Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Любовница

ModernLib.Net / Современная проза / Вишневский Януш / Любовница - Чтение (стр. 7)
Автор: Вишневский Януш
Жанр: Современная проза

 

 


– «Реми мартен», – гордо произнес он, коварно улыбнувшись.

Он спустил на нос очки в золотой оправе (он неизменно напоминал мне в них немецкого врача из фильмов о концлагерях), подошел к креслу, на котором несколько минут назад «он рассматривал мою бактерию», нажал на кнопку и положил бутылку под галогеновую лампу, напоминающую прожектор.

– Великолепный темно-золотистый цвет. Последняя бутылка этого класса. Это «VSOP», ей пятнадцать лет, а у меня в шкафу она пролежала шесть, так что ей двадцать один год. Боже, как время летит… – вздохнул он.

Действительно. Это было так недавно. В тот год, когда он получил эту бутылку, я родила Мацея. Как будто это было на прошлой неделе. Никогда потом Анджей не любил меня так, как тогда, когда я носила Мацея. И было так чудесно. Так торжественно, и во всем была эротика. Он гладил меня по щеке в университетской библиотеке, и это было лучше, чем большинство оргазмов, которые я испытала в последнее время.

Это было так давно.

Однажды в марте он вернулся из института ночью. Зажег лампы по всей квартире, включил «Пинк Флойд» и вытащил меня из постели, пригласив на танец. Во втором часу ночи. А потом, когда я танцевала с ним, дремля у него на плече, он прошептал мне на ухо, что получил стипендию в Штаты и что «Мацей родится на берегу Тихого океана». Он даже не спросил меня, не хотела бы я иметь дочку и хочу ли назвать сына Мацеем. Не спросил также, не хотела бы я, чтобы Мацей родился здесь, в Кракове, где живет моя мама, Марта и няньки говорят по-польски. Он ни о чем не спрашивал меня, только танцевал и шептал мне на ухо, а я, в танце прижавшись к нему, в полусне думала, что у меня лучший на свете муж и что мало кто может родить ребенка на берегу Тихого океана, а не в здешней нищете, где нет даже шприцев в больницах. И я тогда, как его жена, отражалась в его увеличивающем магическом зеркале и делалась сама еще меньше. И он видит меня такой же маленькой до сих пор.

Он вывез меня на пятом месяце беременности из Польши на край света, в Сан-Диего. Дальше только Гавайи и Галапагос. Он велел надеть просторное пальто, чтобы сотрудники иммиграционного отдела не заметили, что я беременная, так как в заявлении о визе он соврал, что нет. В Сан-Диего стояла жара, потому что там всегда жара, а я, напуганная, как будто в матке под зимним пальто перевожу контрабандой два килограмма кокаина, а не Мацея, подавала свой паспорт толстой тетке в мундире с пистолетом и звездой шерифа.

Через четыре месяца я родила. В клинике в предместье Сан-Диего. В Ла-Джолла. В западном крыле клиники в палатах пациентов были балконы с видом на Тихий океан. Но только для пациентов со страховкой «синий крест». Анджею удалось собрать только на «красный крест». В восточном крыле. С видом на прачечную и прозекторскую.

Никогда я не плакала так часто, как тогда, в течение тех четырех месяцев в Сан-Диего. Оставаясь одна в квартире, в которой четырнадцать раз побывала полиция, потому что, выходя во двор, я постоянно забывала отключить сигнализацию, дожидаясь Анджея, который уходил утром, а возвращался к полуночи. Я была так одинока, что чувствовала, как превращаюсь внутри в бешеный высушенный кактус, который может поранить мою неродившуюся дочку. Потому что сначала втайне от Анджея я ждала дочку. Потом, перед самыми родами, желая отомстить, я пылко хотела, чтобы обязательно родилась девочка. Из мести за одиночество, во время которого мне казалось, что я одна разделяю всю тоску мира с телевизором, который включала сразу по пробуждении. И ничего, что я не знала английского.

