. Те из его друзей, кто не сбежал в Ирландию или Америку, вступили в «пожарную команду»[80]. В отличие от них Спрюс остался на своих позициях, и в тот суматошный период, когда Гай, сидя в «Беллами», строчил множество бесплодных прошений о приеме на военную службу, он объявил о рождении журнала, посвященного «выживанию ценностей». Министерство информации взяло журнал под свое крыло, освободило его сотрудников от всех других повинностей, назначило щедрое пособие бумагой и завалило этим журналом все страны, куда еще был открыт доступ британским судам. Эти журналы даже разбрасывались с самолетов над районами, находившимися под владычеством немцев; партизаны терпеливо пытались читать их с помощью словарей. Член парламента, пожаловавшийся в палате общин на то, что, как он мог понять, тон журнала пессимистичен и его содержание не имеет отношения к военным усилиям, получил отпор со стороны министра, указавшего в довольно пространном заявлении, что свободное выражение мыслей имеет важное значение для демократии. «Лично я не сомневаюсь, — сказал министр, — и мое мнение подтверждается многими сообщениями, что выживание того, что в нашей стране в настоящих условиях является почти уникальным, а именно — журнала, полностью не зависящего от официальных указаний (эти слова вызвали смех в зале), рождает большое воодушевление у наших союзников и сочувствующих нам во всем мире».
Спрюс жил в прекрасном доме на Чейни-уок, окруженный заботами четырех секретарш. Сюда-то и направил Людовича сэр Ральф. Он пошел пешком по неосвещенным улицам, в продолжавшем сгущаться тумане, вдыхая доносившиеся с реки запахи.
Некоторое знакомство с литераторами у него уже было. Кое-кто из них был частым гостем на Ибьюри-стрит, он сиживал с ними за одними столиками в кафе на берегах Средиземного моря; однако в те дни он всегда оставался придатком сэра Ральфа, иногда игнорируемым, иногда формально включаемым в беседу, часто бесцеремонно рассматриваемым, но никогда не воспринимаемым в качестве возможного коллеги. Впервые Людович входил в их общество на равных правах. Он нисколько не нервничал, наоборот, горделиво ощущал изменение в своем положении, приносившем ему гораздо большее удовлетворение, чем военный чин.
Спрюсу было за тридцать. В свое время он стремился иметь пролетарский, моложавый, привлекательный внешний вид, правда, без особого успеха; теперь, возможно ненамеренно, он выглядел старше своих лет и имел небрежно-элегантную внешность модного метра. Сегодня он был одет в рубашку из плотного шелка в широкую полоску с галстуком бабочкой и неопределенного цвета брюки. Туалеты его секретарш были выдержаны примерно в таком же духе, хотя из более простых материалов; их длинные волосы были распущены в стиле, которому пятнадцатью годами позже на страницах газет предстояло ассоциироваться с Кингс-роуд. Одна из секретарш ходила босиком, как бы желая подчеркнуть свое подневольное положение. Иногда о них отзывались как о «гареме Спрюса». Они отдавали ему свою преданную любовь и заодно свой паек масла, мяса и сахара.
Одна из этих секретарш открыла Людовичу дверь и, не спрашивая его имени, сказала сквозь завесу волос:
— Входите быстрее. Затемнение не слишком эффективно. Все наверху.
В гостиной на втором этаже собрались гости.
— Который из них мистер Спрюс?
— Разве вы не знаете его? Вон тот, и, конечно, разговаривает с Элегантной Женщиной.
Людович осмотрел всю комнату. В компании человек из двадцати или около того большую часть составляли дамы, однако ни одна из них не производила впечатления элегантно одетой. Тем временем хозяин дома сам обозначил себя, выступив вперед с выражением острого любопытства на лице.
— Я Людович, — представился Людович. — Ральф Бромптон сказал, что вы ждете меня.
— Да, конечно. Не уходите, пока мы не поговорим с вами. Я должен извиниться за тесноту. Министерство информации навязало мне двух нейтралов-антифашистов. Они просили собрать каких-нибудь интересных людей. Не так-то легко это в наши дни. Вы говорите по-турецки или по-португальски?
— Нет.
— Жаль. Оба они преподаватели английской литературы, но не очень бегло говорят по-английски. Пойдемте, познакомитесь с леди Пердитой.
