Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Любовница

ModernLib.Net / Современная проза / Вишневский Януш / Любовница - Чтение (стр. 6)
Автор: Вишневский Януш
Жанр: Современная проза

 

 


Потом Ханна Рейч вызвала меня наружу и сказала, что она готова вылететь с детьми на самолете из Берлина, хотя существует «определенный риск, что американцы перехватят этот самолет», но она заклинает меня согласиться. Разумеется, я не согласилась. Это было решено окончательно. А потом, что сказал бы Йозеф?

Около 14.00, сразу после обеда, вместо того чтобы пойти, как обычно, читать книжки в наш бункер, мы остались в главном бункере и пошли в комнату радиста Миша. Милый человек. Услужливый. И притом истинный ариец. Всегда в карманах у него были конфеты для девочек. Иногда он брал на колени маленькую Хайду и разрешал ей крутить рычажки радиостанции.

В 14.30 я распорядилась, чтобы Лизль одела детей во все белое. Как на том снимке в июле сорок третьего, когда Харальд приехал к нам с фронта на короткий отпуск. Мой отважный Харальд. Где-то он сейчас? Получит ли мое письмо, которое Ханна должна вывезти из Берлина сегодня ночью?

Когда я вошла к детям, Лизль кончала одевать Хольду. Через минуту она вышла, не прощаясь с детьми. Как ей было приказано. Когда я причесывала Хайду, Хельга взяла гребень и стала причесывать Гедду. Гельмут в это время играл радиостанцией Миша, стоящей на металлическом столе.

Потом пришел этот Штумпфеггер. В кармане у него лежали семь ампул с цианистой кислотой. Шесть для детей и одна для меня. Сегодня вечером. Сказала детям, что они должны проглотить то, что прописал нам доктор Штумпфеггер, и что это совсем не горько. Штумпфеггер сперва подошел к металлическому столу, на котором стояла радиостанция. Гельмут первый проглотил ампулу. Проглотил и продолжал играть с радиоприемником. Затем Штумпфеггер подошел к Хильде, а я дала ампулы Хольде и Гедде, которые сами подошли ко мне. И в этот момент упал на пол Гельмут, а через минуту Хайда. Гедда пронзительно закричала, когда Штумпфеггер стал приближаться к ней. И вот тут Хельга разочаровала меня. А этот Штумпфеггер с криком выбежал в коридор…


Йозеф придет в 19.20. Разумеется, она не скажет ему про Хельгу. Хотя хотелось бы. Очень хотелось бы. Чтобы он тоже немного пострадал. А то этот трус укрылся с Борманом в кабинете Гитлера и занялся «ликвидацией важных документов» в канцелярии фюрера. Как будто сейчас это самое важное. И так весь мир уже знает, сколько евреев отравили в газовых печах в Польше. Он ликвидировал документы, а ей поручил ликвидировать их шестерых детей. Даже не потрудился заглянуть к ней после полудня, несмотря на то что знал, что в 15.15 все должно быть кончено.

Но это было характерно не только для Йозефа, но и для всех остальных нацистских кичливых зассанцев, сейчас дрожащих от страха, которым казалось, что они были и до сих пор остаются за несколько минут до окончательного падения занавеса небывалыми героями. По правде сказать, при взгляде на историю последних лет из этого жалкого бункера, напоминающего подземную гробницу, в действительности ими были женщины-нацистки. И не только немецкие.

Вот, например, Герда Борман. Сколько я ее помню, она все время либо была беременной, либо рожала. Она родила Рейху десять детей. Десять! Гитлер относился к ней как к римской матроне и, если бы мог и это не противоречило бы роли немецкой женщины, он назначил бы ее министром по делам семьи: Гитлер любил таких женщин, как «плодовитая Гер да», как ее называли в Берлине. Главным образом за то, что она рожала практически без перерыва, всецело подчинилась диктатору Борману и сидела тихо, не устраивая никаких скандалов, несмотря на то что совершенно точно знала, что Борман постоянно изменяет ей с актрисками и певичками, которых поставлял ему Йозеф.

