А когда поездка заканчивалась и мы приближались к Хелю, Казимежу или Бещадам, я была уверена, что в следующий раз я также «изменю свои планы» и это опять будет «действительно в последний раз». Так женщина незаметно становится любовницей.
Поездка кончалась, и это было только начало. Мы только сейчас собирались разбить палатку и залезть в спальный мешок. Так же как тогда в Хеле. Был конец сентября. Мы жили в пахнущем сосной и смолой деревянном домике у самого пляжа. Мы не спали всю ночь. В какой-то момент он встал и принес из ванной белое махровое полотенце и обернул меня им. Мы вышли на маленькую террасу из досок, покрытых лохмотьями облезающей краски, отделенную от пляжа низким барьером из трухлявого дерева. Всходило солнце. Только в Хеле и в Ки-Уэст во Флориде солнце восходит так, что начинаешь верить в Бога, если до сих пор в Него не верил.
Мы уселись на террасе, завороженно вглядываясь в горизонт. Он сунул руку под полотенце и коснулся моего лобка. Подал мне бутылку шампанского. До сих пор не знаю, то ли вино, то ли Бог, так красиво выкатывающий в это утро солнце над горизонтом, заставил меня ощутить внезапную близость с ним. Чувствовала ли ты когда-либо подобное по отношению к мужчине? Было ли у тебя ощущение полной его принадлежности тебе? Когда вдруг покажется, что существует какая-то мистическая и возвышенная евангелическая связь между вами? Такая тантра на восходе. Я все это поочередно испытала на той облезлой деревянной терраске в Хеле. И наверное, потому набралась храбрости и произнесла:
– Я так хотела бы быть твоей единственной женщиной. Единственной! Понимаешь? И знать, что ты будешь принадлежать мне завтра, и в будущий понедельник, и также в Сочельник. Понимаешь? – Я плакала. – Я хотела бы быть твоей единственной женщиной. Только это.
Он опустил голову. Сжался, словно сказанное мной было подобно удару, и теперь он ожидал следующего. Он вытащил палец из горлышка бутылки и замер в этой позе. И молчал. Потом встал и пошел к морю. Я сидела, не в силах пошевелиться. Возвратившись, он коснулся моей головы и тихо произнес:
– Прости меня.
Потом прошел в кухню и стал готовить завтрак. В тот день мы не занимались любовью. Следующей ночью тоже. А потом возвращались в Варшаву.
Вот тогда, на обратном пути из Хеля, я поняла, что никогда он не будет только моим мужчиной. Иметь его всецело можно только на время. И я должна с этим смириться. Если нельзя обладать булкой целиком, то можно получать радость от выколупывания изюминок и поедания их. Кроме того, стоит жить минутой, хотя часто хочется положить собственное сердце в холодильник. И когда, возвращаясь из Хеля, мы подъехали к Варшаве, я совершенно смирилась и дотронулась до его руки. Там, где самые выпуклые жилы. И когда мы подъехали к моему дому, он поднялся со мной на пятый этаж. Донес чемодан. И остался на ночь. И такая смирившаяся я и сейчас.
Завтра мой день рождения. И годовщина его свадьбы. Уже девять недель у меня нет месячных. Я жду его ребенка. И уже совсем не боюсь его кольца. Завтра я скажу ему, что нельзя покупать два букета роз и думать, будто вручаешь их женщинам из двух разделенных Вселенных.
Он, несомненно, это поймет и уйдет от нас. Но все равно мне останется от него целый мир. Младенческий.
НОЧЬ ПОСЛЕ БРАКОСОЧЕТАНИЯ
«А Хельга меня страшно разочаровала», – с гневом подумала она, изо всех сил толкая спиной тяжелую стальную дверь и сметая с бетонного пола куски щебня и осколки разбитой лампочки.
Эти последние два часа ей хотелось побыть совсем одной. Она повернулась к двери, чтобы запереть ее на замок, и увидела над головой календарь, который Гедда повесила на одном из ржавых болтов, укрепляющих конструкцию двери.
«Моя малышка Гедда», – с нежностью подумала она, вспоминая то, что случилось несколько дней назад.