Он повел Людовича к женщине, с которой стоял перед этим. На ней красовалась форма уполномоченного гражданской обороны, по лицу были размазаны пятна сажи. «Элегантная!» Людович решил, что этим маскарадом она скорее подчеркивала свою должность, чем элегантность.
— Я присутствовал на вашем венчании, — заявил он.
— Не может быть! На моем венчании никого не было.
— На вашем первом венчании.
— О да, конечно, тогда были все.
— Я держал саблю над вашей головой, когда вы выходили из собора.
— Это было давным-давно, — заметила леди Пердита. — Подумать только — сабли!
К ним подошла босоногая секретарша с кувшином и стаканом:
— Не хотите ли выпить?
— А что это?
— Ничего другого здесь нет, — сказала она. — Это я сама приготовила. Южноафриканский херес пополам с чем-то, называемым «оулд фальстаф джин».
— Что-то не хочется, спасибо, — уклонился от угощения Людович.
— Сноб, — сказала леди Пердита. — Налей мне, Фрэнки, дорогая.
— Вряд ли здесь хватит всем.
— А ты налей мне порцию этого гостя.
В разговор вмешался хозяин дома:
— Пердита, я хочу познакомить вас с доктором Яго из Коимбры. Он немного говорит по-французски.
Людович остался в обществе секретарши, скрывавшей свои глаза за длинной челкой. Глядя на свои босые ноги, она сказала:
— Единственная польза от гостей — они согрели комнату. А вы кто такой?
— Людович. Мистер Спрюс принял кое-что, написанное мной для опубликования в «Севайвэле».
— Да, конечно, — обрадовалась она. — Теперь я знаю о вас все. Я тоже читала вашу рукопись. Она произвела на Эверарда колоссальное впечатление. Он сказал, что это звучит, как если бы Лоугэн Пирсолл Смит написал в стиле Кафки. Вы знакомы с Лоугэном?
— Только с его сочинениями.
— Вы должны познакомиться с ним. Сегодня его здесь нет. Он не бывает в обществе. Такое утешение встретить настоящего писателя вместо всех этих остряков-самоучек, на которых Эверард тратит свое время. — Она перевела угрюмый взгляд со своих ног на уполномоченную гражданской обороны. — Вы знаете, у нас есть немного виски. Мы достали только одну бутылку, поэтому приходится экономить. Пройдите в следующую дверь, и я налью вам немного.
За следующей дверью была контора — комната поменьше, обставленная просто, без роскоши, даже скудно. Пачки старых номеров «Севайвэла» громоздились на голых досках пола, рукописи и фотографии — на голых столах; окна были занавешены листами черной бумаги, прикрепленными кнопками. Здесь во время, свободное от домашней работы — приготовления пищи, стояния в очередях или штопки, — четыре секретарши начиняли горючим светоч культуры, озарявший ярким интеллектуальным светом все в пространстве от Исландии до Аделаиды; здесь девушка, умевшая печатать на пишущей машинке, отвечала на многочисленные смешные письма почитателей Спрюса, а девушка, знавшая грамматику, корректировала гранки. Судя по стоявшим в комнате диван-кроватям, покрытым одними одеялами, и валявшемуся Гребню, большому, без многих зубьев, некоторые из них, видимо, тут же и спали.
Фрэнки подошла к стенному шкафу и достала бутылку. В те дни получило распространение много странного пойла, вроде «оулд фальстаф». Извлеченная из шкафа бутылка принадлежала к другой категории.
— Еще не откупорена, — подчеркнула босая секретарша.
Людович не был любителем спиртного, да и виски вовсе уж не какая-то редкость в его хорошо обеспеченной части; тем не менее он принял предложенную стопку с торжественностью, граничившей с благоговением. Это было не просто угощение украдкой. Фрэнки приобщала его к таинственной компании Лоугэна и Кафки. В ближайшие дни он обязательно найдет время, чтобы узнать, кто такой Кафка. А сейчас Людович осушил стаканчик, проглотив почти без отвращения этот высоко ценимый продукт перегонки.
— Вы, кажется, выпили с удовольствием, — сказала Фрэнки. — Боюсь, что предложить вам второй я не осмелюсь. Возможно, позже. Все зависит от того, кто еще придет к нам.