Герда Борман была для нее – до определенного времени – уважаемой, награжденной фюрером Золотым почетным крестом Немецкой матери, смирившейся с судьбой жены нацистского холерика. Но лишь до поры. Потом она совершенно съехала с катушек. Мало того что она хотела, чтобы Борман приглашал своих любовниц к ним домой, так еще советовала ему «устроить так, чтобы она вынашивала его ребенка в один год, а любовница – в следующем, так чтобы у него всегда была женщина, готовая для зачатия». Такой план размножения семьи Борманов. Но что хуже, не только семьи Борманов, как вскоре оказалось. В сорок третьем году «плодовитая Герда» Борман публично выступила, пользуясь пособничеством мужа, с абсурдным планом «национальных браков». Она хотела, чтобы «здоровые арийские мужчины» могли по закону обладать двумя женами. Так, как было после Тридцатилетней войны! Гитлер должен был потирать руки. Ведь это он провозгласил на каком-то съезде НСДАП, что «полем боя женщины является родильный дом».

Некоторые женщины Рейха поняли эти слова фюрера слишком буквально. Как та сорокатрехлетняя «докторша» Каролина Диль. Она одарила мужа и Рейх четырьмя детьми, из которых ни один не был ее – все они были украдены из больниц или куплены, как щенки на рынке. А Диль не была неуравновешенной психопаткой и фанатичкой. Вовсе нет. Она была образованная, играла на фортепьяно, говорила по-французски и занималась филантропией. И тогда она была женой доктора Рашера, «исключительно способного врача, безгранично преданного фюреру и Рейху», как писал о нем Гиммлер. Но что еще мог написать старый подкаблучник Генрих Гиммлер, шеф СС, по поручению которого Рашер проводил в Бухенвальде эксперименты на людях? Он вытягивал из Гитлера на эти эксперименты миллионы марок. Если бы эксперименты проводил какой-нибудь деревенский ветеринар, Гиммлер написал бы о нем абсолютно то же самое.

Когда она думает о Гиммлере, то неизменно удивляется. Генрих Гиммлер, хозяин всех концентрационных лагерей на планете, человек, который считал целью своей жизни ликвидацию всех, до последнего, евреев, у себя дома был абсолютный нуль. Как испуганный пес, он поджимал хвост, чуть только Марга Гиммлер обращалась к нему со своим знаменитым «Генрих!». А вечером вместо шнапса или пива он пил вместе с Маргой бледный ромашковый чай. Его жена начала его уважать только тогда, когда стало известно, что он осмелился завести любовницу. Гиммлер купил для своей «зайки» квартиру под Берлином, и «плодовитая Герда» Борман, часто бывавшая там, рассказывала по всему городу, как «уютно и удобно Генрих устроил это гнездышко».

Диль влюбилась в красивого и способного врача, работающего на Гиммлера. Ей было тогда сорок три года, а Рашеру – двадцать семь. Гиммлер поначалу возражал против этого брака. Она знает это от Йозефа. Гиммлер утверждал, что Диль слишком стара, чтобы рожать детей. Но Диль с этим не смирилась и вскоре доказала, что Гиммлер ошибается. Однако Гиммлер не ошибался.

В сороковом году Каролина Диль производит на свет первого ребенка. Само собой, сына. За несколько недель до этого Диль со своей кузиной, которую посвятила в это дело, украла младенца из больницы, а потом подкупила акушерку и, когда Рашер был с Гиммлером в служебной командировке, симулировала преждевременные роды. Рашер был горд, Гиммлер удивлен. Но все равно он был против женитьбы своего придворного врача. Спустя год, по случайному стечению обстоятельств накануне дня рождения фюрера, девятнадцатого апреля, на свет появляется второй сын Рашера. Отец так занят работой, что не замечает даже, что новорожденный сын – это восьминедельный ребенок. Все из-за стресса. Но как не заработать стресс, если во время эксперимента у него умерли семьдесят заключенных. Гиммлер в конце концов соглашается на брак Рашера и Диль. После бракосочетания Каролина – теперь уже Рашер – в награду едет в разбомбленный союзниками Дрезден и покупает у бедной, отчаявшейся матери здорового мальчика и «в муках рожает его» своему мужу.