Было раннее утро. Все еще лежали в постелях. Давно уже стали привычными взрывы наверху, но тот показался таким близким, что маленькая Хайда, которая спала, прижавшись к ней, проснулась и испуганно заплакала. Тогда Гедда встала и в одной ночной рубашке, босиком пробежала по бетонному полу, подвинула к двери стул, обычно стоявший у туалета, встала на него и повесила календарь на этот ржавый болт. А когда спускалась со стула, то зацепилась ночной рубашкой за его спинку и порвала ее. Она так громко рассмеялась, что даже Гельмут, которого, как все были уверены, не разбудил бы и взрыв гранаты, подброшенной под кровать, открыл глаза. А Гедда, которой не было и семи лет, спокойно, с достоинством поправила остатки рубашки и с поднятой головой вернулась в постель.
Моя маленькая любимая Гедда…
Сейчас она так же спокойно проглотила содержимое ампулы, которую подал ей этот сопливый, трясущийся от страха, ничтожный докторишка Штумпфеггер или как там его. Гедда проглотила и с достоинством опустилась на диван, а этот Штумпфеггер так застонал, что Хельга со страхом посмотрела на меня.
Моя маленькая Гедда…
Это Гедда повесила календарь. А потом они все семеро, она и дети, – Иозеф жил в главном бункере рядом с фюрером – начинали каждый день с отрывания листка календаря, это делала Гедда. Театрально сосредоточенная, следящая за тем, чтобы не зацепиться ночной рубашкой за стул, – они всегда улыбались при этом. Только Гельмут спал, как обычно. И сегодня утром все было так же. Гедда забралась на стул и оторвала листок. Последний. 1 мая 1945 года. Четверг.
Моя маленькая Гедда…
Она повернула ключ в замке стальной двери, отделяющей ее комнаты от коридора, ведущего к главному входу и дальше по крутой лестнице, двумя уровнями ниже, к главному бункеру. Она не выносила этого места. Как Йозеф мог согласиться, чтобы она с детьми жила так высоко, под самой крышей левого крыла бункера? Над ними был только слой земли в саду рейхсканцелярии. Взрывы снаружи стали невыносимыми. У него была удобная комната шестнадцатью метрами ниже, рядом со спальней фюрера в главном бункере, и он не слышал этого ада!
Она отошла от двери и присела на диван возле умывальника. У нее оставалось два часа и семнадцать минут. Было 17.03. Йозеф придет сюда в 19.20. Будет одет, как обычно, элегантно. Шляпа, белые кожаные перчатки. Интересно, наденет ли он те, которые она подарила ему на сорокачетырехлетие?
Год назад Ханна по ее просьбе в октябре ночью полетела с ними в Венецию. Вылетели они из Тегеля. Йозеф совершенно не ожидал этого, в лимузине она сказала ему, что «вытаскивает его туда, где нам было так хорошо». Это было так возбуждающе. До сих пор она не знает, как Ханне удалось выбраться этим самолетом из Берлина. Йозеф говорил, что у нее всегда был доступ к специальным картам. Поселились они в той же гостинице, как тогда, в тридцать шестом году, когда были там по личному приглашению Муссолини. Но было не так, как тогда. Совсем не так. Тогда они занимались любовью всю ночь и Йозеф утром опоздал на пресс-конференцию. На этот раз Йозеф даже не прикоснулся к ней и всю ночь читал какой-то рапорт и рассказывал о «дурных советниках фюрера» и об «огромном чувстве вины из-за незавершенного решения еврейской проблемы». И плакал от бессилия, и временами вообще не к ней обращался, а произносил речь, как на митинге примитивных, безграмотных тупиц где-нибудь в захолустной деревне близ Гамбурга. На следующий день она купила ему эти перчатки в магазине рядом с гостиницей, а днем они вернулись с Ханной в Берлин. У нее не было желания провести еще одну ночь в Венеции с министром пропаганды.