Неважно, что «он работал на нас троих», неважно, что писал докторскую и двигал науку, а после занятий разносил рекламу от двери к двери, чтобы собрать денег на «красный крест». Это вонючая, говенная чепуха. Он должен был проводить хоть немножко времени со мной, а не «с мировой наукой». Должен был дотрагиваться до моего живота и слушать, толкается ли ребенок, должен был тревожиться из-за моих пятен, бегать в аптеку за бандажами, должен был ходить со мной по магазинам и выбирать голубые распашонки и крохотные белые младенческие пинетки, трогающие меня до слез, должен был держать меня за руку, когда я до боли тосковала по дому в Кракове, и хоть раз оказаться дома, когда по тревоге приезжает полиция с оружием наготове, потому что я забыла отключить сигнализацию, идя во двор, чтобы повесить сушиться его выстиранные трусы, рубашки, носки.

А потом рядом с прачечной и Тихим океаном я родила Мацея. И куда-то исчез, растворился во мне высушенный кактус, и я больше не включала сразу по пробуждении телевизор.

Боже, уже двадцать один год. Как время летит…

Коньяк, которому двадцать один год! Боже, его нельзя смешивать с банальным «даниельсом», который мы пили первые два часа моей менопаузы. Это чувствовал также и мой гинеколог. Он встал из-за письменного стола и достал новые пластиковые стаканы из шкафчика, стоящего возле кресла. Ну да! Это, несомненно, те самые стаканы, которые его ассистентка выдает женщинам с направлением на анализ мочи. Более чем двадцатилетний «Реми мартен» минимум за сто долларов в пластиковых стаканах как дополнение к направлению к урологу. Неужто он меня так выделяет? Неужели он раньше никогда ни с кем не пил в своем кабинете?

Он уселся напротив, развязал галстук, расстегнул верхнюю пуговицу рубашки, снял белый халат с зелеными вышитыми инициалами. Странно, без халата он выглядел совершенно иначе. Совсем не как врач. Скорее как мужчина.

Я не слишком люблю докторов. Они кажутся такими одномерными со своей ортодоксальной самовлюбленностью и восторгом перед тем, что они делают Ну, они написали свои магистерские работы по медицине, а велят обращаться к себе «доктор». Нормальный человек должен заслужить это докторатом. После десяти минут разговора о чем-либо другом они всегда окольными путями возвращаются к медицине. При них всегда создается впечатление – даже если это челюстные хирурги, – что живут они на земле с какой-то важной миссией, меж тем как, например, адвокаты, почтальоны или кассирши попросту зарабатывают на оплату кредитов.

В принципе, о моем гинекологе я еще не имела права так думать.

Я никогда не разговаривала с ним дольше десяти минут, и всегда о медицине. Как-то так вышло, что он оказался коллегой, а через некоторое время – как сказал Анджей – «даже настоящим другом» (а могут быть ненастоящие друзья?) моего мужа. Эта информация меня поначалу угнетала. Не слишком приятно иметь амбулаторную карточку и раздвигать ноги перед «настоящим другом» мужа, чтобы потом беседовать с ним о влиянии жары, зная, что его в любой день можно встретить на именинах подруги или на партии в бридж у себя дома. Однако ничего такого не произошло. Единственное место, где я встретила своего гинеколога, если не считать его кабинета, был морг.

В Гималаях погиб давний друг и соученик Анджея. Писали об этом газеты всей Польши. Мы поехали на похороны в Новы Тарг. В морге при маленьком костеле с кладбищем, с которого в солнечный день видны были Татры, молодая женщина в черном стояла на коленях у гроба, когда мы вошли. Затем открылись скрипучие двери морга и вошел мой гинеколог. Он подошел к покойному, поцеловал его и опустился на колени рядом с его женой. Он молился. И плакал. И снова молился. И когда в следующий раз я вошла к нему в кабинет, то только за рецептом на лекарства. Я хотела увидеть его и быть минуту-другую рядом с ним в этом кабинете, чтобы убедиться, смогу ли я снова после той встречи в морге раздеться перед ним и усесться в гинекологическое кресло. Он улыбнулся так же делано, как продавщицы в магазине. Он снова был врачом.