Через некоторое время Рашер обнаруживает, что ни один из его детей не похож на него. Каролина решается на невероятный шаг. Она «рожает» у себя дома заранее купленного четвертого мальчика. Комната, в которой происходят «роды», выглядит так, как желал этого фюрер. Как «поле боя». Вся кровать в крови. Она с окровавленным младенцем на груди. Как могло быть иначе? Она сама с кузиной за час до этого вымазала красной краской постель и окунула младенца в кровь с бойни. У доктора Зигмунда Рашера четвертый сын. Это, несомненно, его сын. Он ведь был в соседней комнате, когда жена рожала.

Но фюрера, по правде сказать, восхищают женщины, которые в глаза не видели «поля боя» и не родили ни одного арийского ребенка. Они вовсе не обязательно могли быть «германками». Достаточно, чтобы их «рост был сто восемьдесят сантиметров, чтобы они были блондинками и чтобы, когда шли быстрым шагом, несли перед собой женственность», как он сказал своему шоферу, который, когда выпивал лишку, без колебаний повторял все это Йозефу.

Именно такой, если не считать грудей, которые у нее вообще отсутствовали, была «та английская змея», как называл ее Йозеф, Юнити Митфорд. Они случайно встретились в «Остериа Бавария» в тридцать пятом. Она хорошо помнит ее. Похожа на Марлен Дитрих. Короткие, чуть волнистые волосы. Рост больше ста восьмидесяти сантиметров. Преимущественно в застегнутой под горло черной рубашке, черном галстуке со значком НСДАП, черных брюках, таких же, какие она надевала Хельге, когда та шла кататься верхом, и черных кожаных перчатках, как у мотоциклистов. Английская аристократка, которая оставила свой замок в стиле Тюдоров в Англии, приехала в Мюнхен и поселилась в маленькой квартирке на чердаке старого дома без лифта и с уборной в коридоре, чтобы быть «рядом с Ним». Она, наверное, действительно была влюблена в Гитлера.

Истинные немецкие нацистки могли бы многому научиться у английской нацистки Юнити Митфорд. Но потом англичане совершают идиотскую ошибку. До сих пор она не может этого понять. Неужели им было не наплевать на эту дикую Польшу? Зачем они сразу третьего сентября тридцать девятого года объявили из-за нее войну Рейху? Никогда она этого не поймет. Она была однажды с Йозефом в Польше. Не то в Гданьске, не то в Кракове, она уже не помнит. Помнит только, что на улицах было полно пьяных, всюду торчали нищие, а в ресторанах воняло кровяной колбасой. А она органически не выносит кровяной колбасы. И из-за такой страны англичане объявили войну Рейху!!! Она полагала, что этот самонадеянный толстяк Черчилль все-таки немного умнее.

Для Митфорд третье сентября было последним днем. Она вложила в конверт фотографию Гитлера с его подписью, партийную награду и прощальное письмо и, одетая в свой мистический черный мундир, пошла ранним утром в Английский сад в Мюнхене, села на скамейку и застрелилась.

Она считала, что Юнити застрелилась во имя «нашего дела». По мнению Йозефа, Юнити до конца была английской шпионкой и застрелилась «во имя дела Черчилля». Но Йозеф не прав. Он просто не выносил ее, потому что Юнити полностью игнорировала его как мужчину на каждом приеме у Гитлера. Кроме того, он не терпел женщин выше его ростом.