Йозеф придет в 19.20. Они поговорят о том, что «дети отошли достойно». Она, конечно, не расскажет ему, как повела себя Хельга. Старшая, любимая папина дочка Хельга Геббельс, которую при крещении держал сам фюрер. Нет! Она не расскажет ему. Он впал бы в ярость, и вряд ли ей удалось бы его успокоить, и они точно опоздали бы на прощание. А Йозеф и Магда Геббельс не опаздывали никогда. Никогда. И в этот последний раз они не опоздают. И так должно продолжаться.
И такая правда о них должна войти в историю. Поэтому она не скажет ему, что ей пришлось сегодня днем силой вливать Хельге в горло цианистую кислоту. И что тот сопливый кретин, это ничтожество, этот Штумпфеггер, который не достоин даже расстрела, когда увидел, что Хельга стоит на коленях и заходится от рыданий, с криком выбежал в коридор и оставил ее совсем одну.
Итак, Йозеф придет в 19.20, оглядит ее с ног до головы, и когда все будет в порядке, они спустятся по лестнице на два уровня в главный бункер. Ровно в 19.30, как было условлено вчера. Должны присутствовать все. Так постановил Йозеф. И поэтому все будут. И поэтому она должна погладить юбку и освежить темно-синий жакет. Это в нем она была четыре дня назад, когда фюрер во время ужина совершенно неожиданно отколол золотой крест со своего мундира, медленно подошел к ней и при всех приколол его как первой даме Рейха к темно-синему жакету. И тогда она почувствовала ослепительную гордость. Мистическое волнение и безграничную преданность фюреру, Родине и Делу. И это тогда она по-настоящему почувствовала, как велика награда, которой отметила ее, Йозефа и всех их детей – Хельгу, Хильду, Гельмута, Хольду, Гедду и Хайду – милостивая судьба, что они могут быть тут вместе с ним, с фюрером, а потом вместе с ним покинуть этот мир. И тогда она также знала, что «Бог даст ей сил, чтобы это последнее, наитруднейшее задание исполнить достойно, бесповоротно и до конца». И сегодня днем она исполнила это задание, а сейчас освежит темно-синий жакет, приколет золотой крест и будет ждать Йозефа. А потом, вскоре после 19.30, когда попрощаются со всеми, они медленно поднимутся по лестнице наверх, и будет конец. Йозеф застрелится, а она проглотит ампулу. Адъютант Йозефа получил приказание сжечь их тела, но предварительно, выстрелив из пистолета в голову, «убедиться, что они действительно мертвы».
Немножко времени у нее еще было. Она сняла туфли и прилегла на диван, покрытый пледом и в пятнах после детей. В принципе, вместо того чтобы валяться, она должна бы сидеть за столиком возле умывальника и писать дневник. Но сил писать не было. Хотя нужно. Тем более утром за завтраком Йозеф не задаст ей вопроса, который задавал уже много лет: «Описала вчерашний день?»
Нет, завтра он не задаст этого вопроса. Завтра они просто не будут вместе завтракать.
Поэтому сегодня не имеет ни малейшего значения, что Йозеф приказал ей «описывать свою жизнь», и она не станет этого делать. Вечером он всегда повторял детям: «Ваш отец не пойдет спать, пока не запишет историю, которую он творил во время этого дня». Йозеф верил, что неустанно творит историю. Иногда ей было любопытно, какие истории – ведь не Историю же – он каждый день творил в своем министерстве пропаганды. Очень ей было любопытно.
