Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Вышел месяц из тумана

ModernLib.Net / Современная проза / Вишневецкая Марина Артуровна / Вышел месяц из тумана - Чтение (стр. 22)
Автор: Вишневецкая Марина Артуровна
Жанр: Современная проза

 

 


— Мой диагноз? — Анюша преисполнена решимости. — Я думаю, что это — типичный случай комплекса Электры! Гена, согласись, это — красивая идея: три главы заблуждений, болезненных извращений и наконец четвертая глава как их разбор, как излечение, как долгожданное освобождение!

Тамара — и та держит почтительную паузу. Я-то, конечно, мог бы спросить: ну а я тут при чем? Но воцарившаяся тишина к тому не располагает. Тем не менее уточняю:

— Комплекс Электры? Анюша… Значит, весь твой рассказ был о матери?!

— Наоборот! — рассердилась. — О матери я не говорю ни полслова! Об отце, о брате, даже немного о бабушке — но только не о ней!.. Я убила ее неназыванием. Мне и сейчас о ней нечего сказать. Я бы рада! Потому что это приблизит конец, я уверена в этом. Но что мне сказать? Жалкое, безвольное и самодовольное создание, целыми днями жующее булочки и конфеты. Отец запирал от нее сладости — это и было единственным страданием в ее жизни. Когда он заставлял меня до десяти раз перестилать постель — из блажи, из фанаберии — или когда срывал с формы только что пришитый воротничок, она лишь кивала: «Надо, Нюточка, надо!» И за то получала конфетку! Она так и стоит у меня перед глазами — хомяк хомяком: за каждой щекой по леденцу!.. Лет до десяти я еще хваталась за подол, я искала в ней сострадания. А потом поняла, что этого вещества в ней в принципе нет! Отец и нахлопать мог, но он же умел и жалеть. А эта маленькая фабрика по круглосуточной переработке углеводов!..

— Нюх! Я лестницу буду кидать! Ты поймаешь? — Семен примеряется с совершенно, по-моему, бесполезным броском.

— Мне кажется, что она и не тужилась, что я сама на свет выгребала! Ей всю жизнь были отвратительны любые усилия, кроме жевательных. При этом отец всегда говорил: «У нашей мамочки есть только один изъян — я!» Конечно! В ней нет ни корысти, ни зависти, ни ненависти — на это же надо душевно потратиться. А ей лень. Она — полость, дыра, шкафчик для сладостей. Ты бы видел, Геша, как она ест! Если она так же чувственна в постели, тогда, конечно, папино обожание еще можно понять. Но я-то подозреваю, что вся ее чувственность исчерпывается актом соития с вермишелью под соусом. Она ведь у нас еще и неприхотлива! Губки вытянуты в восторженное «у-у-у», масленые глазки скошены к носу, а руки, иногда и без помощи вилки, не позволяют этому волнующему действу прерваться ни на секунду! — кивает, а теперь вот мотает головой: — Это надо снимать и показывать в секс-шопах за большие деньги!

Снизу — чьи-то хлопки. У костра рукоплещет Тамара:

— Я не вам, Анна Филипповна, не вам. Я — автору! Не у вас — хоть у него ума хватило не вставлять это позорище в канонический текст!

Аня словно не слышит. Наверно, и в самом деле не слышит. Пожимает плечами:

— Что еще? У нее ровный нрав, если, конечно, буфет со сладостями не заперт. Она готова часами выслушивать чужие беды, если, конечно, перед ней стоит сахарница, в которую можно макать клубнику… Она беззаветно предана отцу, потому что он — источник всех ей доступных радостей.

— Нюха! И вы, Геша, что ли? — он ерошит опять свои волосы, чем-то снова обуреваем. — Вы бы лучше попрыгали там, чем ля-ля разводить! Тут корыто и даст осадку! Или даже посадку! А? Нюха!

Как ни странно, Анюша послушно встает. Сладко разбрасывает руки:

— Ох! — опирается о мои плечи… Подпрыгивает осторожно, потом чуть решительней. Неподвижность посудины раззадоривает ее. Она уже не держится за меня. — Что ты расселся? Вставай! Давай вместе!

Я поднимаюсь. Какой-то толчок. Легкий — возможно, что померещилось. Все же корыто, а не батут! Руками страхую. Ловлю ее… Подпрыгиваю с ней вместе, осторожно, скорей — чтоб ее удержать. Все, по-моему, без изменений. Но ей нравится. Засиделась и повизгивает от удовольствия. Выталкиваю ее повыше.

— А-а-а! — вопль восторга.

— Спокойно, я вспомнил! — это голос Семена. Он куда-то идет от костра.