Но и тех, что ниже, иногда тоже не переносил. Особенно таких, которые были более нацистки, чем он. Такое случалось редко. Но случалось. Как в случае «матери всех нацистских сук», как называл ее Гиммлер, когда выпивал слишком много малиновки. А Гиммлер, как шеф СС, знал, что говорит. «Мать всех нацистских сук» была не кто иная, как Лина Гейдрих. Уродливая женщина с мужеподобными чертами лица, тонкими, вечно сжатыми губами и ненавидящим взглядом. Жена Рейнгарда Гейдриха, которого в рейхстаге называли «первым мусорщиком Германского рейха». И все знали, о каком мусоре идет речь. По правде, как информировал ее Йозеф, автором всех идей об «окончательном очищении от еврейской заразы» была Лина Гейдрих, а не ее занятый этим муж. Но звездный час вдовы настал, когда в Праге в сорок втором году в результате покушения погиб ее муж. Ослепленная ненавистью Лина Гейдрих разработала детальные планы строительства невольничьих еврейских колоний на территории всего Рейха. С крематориями по соседству с хлевами, конюшнями и колодцами. С татуировкой еврейским детям номеров без присвоения им имен. С установлением крайней границы возраста для рабов в 40 лет и немедленной ликвидацией больных. Наверное, только женщина способна так ненавидеть и так мстить.

Йозеф придет в 19.20. Нет, ни за что не скажу ему про Хельгу.

#Когда этот Штумпфеггер с воплем выбежал в коридор, я подошла к радиостанции и перенесла Гельмута на ковер рядом с диваном. Положила его рядом с Геддой и Хайдой. Потом около них положила Хильду и Хольду. Затем перенесла Хельгу. У Гельмута были разорваны брюки на колене, а у Гедды на платье не было нескольких крючков. А я ведь четко велела Лизль, чтобы она одела детей во все лучшее!

На шезлонге у дверей было только три вышитые подушечки. Я положила их под головы Хайде, Гедде и Хильде. Я разжала стиснутый кулачок Хайды и вынула из него пустую ампулу. В этот момент вошел радист Миш с доктором Науманом. Они опустились на колени возле детей и стали молиться. Я сидела на диване, сжимая в руке свою ампулу на вечер. Через минуту встала и пошла наверх в наш бункер. Миш и Науман продолжали мелиться, когда я выходила.


Йозеф придет в 19.20. Конечно, о Хельге я ему не скажу.

МЕНОПАУЗА

Он сидел за своим чертовски старинным, чертовски дорогим и чертовски деревянным столом, вписывал латинские каракули в мою амбулаторную карточку и как бы нехотя бросил мне за ширму, где я натягивала колготки:

– Это была ваша последняя менструация.

И даже голос у него задрожал.

Может ли женщина в первые часы менопаузы сразу стать алкоголичкой?

Я была почти уверена, что может, так как у меня была твердая уверенность, что это происходит, когда мой пластиковый стаканчик оставался пустым дольше десяти минут. В принципе, я хотела об этом спросить моего гинеколога, но он, кажется, был гораздо пьянее, чем я, и поэтому я не стала. Тем более он так странно смотрел на меня. Как будто хотел раздеть меня взглядом. Нет, правда. Именно так он и смотрел. Даже если никто давно не хотел меня раздеть ни взглядом, ни по-настоящему, я все еще помню – несмотря на то что уже несколько часов пребываю в менопаузе, – как смотрит на женщину мужчина, который хотел бы раздеть ее взглядом. Даже если это ее гинеколог. Нет, правда помню.

Я смотрела на него, когда он наливал мне очередную порцию в прозрачный пластиковый стаканчик, стоящий на его дубовом письменном столе, и думала, может ли гинеколог – не только мой, во всех отношениях аккуратный и ладный, как кирпичи в немецком здании, а вообще любой, – так вот, может ли он в своем кабинете смотреть на женщину так, будто он хочет раздеть ее взглядом? Даже если сто двадцать четыре минуты назад она разделась перед ним по собственной воле и он всматривался в ее промежность, как биолог всматривается через микроскоп в новую бактерию? Вот только можно ли считать, что это stride[5] научно? Впрочем, он меня удивляет. Сколько может быть новых бактерий на свете?

Я всегда задумывалась, зачем я покупаю новое белье перед каждым визитом к гинекологу.