Интересно также, записал ли он тот пикантный эпизод с маленькой самонадеянной актрисочкой из Праги Лидой Бааровой. Она тогда была беременна Хольдой, их четвертым ребенком, а он приглашал эту Баарову в министерство пропаганды и жарился с ней на мраморном или дубовом письменном столе в своем кабинете, напоминающем дворец Нерона. А когда его секретарь Карл Ханке, который тайно был влюблен в нее, донес ей об этом, Йозеф пробовал растрогать ее безвкусной историей о том, что он необдуманно вусмерть влюбился в этого ангела, и толковал, что он, мол, уважает ее и они могут как-то устроиться втроем. Интересно, что любовь к «ангелу» прошла немедленно и бесследно, как только это дошло до фюрера. Когда Гитлер получил подтвержденные СС сведения, что его министр пропаганды хочет развестись с беременной матерью троих образцовых арийских детей, у него случился приступ бешенства. Истинно нацистского бешенства. С пеной на губах, беганием по канцелярии и угрозами, что «этот хромоногий Геббельс закончит горсткой пепла в Бухенвальде, который мы уже строим». Гитлер разъярился, тем более что он планировал аннексию Чехословакии, никому в Европе не нужной страны Бааровой, а пресса и так издевалась над ним за то, что он терпит военного министра фельдмаршала Бломберга, который влюбился и взял в жены одну из самых знаменитых берлинских проституток. В тридцать шестом году в Германии еще существовала свобода прессы и можно было писать о фельдмаршалах. И уж тем более о проститутках.
Это было так давно…
Она не могла перестать думать о Хельге. Она разочаровала ее! И это Хельга, которой она всегда так гордилась. И Йозеф тоже. Но она была старшей и, быть может, заметила, что теперь, а точнее, после свадьбы «дяди Адольфа» с «этой фрау Браун», все стало иначе.
«Эта фрау Браун»…
Так называли ее все, кому хоть раз довелось побывать в рейхсканцелярии или Оберзальцберге, где жил Гитлер. «Эта фрау Браун», с ударением на «эта». Потому что официально у Гитлера – эту нелепую чушь выкрикивал главным образом Йозеф на митингах – «нет личной жизни, он дни и ночи напролет служит немецкому народу». Народ, разумеется, не верил. И был прав. Поскольку раз, а иногда два раза в месяц фюрер поначалу днем, а с течением времени также и ночью служил дочери портнихи из Мюнхена, «этой» Еве Браун, покойной Гитлер. Так было сначала еще в Мюнхене, в квартире Гитлера на Принцрегентенплац, в тридцать втором, когда двадцатилетняя Браун бывала на «софе Волка», и так было до конца в спальнях фюрера в резиденции Оберзальцберг начиная с тридцать шестого. Она это точно знает от лучшей подруги сестры Браун, Гретль. Подруга Гретль Браун очень любила бывать «в хорошем обществе», поэтому она регулярно приглашала ее, разумеется, если Йозефа там не было, в их берлинский дом, чтобы знать, как «далеко зашли дела» между «этой» Браун и Волком. Дела «заходили далеко», но очень редко, потому что у Волка редко было время и охота расположиться с кем-нибудь на софе.
А кроме того, он редко был волком. Она помнит, как, потрясенная, слушала рассказ этой подруги, которая божилась, что это истинная правда, про то, как Ева жаловалась сестре, что «для А. она не женщина, а только мать». Гитлер слепо любил свою мать. Это знали все. Ее фотография всегда висела над его кроватью. Даже в гостиницах, где он задерживался дольше чем на три ночи. Но то, что рассказала ей подруга Гретль Браун, было совершенно невероятно. Ева жаловалась сестре, что «Адольф велел ей опрыскать груди духами, которыми пользовалась его мать, потом приходил к ней в постель и сосал их, имитируя плач ребенка и повторяя имя «Клара»». Такое имя было у матери Гитлера! Она была так взволнована этой историей, что рассказала ее вечером в спальне Йозефу. При этом наблюдала за ним, чтобы увидеть его реакцию. Он спокойно поинтересовался, откуда она это знает, и не возразил ни слова. Она хорошо его знала. Так Йозеф реагировал только на факты. Он лишь посоветовал, чтобы она никому это не рассказывала, потому что «подруга Гретль и, возможно, даже сама Гретль вскоре ничего никогда не смогут рассказать, насколько он знает гестапо». Только один-единственный раз он вернулся к этой теме.
Это было на следующий день после покушения на Гитлера. Пронесенная графом фон Штауффенбергом бомба взорвалась в неподходящий момент. Как раз когда Гитлер передвинулся за столом заседаний так, что оказался за бетонной его ногой. Это было очередное покушение. Очередное и неудачное. Как будто фюреру было предназначено выжить. Когда она обратила на это внимание Йозефа, он нисколько не удивился и поведал ей в глубокой тайне невероятную историю, подтверждающую, что «у фюрера есть свой ангел-хранитель, который ведет его к победе». До самого конца ей так и не удалось добиться, чтобы Йозеф, разговаривая с ней, не нес эту патетическую пропагандистскую чушь.