— Мне вполне достаточно одного. Это все, что я хотел, — успокоил ее Людович, подавляя внезапный позыв к рвоте.
5
Дом Килбэнноков на Итон-терэс не пострадал от прямых попаданий бомб; в нем не было разбито ни одного оконного стекла, не была разрушена ни одна дымовая труба. Однако четыре года войны оставили свои следы на некогда нарядном интерьере. Кирсти делала все возможное, но краски, обои, ситцевая мебельная обивка и ковры покрылись пятнами и имели убогий вид. Несмотря на такое неприглядное внутреннее убранство, Килбэнноки, фактически, оправились от сравнительной бедности 1939 года. Кирсти больше не сдавала комнат. Из столовой при транзитном лагере она перевелась на хорошо оплачиваемую работу шифровальщика; жалование Йэна возрастало вместе с числом нашивок на обшлагах рукавов его мундира; его тетушка умерла, оставив ему скромное наследство. К тому же жизнь в те времена не давала поводов к расточительности. Кирсти ловко переделала вечернюю пару Йэна в добротный дамский костюм. Дети по-прежнему оставались на попечении бабушки в Шотландии и приезжали в Лондон только от случая к случаю.
В этот октябрьский вечер они поджидали Вирджинию Трой, некогда квартирантку, а теперь довольно редкую гостью.
— Тебе лучше было бы уйти в «Беллами» или еще куда-нибудь, — заметила Кирсти. — Судя по телефонному разговору, Вирджиния хочет поговорить по душам.
— Триммер?
— Видимо, Триммер.
— Я подумываю об отправке его в Америку.
— Это было бы самое лучшее.
— Здесь, в Англии, мы выжали из него все, что могли. Съемку фильма закончили. Би-Би-Си не хочет возобновлять воскресную вечернюю передачу «Голос Триммера».
— Ничего удивительного.
— Вначале идея казалась удачной. Но почему-то передача не пошла. Триммера надо видеть, когда слушаешь его. Кроме того, появилась масса соперничающих с ним героев, куда более правдоподобных.
— Ты думаешь, американцы поверят его басням?
— Для них он будет новинкой. Их уже тошнит от летчиков-истребителей. Между прочим, представляешь, ведь не кто иной, как Триммер, подал монарху мысль об этом мече Сталинграда. Косвенно, конечно. В большой сцене высадки Триммера я дал ему в руки кинжал, которым вооружены отряды командос, чтобы он размахивал им. Тебе вряд ли приходилось видеть что-либо подобное. Этот кинжал — выдумка Невесты Ванны. Их изготовили несколько сотен. По моим точным данным, ни один из них не был применен по назначению. В Глазго таким кинжалом опасно пырнули одного полисмена. Большую часть этого добра пооставляли у шлюх. Но вещь красивая! Так вот, ты знаешь, как внимателен король, когда дело касается любой детали военного снаряжения. Он присутствовал на предварительном просмотре фильма о Триммере и сразу обратил внимание на кинжал. Приказал прислать ему один такой. Затем королевский мозг поработал немного, и в конечном итоге появилась эта штука, выставленная в аббатстве. Необычный эпизод современной истории, правда?
— Ты собираешься в «Беллами»?
— Эверард Спрюс пригласил нас на прием. Возможно, я загляну к нему.
Трель звонка у входной двери пронеслась по всему небольшому дому.
— Вирджиния, наверное.
Дверь открыл Йэн. Вирджиния поцеловала его с холодным, гадливым чувством и поднялась наверх.
— Я думала, ты выпроводишь его, — сказала она Кирсти.
— Так я и сделаю. Убирайся, Йэн, нам надо поговорить.
— Должен ли я напоминать вам, что являюсь вашим прямым начальником?
— О боже, как мне надоела эта дурацкая шутка!
— Я вижу, ты с багажом.
— Да. Кирсти, могу ли я остановиться у тебя ненадолго?
— Да. Ненадолго.
— Пока Триммер не уберется за границу. Он говорит, что получил предварительное распоряжение быть готовым к поездке в какое-то место, куда, слава богу, не может взять меня с собой.
— Я всегда надеялся, — сказал Йэн, — что в конце концов он понравится тебе.
— Я старалась два года.
— Да, ты старалась не жалея сил. Вполне заслужила отдых. Ну что ж, пожалуй, оставлю вас вдвоем. Думаю, что вернусь довольно поздно.