Оказывается, я могла.

Уровень коньяка в двадцатиоднолетней бутылке приближался к тому месту внизу этикетки, на котором фирма «Реми мартен» решила напечатать свои гордые пять звездочек. Становилось поздно. Я поднесла стакан к губам, выпила и не знаю почему неожиданно спросила:

– А у вашей жены есть морщинки?

Хотя, по правде сказать, я хотела спросить, есть ли у его жены менопауза.

Он взглянул на меня с такой болью в глазах, как будто я вонзила ему нож в щеку.

– Морщинки?

Он медленно отодвинул дубовое кресло от стола. Встал. Поднес к губам пластиковый стакан и залпом выпил.

– Морщинки… Морщинки есть даже у Вселенной. Волны гравитации морщат Вселенную точно так же, как падающая с неба капля дождя морщит лужу или озеро. Только это очень трудно зафиксировать. Эти гравитационные волны. Но они там точно есть. Это предвидел и вычислил Эйнштейн. Мне говорила об этом жена. И показывала его публикацию с двумя ошибками. Известно, что они там есть. И все с этим согласны, и все хотят первыми обнаружить их, зафиксировать, описать, получить Нобелевскую премию и оказаться в энциклопедиях… И моя жена тоже этого хотела… Она эти волны иногда чувствовала в себе. И рассказывала мне об этом. Сперва она включала своего любимого Гершвина, потом писала какое-то математическое уравнение на полстраницы и объясняла, мол, из него вытекает, что эти волны точно существуют и она чувствует их как тонкие внутренние вибрации. И, возбужденная, с рюмкой в руке, она убеждала меня, что открытие этих волн – это почти что подглядывание за Богом при сотворении мира и что это восхитительно и прекрасно. И всегда будет… Боже, как она была прекрасна, когда чем-то оказывалась восхищена… Со своим профессором из университета, который знал того американского нобелевского лауреата Тейлора, они получили после двух лет хлопот доступ – на три месяца – в самую крупную обсерваторию гравитационных волн в Ливингстоне в Луизиане. Они были первыми поляками, которым разрешили проводить исследования в этой лаборатории. Они полетели в Светлое воскресенье. В аэропорту она радовалась, как ребенок, который стоит близко в очереди в Диснейленд. «А когда вернусь с этими волнами, сразу же рожу тебе сына…» – улыбаясь и залившись краской, сказала она, целуя меня на прощание. Но не вернулась. Точно так же, как позже ее брат с Гималаев. Они сели в Новом Орлеане, где вместе с четырьмя французами из университета в Бордо должны были пересесть в «сесну» и долететь до Батон-Ружа, а оттуда автобусом, высланным из обсерватории, доехать до Ливингстона. «Сесна» упала в озеро Поншартрен через пять минут после взлета.

Он снял очки и переложил их из руки в руку.

– Когда я думаю о моей жене и ее брате, который поднимался в небо, то порой мне кажется, что Бог погрозил им пальцем за любопытство. А когда Бог грозит пальцем, то люди порой умирают. Но она ведь не хотела выкрасть у него ни одной тайны. И я… – Он вернулся к столу, налил себе полный стакан, пролив несколько капель на документы, лежащие у бутылки, залпом выпил, с бутылкой в руке отошел к окну кабинета и повернулся спиной ко мне. – Очень бы мне хотелось, чтобы у моей жены были всевозможные морщины и чтобы я мог хоть раз их увидеть. Вы даже не представляете себе, какой красивой женщиной была моя жена.

Он вернулся к столу. Украдкой вытер слезы и медленно надел очки.

– Ведь время, пани, оно как гравитация, которая морщит лужу или озеро. Только некоторые уходят, прежде чем та капля упадет.


Вчера я возвратилась от моего гинеколога заплаканная и пьяная. Таксист спрашивал, уверена ли я, что меня не нужно проводить до самих дверей. Я собралась с силами и пробормотала: «Уверена».