Я опустошала свою копилку – Анджею я говорила, что коплю деньги на поездку в Непал, – шла в лучший магазин в городе и примеряла белье, которое выглядело так потрясающе секси на моделях по телевизору. И все заканчивалось одинаково. Я возвращалась с новым бельем и старой клятвой, что больше никогда туда не пойду.

А как может быть иначе? Ты входишь утром, сразу после открытия, в этот магазин, и продавщицы выглядят так, как будто встали в полночь, чтобы выглядеть так, как они выглядят. Это действует удручающе на нормальных женщин, и у тебя портится настроение, едва только войдешь. И это только начало. Потом они ходят за тобой по всему магазину, как дочки за мачехой, и неизменно рекомендуют белье на два номера меньше и на два номера больше. На всякий случай, «если вы будете чувствовать себя в первом не совсем удобно».

И вот ты уже в примерочной, и уже через минуту у тебя возникает «синдром бегства». Это чувство особенно усиливается в примерочных «лучших магазинов города» (я проверила это в нескольких городах). Они там, между прочим за мои деньги, монтируют неоновые, криптоновые или наполненные другими токсичными газами люминесцентные лампы, создающие миллионы, а то и миллиарды люксов света (помню из физики, что освещенность измеряется в люксах – единице, которая уже тогда ассоциировалась у меня с совсем другим люксом, то есть с роскошью). Там все стены, а иногда даже потолки в зеркалах, и в таких условиях надо снять с себя все и надеть их роскошные «La Perle» или «Aubade» по цене, равной средней зарплате сиделки в варшавских больницах. Под этими люксами и в этих зеркалах видна в подробностях структура маленького шрамика на плече после прививки в детстве от туберкулеза, а что уж говорить о целлюлите, морщинах или возрастной пигментации кожи. Все это выглядит в таких условиях словно увеличенная до формата А2 или А1 ксерокопия свидетельства о рождении. Страшно четкая и выразительная ксерокопия. Под этими люксами эти отражения в зеркалах напоминают человеку телевизионные репортажи или статьи в «Ныосуике» об «опасностях пластических операций», и он вдруг начинает понимать, почему женщины идут на такой риск. И начинает завидовать их отваге, и ему самому хочется побежать из этой примерочной прямо на пластическую операцию, чтобы избавиться от морщин, особенно тех, что противятся самым дорогим кремам.

Выходит потом человек из такой примерочной и чувствует себя как женщина, которая вынуждена была по радио на всю Польшу громогласно объявить, сколько ей на самом деле лет. Затем идешь к кассе, чтобы там – заплатив среднюю зарплату варшавской сиделки кассирше, которая встала в полночь, чтобы так выглядеть, – принять с улыбкой на устах настоящий удар. А потом, сохраняя достоинство, выходишь из магазина как ни в чем не бывало. А потом, по крайней мере я, «как ни в чем не бывало» иду в ближайшее заведение, где можно сесть и где продают алкоголь.

Но если говорить объективно, то это белье на тех анорексических моделях выглядит действительно секси. До того потрясающе секси, что Анджей перестает читать газету или финансовые отчеты и смотрит на экран телевизора. А ведь он не смотрел на экран даже тогда, когда Редфорд танцевал с Энни в «Заклинателе», а я не могла удержаться и, сидя в кресле, в голос плакала, и это было слышно. Он услыхал, что я плачу, посмотрел на меня своим взглядом из серии, «что это женщина опять придумала», и вернулся к бумагам, ни о чем не спрашивая и не взглянув даже на миллисекунду на экран телевизора. А вот на этих моделей поглядывает.

И тогда с Редфордом мне было обидно. Потому что на самом деле я это белье покупала не для моего гинеколога. Вовсе нет. И тогда я думала, что ненавижу, не знаю даже кого или что, за то, что время идет и разрушает мою кожу морщинами, за эту мерзкую гравитацию, притягивающую мои груди к земле, за метаболизм, от которого у меня откладывается жир, даже если я все время буду запивать салат минеральной водой без газа, и за неизбежное обретение мудрости, заставляющей меня думать, что может быть только хуже. И, несмотря на эту мудрость, я регулярно опорожняю копилку «с деньгами на Непал», иду терзать свое эго в примерочную и покупаю еще более дорогое белье, уговаривая себя, что у гинеколога следует снимать дорогое белье, на самом деле рассчитывая, что его снимет с меня Анджей.