Оказалось, самым первым ангелом-хранителем Адольфа Гитлера, канцлера Третьего рейха, который должен был стать тысячелетним, был еврейский рабочий из Браунау-на-Инне, на границе Австрии с Германией, где в Пасхальное воскресенье 20 апреля 1889 года появился на свет Адольф, четвертый ребенок Клары Гитлер, урожденной Пельц. Весной 1891 года двухлетний Адольф, не замеченный матерью, ушел со двора их дома на недалекий Инн, где упал в воду и стал тонуть. Шедший по берегу на рыбалку еврейский рабочий, ни минуты не раздумывая, прыгнул в ледяную реку и спас мальчика. Вот так еврей из Браунау в тот день изменил историю мира.
Она органически не выносила Еву, урожденную Браун, покойную Гитлер. Органически – значит так, как она не выносит, например, кровяную колбасу, от которой ее в детстве рвало.
Это было еще в Брюсселе. Сперва мама подала ей это странное нечто на обед, а потом вернулся со службы ее любимый отчим и рассказал, как и из чего делается кровяная колбаса. Он ей обо всем рассказывал, хотя она была еще ребенком. И правда, только у него всегда было время, и это он долгие годы приходил в голову, когда она вспоминала или произносила слово «отец».
Потом она узнала, кто на самом деле был ее отчим. Йозеф никогда не мог ей забыть этого. Она помнит – ее отчим уже давно умер, – он как-то в ярости вернулся из министерства и при детях устроил ей жуткий скандал. Он ругал ее за «гнусную еврейскую биографию, которая не приличествует первой даме Рейха». Как будто она могла повлиять на то, с кем ложилась в постель тридцать лет назад ее мать. А ложилась она с Рихардом Фридлендером, еврейским промышленником, торговавшим кожами.
Поэтому Иозеф хотел вычеркнуть Фридлендера из истории земли. Он не мог допустить, чтобы мир издевался над ним, узнав, что здравствующий Фридлендер является чем-то вроде приемного тестя министра пропаганды доктора Геббельса. Несмотря на то что они никогда не разговаривали о нем, оба знали, что так будет лучше. Фридлендер был в первой сотне евреев, высланных из Берлина в Бухенвальд в 1938 году. Йозеф проделал это без всякого шума. Еще тише меньше чем через год Фридлендер вернулся в Берлин из Бухенвальда. В урне. С наложенным почтовым платежом в 93 рейхсмарки.
Она не выносила эту Браун главным образом за то, что к Браун, а не, например, к ней Гитлер обращался «Евхен» или «Золотце», что та была на одиннадцать лет моложе ее и к тому же выглядела так, будто ей было восемнадцать, и что Йозеф как завороженный не отводил взгляда от ее огромных грудей всякий раз, когда они были с визитом в Оберзальцберге.
Что Гитлер нашел в этой глупой девице, до сих пор читавшей, несмотря на свои двадцать лет, книжки о Виннету или идиотские бульварные романы, которые продаются на вес? И вдобавок от нее воняло табаком! Кто воняет сигаретами и одновременно обливается самыми дорогими духами из Парижа? Потому что она беспрерывно курила. Просто четверти часа не выдерживала без сигареты. Гитлер говорил на террасе в Оберзальцберге, как страшно вреден никотин для немецких женщин, а она демонстративно насвистывала при нем «Smoke gets in your eyes»[4]. А он лишь весело улыбался. Йозеф рассказывал ей, что Браун, когда жила в Оберзальцберге, переодевалась минимум семь раз в день. Но это все равно не помогало. От нее всегда воняло сигаретами.