Я подала ему портмоне, чтобы он взял плату. Подумала, что так будет лучше.

Моя машина осталась на том паркинге с повременной оплатой. В принципе, я хотела вернуться на ней. Но так вышло. Это не похоже на меня. «Потому что ты чертовски организованная», – говорит Анджей.

Вчера мы напились с моим гинекологом. Мало кто напивается во время исповеди. Все думают о покаянии. Но я напилась, так как думала главным образом о грехах. И потом он рассказывал о своей жене и плакал, а потом я плакала. И вдобавок у меня менопауза.

А сейчас как-то иначе. Я не пошла на работу. Позвонила и сказала, что плохо себя чувствую. Я даже не врала. Потому что чувствую себя сегодня как извлеченная из-под развалин после землетрясения.

А все из-за этого врача и той фотографии, которую я случайно нашла в альбоме. Анджей и я с новорожденным Мацеем на руках. Нежность в формате семь на одиннадцать. Мы там были втроем, но, по правде сказать, мы по-прежнему были вдвоем. Но уже давно все не так. Уже целую вечность. Как-то все рассеялось, расползлось. При добывании денег, при повышении стандарта, при обеспечении себе старости. Спокойный дом ответственных родителей. Когда Мацей сдал на аттестат зрелости и уезжал на учебу в Варшаву, он улыбнулся нам и сказал: «Ну вот, теперь у вас свободная хата!»

Да.

Свободная, пустая, огромная и холодная, как иглу.

Здесь уже нет смеха, шума, радости. Я думала, что это присуще семье, а оказалось, что только Мацею. Мы не находим нужных слов, когда Анджей возвращается со службы. И тогда, когда он вечером со мной в этой пустой тихой квартире, то тогда… тогда… я еще сильнее скучаю по нему.

Анджей…

Он называет это – время, которое осталось нам, – удавшейся жизнью.

Дом на опушке леса, сын в лучшем университете, летний домик на пляже. После удавшейся жизни уже нечего желать.

Но у меня есть желания!

Мне хотелось бы поехать с ним снова в Париж и в воскресенье утром есть круассаны в постели и смеяться над чем угодно. Но поскольку у него за спиной удавшаяся жизнь, ему мешают крошки в постели.

Нет!

Старость – это не только морщины.

Я показала ему сегодня вечером эту фотографию.

– Красивая семья, – сказал он.

– Красивая пара, – сказала я, взяла его лицо в ладони и нежно поцеловала в кончик носа. Мне показалось, он покраснел.

Вчера я узнала, что это вовсе не расстройство и что эта менструация, бывшая у меня шесть недель назад, оказалась последней. Но у него даже голос не дрогнул. Ни на миллисекунду. Он сидел за своим дьявольски старым, дьявольски дорогим и дьявольски деревянным столом, писал латинскую чепуху в моей амбулаторной карточке и как бы нехотя бросил мне за ширму, где я натягивала колготки:

– Это была ваша последняя менструация.

И даже голос у него не дрогнул.

Я замерла, как те персонажи в фильмах, если нажимаешь на кнопку «пауза» в видеомагнитофоне. Я не могла пошевельнуться.

Как так? Это уже?

Вот так, без фанфар, банально и без предупреждения я вышла из детородного возраста?

А ведь еще недавно в бабушкином доме я затянула на паутинистый чердак сестру и с гордостью и под большим секретом сообщила ей:

– Сегодня у меня было… Ну, знаешь!

И это было так недавно…

«Удавшаяся жизнь».

Может, прав Анджей.

А может, мой гинеколог.

«Потому что время, оно как гравитация или как падающая капля воды, которая морщит лужу или озеро».

Пополудни поеду за машиной на паркинг.

Если только снова не напьюсь.

ЗАМКНУТЫЙ ЦИКЛ

Они вышли в море из Галифакса в начале четвертого часа ночи. После шести часов и пятнадцати минут стоянки.