Но Анджей ничего не снимает с меня семь лет, десять месяцев и четырнадцать дней. Я точно помню, так как тот последний раз был в ту ночь, когда его впервые избрали в наблюдательный совет его компании. Когда я думаю о компании, то не могу не думать о Марте, моей подруге. Сейчас она в Австрии. Когда-то совершенно без повода она, пьяная, в полночь позвонила мне из какого-то бара в Вене и спросила, перекрикивая музыку:

– Слушай, когда твой Петр, нет… он вовсе не Петр… verdammt[6]… он у тебя Анджей, правда… но egal[7]… так вот, этот твой Анджей, с тех пор как он в своей компании, он спит с?.. По крайней мере с тобой? Тебе не кажется, что они организуют компании, чтобы неустанно наблюдать? Даже по ночам и по этому поводу не спать с нами?

И она положила трубку, не дожидаясь моего ответа. И подумать только, что Марта хотела стать монахиней, прежде чем стать нейробиологом. Сейчас она живет в Австрии, куда сбежала из Монреаля от третьего мужа за своим Юргеном.

Юрген, сын издателя самого популярного в Австрии журнала, был стипендиатом в Монреальском университете и лишь на три года был старше ее сына от второго брака. Встретила она его на курсах французского. Она опоздала. Аудитория была переполнена. Юрген единственный встал и уступил ей место, а сам пошел искать стул для себя. Вернулся он без ничего, так как остальные аудитории были закрыты, и целый час стоял у стены, улыбаясь ей.

Они разговаривали по-английски. Он очаровал ее робостью, невероятной скромностью, ладонями пианиста и тем, что готов слушать ее часами, невзирая на то что, как мало какому мужчине, ему было что сказать. Они часто ходили в итальянскую кофейню в здании ректората. Через несколько месяцев они отправились поужинать. Сразу после того, как заказали десерт, он деликатно коснулся ее ладони. Они не дождались кельнера. Юрген оставил свою кредитную карточку и чаевые на столе, и они вышли из ресторана. Частично они разделись уже в такси, по дороге к его квартире в Латинском квартале в предместье Монреаля. Сейчас Марта знает также немецкий.

Марта просто всегда с мужчиной, «которого она любит». Если бы она влюбилась в эскимоса, то жила бы в Гренландии. В этом я твердо убеждена. Это она уговаривает меня отправиться в Непал, a conto[8] которого я опустошаю свою копилку.

Анджей ее не переносит. Главным образом потому, что за столом она всегда может сказать больше, чем он. Причем на четырех языках. Как это произошло во время той памятной встречи два года назад в Женеве.

В первый уик-энд мы прогуливались из Женевы до Аннеси во Франции. Это всего лишь четырнадцать километров от центра Женевы. Если бы я могла выбирать, где стариться, – боже, что я несу, ведь я уже больше двух часов только и делаю, что старюсь! – то я бы предпочла стариться в Аннеси. Белые от снега вершины Альп отражаются в хрустально-черном зеркале озера. Лучше всего восторгаться видом, попивая божоле на террасе бара в «Л'Империаль-паласе». Кроме того, в Аннеси кажется, будто люди здесь все здоровые, богатые и никуда не спешат.

В этом «Паласе» швейцарцы совершенно случайно устроили прощальный ужин, и в нем тоже совершенно случайно жила Марта, которая в Аннеси председательствовала на заседаниях какого-то конгресса. Она зашла в отельный ресторан, чтобы попросить штопор и открыть бутылку вина, которое она собиралась «целиком выпить, мастурбируя под Моцарта в ванной», как она сообщила мне с обезоруживающей откровенностью, когда мы, оставив мужчин, вышли с ней вместе в туалет. И тем же сладострастным шепотом осведомилась:

– А ты мастурбировала когда-нибудь под Моцарта?