Кроме того, у Браун никакого класса не было! Она неизменно компрометировала фюрера, Родину и немецких женщин. Даже покончить с собой она не сумела так, чтобы за нее не было стыдно. Вначале она «не попала» из револьвера отца и пуля осталась в шее. А спустя два года, когда Гитлер снова относился к ней только как к женщине для «некоторых целей», проглотила двадцать таблеток снотворного – хотя какой-то идиот написал в рапорте для Гитлера, наверное, чтобы произвести большее впечатление, что тридцать пять, – но по случайности ее спасла сестра Ильза. Она ведь вовсе не хотела покончить с собой! Кто в наше время кончает с собой ванодормом?! Это все равно что пытаться успокоиться с помощью витамина С вместо морфина. Но Гитлер позволил себя провести и был очарован такой «любовью до конца и такой жертвенностью». Он купил ей тогда тех двух отвратительных вечно лающих собачонок, о которых она мечтала, – как можно любить собак, напоминающих откормленных крыс с торчащими ушами? – и начал появляться с ней, как с личной секретаршей разумеется, на приемах в Мюнхене и Берлине. Как-то мы были приглашены в их загородную резиденцию на озере Беген. Я сама слышала, как Гитлер, разговаривая с министром по делам вооружений Альбертом Шпеером, сказал, хотя Браун стояла рядом и, несомненно, должна была слышать это: «Интеллектуальные мужчины должны иметь связи с примитивными и глупыми женщинами».
А эта Браун стояла там и молчала, как соляной столп. Даже не смогла демонстративно уйти. Она играла роль личной секретарши до самого конца. Шпеер только улыбнулся и затянулся сигарой.
Или вот еще! Как-то у Иозефа было совещание с Гитлером в его кабинете в Оберзальцберге. Она сидела в кресле у окна, дожидаясь, когда они закончат, и читала газету. Хлопнула дверь. Через минуту вошла Браун с букетом срезанных в саду цветов. Она улыбнулась Гитлеру и хотела поставить их в вазу, стоящую на мраморной каминной полке. Гитлер только рявкнул из-за стола: «Я не желаю никаких трупов в этой комнате!» Браун залилась краской, взяла цветы и молча вышла.
Вот так. Но она вынесла бы все, лишь бы стать «фрау Гитлер». Ей было двадцать, когда она стала об этом мечтать, и только через тринадцать лет, три дня назад, она стала «фрау Гитлер». На две ночи и полтора дня, и вдобавок Гитлер не провел с ней этих двух ночей.
А эта свадебная церемония? Этот безвкусный фарс перед полуночью 28 апреля? И эта брачная ночь. Кто в первую брачную ночь пишет завещание, вместо того чтобы идти в постель с новобрачной?
Иозеф сказал ей об этом только в 18.38. Она ушам не поверила, когда он вошел в их бункер и торжественным голосом произнес:
– Сегодня перед самой полночью в главном бункере я и Борман будем свидетелями на бракосочетании фюрера с Евой. Прошу тебя вместе с Хельгой в половине двенадцатого быть внизу.
И он лишь двусмысленно улыбнулся, когда Гельмут ни с того ни с сего спросил:
– Почему только Хельга? Я тоже хотел бы увидеть, как дядя Адольф целуется с фрау Браун.
Спустились мы в главный бункер уже в 23.00. Хельга была, как и сегодня днем, в белом платье и в белых перчатках до локтя. Она в темно-синем жакете и юбке стального цвета. Приколола крест. Надела золотую цепь, которую Йозеф подарил ей на сорокалетие. Она предпочла бы жемчужное колье, но оно не очень подходит к золотому кресту. И потом, она знала, что Браун навесит на себя все бриллианты, которые получила в течение жизни от Гитлера, и потому не хотела выглядеть на ее фоне как бедная родственница из верхнего бункера. Кроме того, крест был важнее, тем более что она помнит, какую гримасу скорчила Браун, когда фюрер, прикалывая ей этот крест, сказал: «Первой даме Рейха». И потому она приколола крест и надела золотую цепь.
Когда они с Хельгой сошли вниз, там были уже все, кроме Йозефа. Борман нервно ходил вдоль стены и без конца проверял лежащие на столе необходимые документы. Было очень светло. Горели все лампочки. Даже в коридоре. Борман, невзирая на строжайший, под угрозой расстрела, приказ об экономии бензина распорядился в эту ночь включить все агрегаты.