Ему не везло. Тянули жребий – бумажки из фуражки второго офицера, – кому сходить на берег. Он проиграл. Кто-то должен был проиграть. Иначе для обслуживания целого траулера остались бы только боцман и практикант, который так мало значил, что на него даже не заготовили бумажки. Он проигрывал уже во второй раз. За девять месяцев и четыре дня его нога так и не ступила на берег. Боцман тоже не участвовал в жеребьевке. Он просто подошел ко Второму, вынул без лишних слов бумажку из фуражки и спустился в каюту под палубой. Потому что боцман не любил проигрывать.

Загрузили горючее, воду, лед и провизию. Заменили неисправный мотор тралового подъемника. Судовой врач пополнил в портовом капитанате запасы морфина, полностью израсходованного за последние шесть месяцев, еще взял йод и аспирин. Морфин, аспирин, йод. Канадский портовый врач только качал головой.

Заспанный представитель польского судовладельца пришел сразу после полуночи вместе с представителем Ллойда, страховщика судна, чтобы получить у врача оторванную подъемником левую ногу Яцека. Врач ждал у трапа и, когда появился этот из Ллойда, велел боцману послать практиканта в холодильник. Парень в черной пилотке сбежал по сходням и через несколько минут возвратился, неся на плече замерзшую и покрытую льдом конечность. В черной галоше с дыркой над пяткой, с различимыми в свете причального фонаря криво написанными серебряной краской инициалами JBL, в заляпанной кровью синей тиковой брючине. Вверху, где-то на середине ляжки, прямо в том месте, где стальной трос отсек ногу от тела Яцека, боцман скрутил лоскутки робы стальной проволокой, закрывая тело, как закрывают кофе в пачке, чтобы не улетучился аромат. Страховщик сунул замороженную ногу во второй пластиковый мешок, подписал поданную врачом бумагу и сошел на берег. Представитель польского судовладельца направился за ним. Они прошли по бетонному причалу вдоль траулера и поравнялись с капитанским мостиком, где стоял он и наблюдал за всем происходящим. Страховщик остановился, передал пластиковый мешок спутнику, достал сигареты, закурил. В этот момент тот, второй, что-то сказал, и оба громко рассмеялись. Он увидел это с мостика, и ему стало не по себе.

Он точно помнит, как все было. Это произошло три недели назад. В воскресенье. Перед полуночью. Утром был норд-вест, но не настолько сильный, чтобы отменить лов и объявить воскресенье нерабочим. Уже четвертый раз за день вытаскивали сети. Подъемник резко остановился. Начальник третьей смены, обслуживавшей подъемник, что-то крикнул, но его слова заглушил ветер. Должно быть, зацепились за что-то на дне. Яцек стоял ближе остальных. По рассеянности расставив ноги над тросом, тянувшимся от сети через слип к направляющим и далее к подъемнику. Когда сеть подалась – то ли преодолела препятствие, то ли просто о него порвалась, – натяжение тросов вдруг ослабло, сопротивление исчезло, и подъемник внезапно заработал. Оторванная нога отлетела к левому борту, словно вырезанная из трески печень. Он помнит, как боцман бросился к подъемнику и успел вытащить Яцека, иначе через секунду парня накрутило бы на барабан. Подъемник остановился. Никогда не забудет он истерических воплей боцмана:

– Мать твою, Яцек! Что ты натворил?! Яцусь, что ж ты, Яцусь, куда смотрел… Мать твою, Яцусь, куда ж ты смотрел, Яцусь!!!

Кровь из искромсанной брючины Яцека ритмично хлестала на покрытый чешуйками резиновый фартук боцмана. Боцман нес Яцека на руках, пятясь к сходням, ведущим к кают-компании на корме. Яцек обхватил шею боцмана, точно ребенок, который учился ездить на велосипеде, упал, разбил коленку, и теперь его несли на руках. Уже не в силах удерживать Яцека, боцман подошел к борту и оперся о него спиной.