— Анюша, довольно! — я удерживаю ее. Вот ведь разыгралась. Приобняв, норовлю усадить: — Ты, по-моему, собиралась поставить диагноз и нашему автору.

— Фух, — уселась, обмахивает себя ладонями. — Сейчас отдышусь и поставлю. А ты что думал? Рильке, между прочим, сам отказался от психоанализа, хотя какими-то навязчивостями и маялся, потому что боялся, что перестанет писать! Без диагноза не бывает писателя! Только дай отдышаться.

— Осторожней, Анюша! — говорю как можно серьезней. — Он прочтет твой диагноз да и — перестанет писать! И останемся мы с тобой в этом вот подвешенном состоянии!

Напугал. Округлила глазища, решает, как быть.

Странный сильный толчок!

Боже мой! Семен на какой-то длиннющей рогатине… и Тамара ему помогает… держат на весу веревочную лестницу. Рогатина снова вонзается в наше корыто. Но снизу. Не сбоку. И лестницы не ухватить! Мы с Аней уже на коленях…

Толчок. Они умудрились сдвинуть нас с места!

Дрейфуем. Не быстро.

Быстрее!

— Если встретите Галика… Его полное имя Галактион… Вы скажите, что я тоже здесь! Что я здесь! — Тамара кричит это вслед и бежит… Пробежав метров пять останавливается: — Что нам надо поговорить!

— Как говорил один мой любовник, — Анюша складывает ладони рупором, — надо срочно расставить все точки под вопросительными знаками!

— Сука ты!.. — вопль Тамары уже едва слышен. Разрумянилась и усаживается теперь на «носу»:

— Это Всевочка так говорит! — и уже с любопытством разглядывает меня.

Все в порядке, родная. Ревную как никогда и никто. Потому и сидим мы с тобой в одном корыте. Глуповато, конечно. Да ведь поэзия должна быть глуповата!

Анину главу я бы стал писать длинными и невероятно логичными, что называется, мужскими фразами. Все же подробности, синеглазо осмотренные и втянутые в себя с той же чувственностью, с которой Елена Михайловна поглощает макароны под соусом, писались бы в скобках — самое важное, самое Нюшино, самое удивительное, как незабудки в высоком бурьяне, почти потерялось бы. Это почти (а звучит-то — как повелительное наклонение глагола почитать!) и свело бы с ума всех читателей… почитателей — как незабудки, волнующие совершенно иным, особым образом, если различишь их в разросшихся травах. Хотя и тавтологично, зато…

— Эй, соузник!

Если Анютина глава сделана иначе — жаль (повелительное наклонение глагола жалить). Я, кажется, вымотан, и порядком! Слова начинают аукаться во мне без спроса, либо когда засыпаю, либо…

— Подельник! Сокамерник, мать твою! — голос… все в ней сейчас чуть грубее обычного.

И Сидит — ступни сложены, точно ладони, колени развалены. И подол сарафана мог бы лежать аккуратней.

— Ты заметил? Он столкнул нас с места, когда я попыталась поставить ему диагноз! — уперлась локтями в колени. — Правда, я хотела еще и с твоим Блоком разобраться!

— Так! Вот это уже интересно!

— А заодно и с тобой!

— Еще интереснее!

— Ты как-то уж очень спокойно описываешь эту ситуацию — после венчания, когда бедная Люба ломает руки, а он все не спит с ней и не спит. Неделю за неделей. Месяц, за месяцем! Со своей обожаемой, несказанной, посланной свыше!

— Потому и не спит.

— Нет! Неправда! Он крови боялся. Он боялся насилия. Его прежние женщины ведь девицами не были! А тут надо было и власть, и, извините, силу употребить! Дай доскажу, — ей заранее скучны мои возражения. — И революции он тоже боялся до обморока. Но этот страх, живущий в подсознании, наружу, в сознание, пробивался прямо противоположным и — ложным желанием… крушения, гибели, крови. А корень все тот же — патологический страх насилия. В любом, даже в самом естественном виде. И ты, Геночка, поскольку ты этого не понял, даже не заподозрил, даже услышав в разжеванном виде сейчас, не воспринял, не принял — ты тютя, такая же, как и он! Летаешь в корыте, как он в облаках! Со своим автоматическим конформизмом наперевес!..

— С чем?

— Ты же почти уже отождествил себя с нашеньким! Это и называется: автоматический конформизм; человек принимает навязываемые ему суждения за свои собственные ради того, чтобы поддержать в себе чувство безопасности. Над тобой издеваются! Над подругой, которую ты себе, между прочим, в жены пророчишь, издеваются! А ты? Ты делаешь вид, что всю жизнь только и мечтал полетать с ней в корыте!