Несколькими минутами раньше она взяла штопор у бармена, повернулась к залу ресторана и увидела меня. Воскликнула по-французски merde[9] так громко, что все развернулись к ней, прервав разговоры и оставив еду, а когда в зале воцарилась мертвая тишина, Марта подбежала к столику, за которым сидела я, и, не обращая ни на кого внимания, принялась целовать меня, как дочку, которую не видела двадцать лет. Уже не помню, как это вышло, но через минуту она просто сидела вместе с нами за столом, перешучиваясь с кельнером при обсуждении заказа.

Кроме нас, поляков, за столом сидели также американцы, и немцы, и, конечно, швейцарский шеф. Молодой элегантный мужчина. Я никогда не видела у мужчин таких голубых глаз гомосексуалиста. И он этого ничуть не скрывал. Он пришел на ужин сопровождать своего друга.

После нескольких бокалов вина Марта рассказывала немцам по-немецки новые анекдоты о поляках и переводила их швейцарскому шефу с французского на английский, несмотря на то что швейцарскому шефу после Гарварда этого вовсе не требовалось. Он с удивлением смотрел на нее и весело повторял:

– Ой, пожалуйста, повторите им это. Именно вы, мадам. Очень вас прошу. Я еще никогда не видел, чтобы американцы на кого-нибудь смотрели с таким изумлением. Вы действительно нейробиолог?

Анджей молчал и выглядел как наказанный мальчик, которому мать велела перед всеми малышами встать в угол.

Поэтому Анджей не любил Марту. Кроме того, при любой возможности он комментирует ее личную жизнь, считая, что Марта «просто-напросто психически больна» и отсюда ее перелеты от одного мужчины к другому в поисках «сексуального соответствия, которое она путает с любовью». И при этом сварливо добавляет по каждому поводу житейскую мудрость: «Неважно, в какую кровать положишь больное тело, оно все равно будет больным». А я всякий раз, когда он это говорит, думаю, что Марта кладет свое тело в ту постель, в которой кто-то хочет ее, и болеть начинает только тогда, когда эта постель остывает. И тогда она просто встает и уходит.

Ее не тревожат ни мысли о вечном грехе, ни страх одиночества. Марта уходит от очага, в котором нет огня, и ищет тепла в другом месте. Потому что для Марты нет любви не вовремя. Не вовремя может быть только икота, менструация, смерть или соседка. Но не любовь.

Да, правда, Марта никогда этой любви не искала. Она постоянно сталкивалась с ней, хотя у нее всегда было страшно мало времени в ее двадцатичасовом рабочем дне. Быть может, потому, что она никогда не соглашалась быть для мужчины только зеркалом. Она редко задерживала дыхание от удивления, слушая, как он изменит мир своим умом, деньгами или талантом. Потому что у Марты редко когда бывало меньше денег, меньше таланта и уж никогда не было меньше ума.

Кроме того, Марта мечтала быть для мужчины тем самым миром, который он хотел бы спасти. Призналась она мне в этом совсем недавно. Прилетела как-то со своим Юргеном из Вены, чтобы показать ему Гданьск. Чтобы Юрген наконец «понял польские истоки творчества Грасса, без которого Гюнтер никогда не получил бы этого вашего всемирного литературного необъективного Нобеля, которого по-настоящему ценят только авторы энциклопедий».

За два дня она показала ему Гданьск, а в четверг велела ему организовать себе какой-нибудь уик-энд, потому что сейчас она хочет поужинать и переночевать со своей любимой подругой, а он будет только мешать.

Именно так и сказала!

И позвонила в фирму Анджею, прямо ему в кабинет, с просьбой не звонить нам в Сопот, потому что у нас бабий уик-энд, и только потом мне.