– Яцусь, все будет хорошо. Вот увидишь, мать твою, Яцусь, все будет хорошо, – говорил он и смотрел ему в лицо. – Яцек, не закрывай глаза, пожалуйста. Яцусь, держись, не уходи!

Он поднял голову, взглянул на ошарашенного и потерявшего дар речи начальника третьей смены, стоявшего все время у рычагов тралового подъемника, и рявкнул:

– Мать твою в Бога душу, жопу свою оторви наконец и притащи сюда врача!!!

Начальник пригнулся, пролез под опущенными рычагами и понесся на нос, где находилась каюта судового врача. Боцман дотронулся губами до лба Яцека и стал его нежно целовать. У самой кромки волос. Тихонько водил губами по лбу Яцека и то и дело прижимал их, закрывая глаза.

Боцман целовал Яцека! Тот самый боцман, который совсем недавно, в Сочельник, краснея от волнения, не смог поделиться с ними облаткой и молчал, не зная, как отвечать на поздравления и пожелания и куда девать руки, когда другие обнимали его и поздравляли. Боцман, о котором никто ничего не знал, кроме того, что на правом предплечье у него татуировка с именем Мария, что несколько лет он провел в Илавской тюрьме и что родом из Картузов. Все на судне звали его просто Босс, и лишь один человек обращался к нему по имени. Это был капитан. И хоть в ответ он получал только «господин капитан», он продолжал его звать по имени. Боцман был такой же неотъемлемой частью судна, как якорь или этот проклятый траловый подъемник. Он был здесь всегда. И был так же функционален, как якорь, про который знали, что он подвешен под бортом на носу, и вспоминали о нем только тогда, когда он был нужен. О боцмане вспоминали еще реже. Он был одиноким, возможно, даже более одиноким, чем якорь, и порой казалось, что в якоре больше эмоций, чем в боцмане. Вот почему, когда он с нежностью покрывал поцелуями лоб Яцека, все воспринимали это как что-то поразительное, из ряда вон выходящее или смущавшее. Все равно как у якоря вдруг выросли бы губы. Да он и сам был поражен.

– Яцусь, мать твою, не смей мне тут. Не уходи! – орал боцман и смотрел на Яцека.

Только раз поднял глаза, посмотрел на стоявших вокруг и произнес спокойным голосом, чуть ли не шепотом:

– Если врач не будет здесь через минуту, я его, гада, через этот подъемник пропущу. Размелю сукина сына на рыбную муку и спущу в море. Где он шатается?!

В этот момент появился врач и сразу капитан. Врач босиком, в белых кальсонах и серой дырявой майке, обтягивающей обвислый животик. Со шприцем в руке. Без всяких эмоций он приподнял то, что осталось от брючины над тем самым местом, где трос оторвал ногу, и всадил иглу. Боцман изо всех сил прижал Яцека к себе. Так, как прижимают ребенка, когда ему нужно сделать укол. Чтобы было не так больно. Вскоре принесли носилки, и боцман начал бережно укладывать Яцека на серый брезент. Яцек не разжимал объятий.

– Яцусь, отпусти. Яцусь, надо обработать йодом. Яцусь, обязательно надо. Яцусь, мать твою, отпусти. Надо промыть, – повторял боцман.

– Босс… – очнулся Яцек, – она меня бросит. Теперь уж наверняка.

Капитан встал за спиной боцмана и разжал сцепленные на его шее руки Яцека; вдвоем они аккуратно уложили парня на брезент носилок. Яцек всматривался в глаза боцмана и повторял плачущим голосом:

– Босс, она меня бросит…

С трудом удерживая равновесие на омытой ледяной водой палубе, врач быстро направился к кают-компании. Рядом с кают-компанией, в перестроенном из продовольственной кладовки низком, сыром и холодном помещении оборудовали примитивный медпункт. Начальник третьей смены и капитан шли за ним, таща носилки.

Боцман сидел на палубе, прислонившись спиной к борту. Обхватил голову и молчал. Все постепенно разошлись, оставив его одного: что бы там ни случилось, а сети все равно надо тащить на палубу.