Гитлер, Браун и Иозеф вошли через боковые двери в 23.45. Еще никогда она не видела Браун такой сияющей. Гитлер держал ее под руку, и они сразу подошли к столу, где стоял секретарь, регистрирующий брак. На Браун было закрытое шелковое кремовое платье и, как она ожидала, килограммы бриллиантов. Браун очень нервничала. Иозеф чуть позже рассказал, что, подписывая брачное свидетельство, она ошиблась и начала с буквы «Б». Но зачеркнула ее и в первый – и последний – раз подписалась: Ева Гитлер.
После церемонии Йозеф проводил Хельгу, несмотря на ее шумный протест, наверх в бункер. Когда он вернулся, Гитлер поднимал тост «за историю, которая когда-нибудь оценит наше дело и наши жертвы». Этой Браун, а точнее сказать, уже Гитлер при этом тосте не было, она вышла покурить!
Шампанское получили только избранные. Остальные поднимали бокалы с дешевым рислингом, ящик которого принес адъютант Гитлера Юлиус Шауб. Шауб вел себя исключительно достойно. Он отказался пить шампанское, которое подал ему сам Борман, и пил вместе со всеми вино, которое принес.
В два часа ночи Гитлер с секретарем вышли в соседнее помещение, где фюрер продиктовал свое последнее завещание. Потому что Гитлер написал много завещаний. И в нем объявил истории, что Браун и он совершат самоубийство, чтобы «избежать позора покорности или капитуляции».
Затем они вернулись к остальным. Около четырех ночи Браун и Гитлер подошли к Борману и Йозефу, беседующим за письменным столом.
Через минуту Йозеф одернул мундир и велел адъютанту Гитлера попросить внимания.
Стало невероятно тихо. Смолкли все разговоры. Снаружи доносились глухие взрывы. Гитлер держал Браун за левую руку. Они встали за столом. Гитлер положил правую руку на свою левую грудь. Браун вытянула правую руку вверх. Йозеф возгласил на весь зал:
– Фюрер с супругой выходят!
Все, как по команде, вскинули правую руку и крикнули:
– Хайль Гитлер!
От возбуждения и волнения она покрылась гусиной кожей.
Йозеф до самого конца знал, как угодить Гитлеру. «Фюрер с супругой». Вот так вот! Он умел найтись в любой ситуации.
И они действительно вышли. Провести первую брачную ночь. Она в свою спальню, а Гитлер в свою. Потому что у Евы Браун, уже несколько минут Евы Гитлер, урожденной Браун, в ночь с 28 на 29 апреля 1945 года были критические дни. Она это знает совершенно точно от горничной Браун Лизль Остертаг, которая была у нее два дня назад, чтобы одолжить ваты или «чего-нибудь вроде этого», потому что «у моей хозяйки… ну, вы понимаете… критические дни, я не могу попасть в склад наверху, потому что коридор со вчерашнего дня после взрыва засыпан». Она отдала ей всю вату, какая у нее была. У нее самой менструация была неделю назад, и скорее всего, это уже последняя. Так что зачем ей вата. Она не знала, как упаковать эту вату. Она не могла отправить горничную любовницы Гитлера с пуком ваты через бункер, полный солдат. Не было никакой бумаги, кроме машинописных страниц речей Йозефа. Дети использовали их для рисования. Это было рискованно. Вата для критических дней, запакованная в «бессмертные речи» рейхсминистра пропаганды… Но сейчас все было рискованно. Она разложила несколько страниц на столе и завернула в них вату. Лизль даже не обратила на это внимания.
Гитлер не выносил «нечистых женщин». Он не выносил мяса, табачного дыма, громкой музыки, иностранных языков и «нечистых женщин». Браун часто жаловалась своей сестре Гретль, что Гитлер мог по две недели не навещать ее в Мюнхене, стоило ему узнать, что она нездорова. Кстати, австрийский знакомец Гитлера из Линца, этот его бессмысленный «верный друг до самой смерти» Август Куницек, тоже всем вокруг рассказывал, что «Адольф бежит таких женщин, как огня».