При этом заявлении ни одна из женщин не проявила никакого сожаления. Йэн спустился вниз и вышел в темноту.
— В доме нет ничего выпить, — сказала Кирсти. — Может быть, пойдем куда-нибудь?
— А кофе?
— Это-то у меня найдется.
— Тогда посидим дома.
— Есть тоже почти нечего. Осталось лишь немного трески.
— Никакой трески. Спасибо.
— Послушай, Вирджиния, ты чем-то сильно расстроена.
— Полная апатия. Что случилось со всеми? Лондон всегда был полон закадычных друзей. Теперь же мне просто кажется, что я никого не знаю. Ты представляешь, после того как убили моего брата, у меня не осталось в живых ни одного родственника.
— Дорогая, мне очень жаль. Я не знала. Я даже не знала, что у тебя был брат.
— Его звали Тим. Он на пять лет моложе меня. Мы никогда с ним не ладили. Его убили три года назад. У тебя так много детей, Кирсти, есть родители, кузены. Ты даже не можешь представить, как горько быть совсем одинокой. У меня в Швейцарии мачеха. Она никогда не жаловала меня, да я, так или иначе, и не могу добраться до нее. Я просто в ужасе, Кирсти.
— Ну, рассказывай же!
Вирджиния никогда не принадлежала к числу тех, кого надо долго уговаривать поделиться своими секретами.
— Деньги, — призналась она. — Я прежде не знала, что это такое — совсем не иметь денег. Право же, это очень странное ощущение. Тим завещал все, что имел, какой-то девице. Папа как-то ухитрился не оставить мне ни пенни. Он считал, что я хорошо обеспечена.
— Но ведь мистер Трой непременно должен выложить денежки в конце концов. Американцы очень щепетильны насчет алиментов.
— И я так думала. Так мне сказали мой управляющий банком и адвокат. Вначале они считали, что дело заключается просто в некоторых трудностях обмена валюты. Они написали ему целую кучу писем, сначала вежливых, затем твердых, потом угрожающих. Наконец, около шести месяцев назад, они наняли юриста в Нью-Йорке для подачи искового заявления. Хорошеньким делом это обернулось! Мистер Трой развелся со мной.
— Но он же не мог сделать этого!
— Сделал! Все подписано и подтверждено печатями. По-видимому, у него был человек, следивший за мной и собиравший письменные показания.
— Как это отвратительно!
— Таков уж мистер Трой. Я должна была догадаться об этом, когда он начал так оскорблять меня. Мы запросили копии показаний на случай, если обнаружится какая-нибудь возможность подать апелляцию. Но это кажется маловероятным. В конце концов, все это время я не слишком строго соблюдала верность мистеру Трою.
— Вряд ли он мог ожидать этого от тебя.
— И вот, не только нет алиментов, но и превышение кредита в банке и огромный счет от адвоката. Я сделала единственно возможный шаг в моем положении — продала свои драгоценности. Эти скоты дали мне половину того, что они стоят, сказав, что сейчас их никто не покупает.
— То же самое сказали Бренде.
— А тут еще сегодня утром приключилась очень неприятная история. Среди вещей, которые я продала, была пара серег, тех, что подарил мне Огастес. Я совершенно забыла о них, а они, оказалось, лежали в старом чемодане. Больше того, решив, что я потеряла их, я сообщила об этом в страховую компанию, и мне уплатили за них. По-видимому, я совершила уголовное преступление. Но люди оказались достаточно порядочными. Они не намерены заявлять в полицию или предпринимать еще что-нибудь, однако я должна возвратить деньги — двести пятьдесят фунтов. Это не так уж много, но у меня и этого нет. Поэтому сегодня, всю вторую половину дня, я ходила повсюду и торговала мехами. Мне говорят, что их тоже никто не покупает, хотя я была уверена, что меха-то сейчас каждый захочет иметь, учитывая наступление зимы и отсутствие угля.
— Я всегда завидовала твоим мехам, — заметила Кирсти.
— Они твои за двести пятьдесят фунтов.
— Какую наибольшую цену тебе предлагали?
— Хочешь верь, хочешь нет — семьдесят пять фунтов.
— В данный момент у меня случайно есть немного денег в банке, — задумчиво проговорила Кирсти. — Я могла бы дать немного больше.