Он помнит, что через несколько минут боцман встал, открыл висевший рядом с дверью кладовки металлический шкафчик с ракетницами, достал бурый моток и отрезал ножницами по металлу полметра заржавленной проволоки. Подошел к борту, где лежала нога Яцека, поднял ее, протянул проволоку через брючину и навернул материал на проволоку, как это делают с краем пакета, в котором находится что-то сыпучее, чтобы не выветрилось и не рассыпалось. Навертывая материал на проволоку, он выжимал из него кровь себе на руки. Когда закончил, вытер их о фартук, взял ногу Яцека и направился к холодильнику.


Яцеку всегда нравились дурные женщины.

Вот именно. Дурные. И жестокие. Но эта последняя, «которая точно его бросит» после того, как подъемник оторвал ему ногу, была самой дурной. И все это знали. Даже практикант. Все, кроме Яцека. Она обращалась с ним так, будто у него была оспа или краснуха, а он ее за это осыпал цветами.

Они познакомились в поезде Гдыня-Свиноуйсьце. Он навещал мать в Мальборке и возвращался через Гдыню, чтобы на следующий же день вечером завербоваться на какой-нибудь траулер.

Яцек делался страшно нервным, если у него не было никого, по кому он мог бы тосковать все шесть месяцев в море. Такой уж он был. После того как последняя женщина сбежала от него, не оставив ни адреса, ни гроша на общем счете, Яцек выдержал только два рейса без «своей женщины» на суше. Тогда он в первый же вечер напился и стал названивать матери, чтобы она любой ценой нашла ту женщину, что обчистила его, и чтобы сказала ей, «что он все понимает, что, в конце концов, это всего лишь деньги и что он ее прощает». Потому что на судне, после шести месяцев тоски, которая кое для кого как цинга, от которой выпадают зубы, можно во внезапном приступе умиления забыть даже самые жестокие измены. К счастью, мать любила Яцека не слишком безрассудно и у нее хватило ума соврать ему, что, дескать, несмотря на предпринятые попытки, она не может найти эту женщину, потому что та «наверняка сидит в тюрьме».

Весь второй рейс «без никого на суше» Яцек пропьянствовал. Если только не работал, то пил.

Тогда; в том поезде из Гдыни, они сидели напротив друг друга, и она время от времени украдкой поглядывала на него. Была бледна, грустна, молчалива, со страдальческим выражением на лице; казалось, она нуждается в помощи. Она была именно той женщиной, которую искал Яцек. Потому что считал, что страдающие женщины привязываются к человеку быстрее, крепче и надолго. Так же как его мать, которую его пьяный отчим охаживал шнуром от утюга до тех пор, пока на коже не проступали все цвета радуги, а та продолжала жить с ним и искать по кабакам, если он не возвращался ночевать.

Пока они доехали до Свиноуйсьце, он успел рассказать о себе все, о том, как он одинок. С вокзала они поехали в одном такси. Он помог ей занести чемодан наверх. Занес, тут же спустился и сказал таксисту, что дальше не поедет. Остался на ночь. В тот вечер его не удивило, что в ванной висит мужской халат, а на полочке над стиральной машиной лежат бритвенные приборы. Он впервые занимался любовью с женщиной, с которой был знаком всего несколько часов, и впервые с такой, у которой как раз была менструация. В ту ночь, после двух рейсов «без тоски» и непосредственно перед третьим, Яцек перепутал удовлетворенное вожделение с осуществившейся любовью. Утром она разбудила его поцелуем и несколько минут немыслимо нежно гладила по голове. Потом отвела его в ванную в другом конце коридора. С полотенцами в руках, голышом, прошли они через коридор на лестничной площадке. Они закрыли дверь на ключ и оба встали под душ, где она выделывала с ним такое, что он видел только в фильмах, которые судовой электрик иногда пускал в своей каюте. А потом подарила ему свою фотографию и книгу стихов. Расставаясь, она целовала его руки и шептала, что будет ждать.