Лизль все рассказала ей в подробностях вчера под вечер, когда, потрясенная, прибежала к ней в бункер после того, как Гитлер и Браун совершили самоубийство. Она тряслась от страха и всхлипывала, когда говорила об этом. Они вышли в коридор, чтобы дети не слышали, но Хельга все равно поняла, в чем дело.
Браун вышла после брачной ночи из своей спальни и гордо сказала ей: «Теперь можешь спокойно говорить мне фрау Гитлер».
Потом Браун сняла с пальца кольцо и подала сумку, где лежало свадебное платье, и велела «немедленно передать моей подруге Герте Остермайер». Потом возвратилась к себе и целый день и целую ночь не выходила из комнаты. Гитлер все это время не появлялся у нее. Утром на следующий день, 30 апреля, она попросила к завтраку сигарет и кофе. Следующую ночь она также провела одна в своей спальне. Около полудня к ней пришла ее парикмахерша Милла Шельмозер и через час вышла заплаканная. Около половины второго Браун появилась из спальни одетая в серый костюм; еще на ней были черные туфли на высоком каблуке и черные кожаные перчатки. С лестницы она на минуту вернулась в спальню и вышла, застегивая свои инкрустированные бриллиантами часы. Она спустилась к кабинету Гитлера. В четверть первого пришел Гитлер. Они не обменялись ни словом. Лизль велели выйти.
Потом все произошло очень быстро. Лизль услышала выстрел. Но только один. Через минуту камердинер Линге и какой-то эсэсовец вынесли тело Гитлера из бункера и положили на землю. Сразу же после этого Борман и его адъютант вынесли тело Браун и передали Кемпке, шоферу Гитлера. Кемпке принес канистру с бензином, вылил ее содержимое на оба тела и поджег. Лизль зашлась в рыданиях, когда рассказывала ей это. «Фюрер с супругой отошли», – сказал бы Йозеф, если нашлись люди, которым захотелось слушать его пропагандистскую чушь на этом кладбище в центре Берлина, подумала она, успокаивая Лизль.
Что же получается? Ева Браун, покойная Гитлер, отошла, не тронутая мужем. Может ли такой брак вообще считаться действительным?
Лизль вернулась в главный бункер, а она – к детям. Хельга странно посмотрела на нее, но ни о чем не спросила. Другие дети еще нет, но Хельга должна была уже знать и понимать, что все кончается. Ей было уже тринадцать. И может быть, потому она так повела себя сегодня днем. Потому что сегодня весь день все было иначе.
Ей не лежалось. Она встала и села на диван. В выщербленном зеркале туалетного столика, стоящего напротив дивана, она видела свое отражение. Она испытывала беспокойство. Только и всего. Ни скорби, ни тоски, ни малейшей вины, никакого страха. Сегодняшний день возвращался к ней, как запись, которой она уже не сделает в своем дневнике.
#Сначала, еще в полдень, в коридоре главного бункера, там, где в последнее время подавали обеды и ужины, я встретила этого самого Штумпфеггера, который прочел мне лекцию, что «в жертву ради идеи не приносят таких юных существ», причем при Шельмозер, парикмахерше Евы Браун, ой, извиняюсь, со вчерашнего дня блаженной памяти Евы Гитлер. Как он мог? И эта парикмахерша смотрела на меня с таким презрением и так надменно. На меня, Магду Геббельс. На мать, которая родила Родине семерых детей и у которой ради Родины было три выкидыша. В течение девятнадцати лет десять беременностей и семь родов.
Этот Штумпфеггер – полный кретин. Просто непонятно, как он мог говорить такое при персонале. И как он при этом выглядел! Позор. Небритый, в расстегнутом мундире, с пятнами крови на манжетах рубашки. В пыльных сапогах. И вдобавок от него воняло потом. Если бы Йозеф видел это… Ничего, что неизвестно, когда в этом бункере будет в кранах вода. Это не оправдание. Йозеф никогда так не выглядел.