Мы сидели в пижамах на постели в номере «Гранд-отеля» в Сопоте, обжирались миллионами калорий в виде мороженого, шарлотки, ватрушки, пили шампанское из бутылки, слушали Грехуту и разглядывали старые альбомы с фотографиями, плача попеременно от грусти и от смеха. И тогда Марта рассказала мне, как познакомилась с Юргеном, как раздевалась перед ним, пока он целовал ей волосы, в такси в Монреале по дороге к его дому. И добавила:

– Ведь женщины чаще всего точно знают, чего хотят, после первого секса. Все или ничего. Но на самом-то деле знают это уже после первого поцелуя. Правда?

– Правда, Марта. Правда… – ответила я и прижалась к ней, вовсе не думая об Анджее. И решала, прижавшись к Марте, ни загубила ли я свою жизнь, так как у меня нет никого, о ком я могла бы думать в такой момент. Действительно, у меня никого не было. Потому что у меня всегда был только Анджей.

Ведь это было в ту ночь, когда Анджея в первый раз выбрали в наблюдательный совет и он позвонил почти в четыре утра, попросив подобрать его с Яхранки, где проходили переговоры. На ночную сорочку я надела плащ и поехала.

Анджей был возбужден, мне это было знакомо. Любой успех вызывал у него своего рода сексуальное возбуждение. Самый лучший секс у нас был недавно – что тут значит «самый лучший», – то ли он получил повышение, то ли закрыл баланс с «центральным отделением в Женеве», или его перевели на верхний этаж, либо биржевой индекс фирмы подняли «минимум на двенадцать пунктов независимо от установленной стоимости WIG». Если б по какой-то причине я захотела восстановить свою сексуальную жизнь последних лет, понадобились бы только архив записей динамики WIG и послужной список моего мужа. Чем выше его положение или биржевой индекс, тем лучше у него эрекция.

Но в ту ночь, когда его выбрали в наблюдательный совет, Анджей был возбужден совершенно по-другому. Мы взяли в машину его и его президента. Вульгарного мужчину, с виду напоминающего гиппопотама в слишком тесном костюме, оплевывающего себя и всех в радиусе метра при каждом взрыве смеха. А смеялся он без повода и беспрестанно. Но был президентом компании.

Он попросил, чтобы его в пятом часу утра высадили перед Саским огродем, хотя на Мокотове у него была вилла с женой, тремя дочками и сыном. Как только президент покинул нас, Анджей пересел на сиденье рядом со мной. Мы тронулись и сразу остановились у светофора. И тогда Анджей без единого ласкового жеста или слова сунул мне руку между ног. Трусов под рубашкой на мне не было, и сидела я раздвинув ноги, чтоб иметь возможность дотянуться до педалей газа и сцепления в его огромном служебном «мерседесе», так что Анджей без труда всунул в меня палец. Я совершенно не ожидала этого. Это было хуже, чем дефлорация. При дефлорации, даже если больно, ты точно знаешь, что это будет, и чаще всего ты этого хочешь.

Я вскрикнула. Он решил, что от наслаждения. А на самом деле от боли. Он схватился за руль, и мы въехали на освещенную стоянку какого-то банка. И тогда, семь лет, десять месяцев и четырнадцать дней тому назад, он сорвал с меня плащ, выдирая пуговицы, и попытался задрать ночную рубашку. И говорил при этом жутко вульгарные слова. Как в кошмарном порнографическом фильме. От него пахло водкой, воняло потом, и он говорил, что через минуту так меня отжарит, что я запомню на всю жизнь. И это «отжарит» было самым деликатным из всего, что он произносил. Так что я отлично помню, когда мой муж в последний раз раздел меня. И очень хотела бы когда-нибудь забыть.

Я раздумывала обо всем этом, когда мой доктор медицинских наук, специализация «гинекология», после завершения докторантуры в Гейдельберге, подошел к застекленному шкафчику у стены, на которой висели все его дипломы, оправленные в резные рамки, отодвинул картонные коробки с лекарствами и жуткими рекламами внутриматочных спиралей и достал очередную бутылку.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9