— Мне надо в три раза больше.
— У тебя должны остаться и кое-какие другие вещи.
— Все, чем я владею, находится внизу, в твоем холле.
— Давай пойдем посмотрим, Вирджиния. У тебя всегда было так много вещей. Я уверена, мы сможем подобрать что-нибудь. Например, портсигар, которым ты сейчас пользуешься.
— Он сильно помят.
— Но раньше он был хорош.
— Мистер Трой, Канн, тысяча девятьсот тридцать шестой год.
— Уверена, что мы найдем достаточно, чтобы набрать двести пятьдесят фунтов.
— О Кирсти, ты просто утешение для девушки в беде.
Так обе женщины, начавшие выезжать в свет в один и тот же год и жившие совершенно различной жизнью, одна — такой расточительной, другая — такой умеренной и бережливой, разложили вещи Вирджинии на обшарпанной софе и провели весь вечер, как цыганки-барышницы, рассматривая и оценивая немногие уцелевшие трофеи десятилетия соблазнительной женственности; затем обе пошли спать, успокоенные каждая по-своему и довольные заключенной сделкой.
6
Гай чувствовал себя так, будто ему преподнесли подарок в день рождения, впервые неизвестно за сколько лет. Карточка с его фамилией, выскочившая из электронного комплектатора личного состава, подобно билетику с судьбой из автомата на пляже, подобно настоящей реальной удаче — выигрышу в лотерее или тотализаторе на бегах, вызвала приятное возбуждение, какое он чувствовал разве только в первые дни службы в алебардийском корпусе или в первые минуты на земле неприятеля в Дакаре, возбуждение, похожее на чувство раскрепощения, охватившее его после передачи наследства Эпторпа Чатти Корнеру или в госпитале в Александрии, когда он нарушил свое долгое молчание. Это были памятные события в его армейской жизни. Все они произошли в первые два года войны; после них он потерял надежду на появление новых ярких событий. Теперь его надежды воскресли. Значит, и для него есть еще место где-то за пределами бесплодной рутинной службы в штабе особо опасных операций.
Со службы Гай ушел в шесть часов и, придя в транзитный лагерь, под влиянием импульса сделал то, что в последнее время делал редко: переоделся в синюю парадную форму. Затем он сел в метро, где беженцы уже расставляли свои койки на ночь, и, доехав до станции Грин-парк, пошел пешком под аркаду Ритц в направлении Сент-Джеймс-стрит и далее — в «Беллами». На каждом шагу, подпирая стены, стояли американские солдаты, крепко облапив своих шлюх. В вестибюле клуба его приветствовал американец иного сорта.
— Добрый вечер, Лут.
— Вы будете на приеме у Эверарда Спрюса?
— Не приглашен. Вообще не знаю, кто это. А вас, по-моему, ожидают у Гленобэнов.
— К ним я пойду позже. Сначала у меня обед с Ральфом Бромптоном. Но по дороге мне, пожалуй, надо заглянуть к Эверарду.
Лут возобновил свое прерванное занятие: он писал письмо за столиком, стоявшим напротив комнатки Джоуба. Гай никогда не видел раньше, чтобы этим столиком кто-нибудь пользовался.
В следующем холле Гай нашел Артура Бокс-Бендера.
— Только что ускользнул из палаты немного отдохнуть. На Восточном фронте все складывается очень недурно.
— Недурно?
— Подожди до передачи последних известий в девять часов. Кое-что услышишь. Дядюшка Джо явно обратил их в бегство. Не хотел бы я оказаться одним из его военнопленных.
По естественной ассоциации Гай спросил:
— Есть ли что-нибудь от Тони?
Лицо Бокс-Бендера помрачнело.
— Да, было на прошлой неделе. Он все еще не выбросил из головы эту дурацкую мысль стать монахом. Я уверен, он забудет о ней, как только вернется к нормальной жизни, но сейчас это все равно неприятно. Анджела, по-видимому, не очень-то против этого. Она больше беспокоится об отце.
— Я тоже.
— Она сейчас в Мэтчете. Как ты знаешь, он оставил работу в школе, и это уже хорошо. В таком возрасте ему совсем не следовало приниматься за это занятие. Ты знаешь, у него ведь тромб. Серьезное осложнение может наступить в любое время.