Но больше всего его взволновало то, что она студентка. Потому что у Яцека была мечта когда-нибудь кончить институт и стать таким же умным, как его дядя, к которому студенты обращаются «пан профессор». Кроме того, он был уверен, что если студентка встает перед ним на колени в душе и делает то, что он видел в фильмах в каюте электрика, то… то это наверняка настоящая любовь. Ставшая какой-то немыслимой наградой для него. Простого рыбака. Что студентка, и что именно перед ним встает на колени, и что под душем. Он взял ее фото в конверте, томик стихов и уже в такси почувствовал, что его охватила та самая тоска и что теперь он может спокойно выйти в море и выловить всех рыб этого мира. У него наконец была «своя женщина» на берегу. На все шесть месяцев тоски.

Было далеко за полночь, когда он заказал у радиотелеграфиста разговор. Всего лишь через несколько часов после выхода в море. Ее не оказалось дома. Уже в первую ночь. Он вернулся в каюту, обернул книгу в толстую бумагу, чтобы не испачкать, и стал читать.

Через три недели он уже знал все стихи наизусть. И тосковал. Как и следует тосковать в рейсе по своей женщине. С торжественным отрыванием каждый вечер листка календаря, отмечавшего прожитый день, с прикосновением к фотографии, прикрепленной кнопками к стене над койкой, и мыслями о ней, когда в каюте гас свет или выключался ночник. Его всегда обуревали воспоминания о том утреннем душе и о ее крови на нем, когда они занимались любовью в первый вечер ее менструации. Ни о ее волосах, ни о ее груди, ни о ее губах, ни даже о ее лоне. Его фантазии были полны ее кровью. Ему казалось, что, сблизившись с ним, причем таким способом и в такой момент, она как бы стерла все границы. Какая-то экстремальная, бесконечная, безграничная близость. Ему не приходило в голову, что это могла быть лишь случайность, и что о таких вещах мужчина и женщина сначала договариваются, и что к близости это имеет мало отношения, скорее к гигиене. Но после той ночи Яцек уехал на такси с книгой стихов и мечтами о «своей женщине» на берегу на предстоявшие полгода одиночества. Ее кровь на его теле стала для него символом. Сначала немыслимое наслаждение, а сразу после него – кровь. Не какая-то там пустяковая кровь из ранки на пальце. Эта близость стала для Яцека чем-то абсолютно новым. В ней было что-то и от греховности, и от святости жертвы. А кроме того, она стала навязчивой темой его фантазий.

Когда он вспомнил рассказ Яцека про эту кровь, ему подумалось, что если бы Фрейда или Юнга можно было в свое время отправить с рыбаками в рейс на девять месяцев к Ньюфаундленду или Фарерским островам, то по возвращении они осчастливили бы нас совсем другими теориями.

Его очень огорчали переживания Яцека, потому что Яцек был его другом и рассказал ему все в мельчайших подробностях, когда они пережидали шторм в одном из заливов у Ньюфаундленда. Они стояли в укрытии за скалами и ждали, когда стихнет ветер, прогнавший их и другие суда с мест лова. Три дня они пили, не зная, как убить время, которое без рыбы и заданного ею ритма жизни забрасывания и вытаскивания сети вдруг как-то болезненно замедлило свое течение. На четвертый месяц рейса лучше всего помогает от этого этанол и сон. Надо упиться и отправиться спать или заснуть там, где пил.

К тому времени Яцек уже знал наизусть все стихи из подаренной ею книги. К тому времени он испытал уже столько разочарования, звоня ей и не заставая дома или застав и не добившись ни капли нежности. Но настал день, когда разочарование перевалило за пороговый уровень и Яцек пришел к нему с бутылкой водки и рассказал все с самого начала до самого конца. И о крови тоже. Он помнит, что ответил тогда: «Яцек, если женщина во время своих критических дней позволяет тебе войти в нее, это вовсе не значит, что она создана для тебя и что ты должен готовиться к свадьбе.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9