— А что я, по-твоему, должен делать?

— Я не знаю. Вниз прыгнуть!

— Глупо.

— А уж в корыте — на редкость умно!

— Ну, а твой-то герой что бы делал на нашем месте?

— На вашем месте? — и приспустила крылышки сарафана. — Склонял бы, конечно.

— Склонял бы место-имения?! — В моем голосе глупая злость. Но как чертовски хорош каламбур. Различила ли? Смотрит вниз.

До земли метров пять. Там песок. И пятнятся… похоже, что водоросли. Или ракушки. Не разглядеть.

— Все козлы всех! — накричалась, устала, почти шепотом: — В моем детстве это было везде нацарапано. В нашем парадном. В клубе на стульях. У одного солдатика на плече. Все козлы всех! Может, этот роман так и называется?

— Нюш, давай о приятном…— (потому что глаза у нее уже встали, как море, стеной, а они могут долго вот так стоять — не истекая). — Ты когда-то сказала, что Всеволод пишет неплохие стихи!

— Я сказала: хорошие.

— Почитай.

Пожимает плечами:

— Разве что в дополнение ко всему вышесказанному?

— Ты ведь их не цитировала еще?

— Нет.

— Вот видишь!

Вздохнула:

— Посвящение — мне. Он его из Норильска прислал… через месяц после моего побега. Оно не любовное, на что я смертельно обиделась. Правда, к нему были приложены листки с губами разной формы. Сначала я не поняла. А потом, когда сосчитала — губ оказалась ровно тысяча: да это же милый мне шлет тысячу поцелуев! И не на словах — на деле. Целую неделю ходила как пьяная, всем улыбалась, — краешки губ ползут вниз, замирают там.

— Ну? Анюша!

— Без названия, — с кислой гримаской: — Анне-Филиппике.

Но мы научимся смеяться

и не бояться быть смешными,

с колючей грацией паяцев

скользить сквозь толпы площадные,

кричать, кликушествовать, ахать

с бестрепетностью лицедеев

и с детской истовостью ахать

над неудавшейся затеей,

заставить божию коровку

скорее полететь на небко,

где божии телятки дохнут,

а может быть, едят конфетки.

Все может быть! И то быть может,

что мы научимся шаманить,—

(начав унылым бубнежем, теперь она выпевает уже каждое слово),—

нас перестанет грызть истошно

бездомною собакой память,

и будущность нездешней птицей

себя предъявит нам до срока!

И мы не сможем возвратиться

к порогу отчего острога.

В сиротство, как в прореху, рухнем

грошовой ломаной монетой.

И мы научимся друг друга

в толпе угадывать по смеху.

Сидит завороженная, точно после камлания. Или ждет моей похвалы? Что же, я готов!

Впрочем, вовсе не ждет:

— А хочешь, я тебе расскажу про счастье? Про последнее наше с ним счастье… Это было три года назад. Он вернулся в Москву из Норильска. И у нас с ним опять началось все со страшной силой. Однажды мы возвращались из гостей по Садовому кольцу, к Маяковке. Было поздно уже. Часов, я думаю, одиннадцать. Вдруг он берет меня за руку у плеча, а рука у него железная, и без единого слова буквально волоком волочит на другую сторону. А машины на каких скоростях в это время проносятся, ты знаешь. Я ору: «Идиот, кретин!» А он меня уже почти несет, я одной ногой по асфальту, а другой — по воздуху. И главное — нам совершенно нечего делать на другой стороне! Только мы до нее добежали, я дух не успела перевести, он меня развернул и — обратно. Что тут такое произошло? Я не знаю. Но только обратно уже не было страшно. Было…— она ищет слово, перебирая пальцами воздух: — Да, страшно весело! Пан, который вселяет панический ужас, сам-то всегда весел.

(Ветер веселый и зол, и рад. Сколько же я исписал бумаги про магию этого ницшеанского… ницшевского, вернее, слова. А в повести осталась одна крошечная ссылочка… Впрочем Аня, скорее всего, о другом!)

— Понимаешь, мы с Севкой стали одним и друг с другом, но главное — с этим жутким потоком, ослеплявшим, но обтекавшим нас… Мы рассекали его, празднуя каждый миллиметр нашего совпадения с этим ужасом! Нашей с ним изощреннейшей связи! Замирали на какую-то тысячную доли секунды и снова бросались вперед, в щель из света и тьмы. Воли не было — ни моей, ни его. Был поток, и он нес. Добежали. Я привалилась к дереву и сказала: «Дурак». Я никогда не была счастлива так. Так и чем-то таким, чем счастливы и не бывают! Я это уже тогда понимала. Но всю дорогу до метро говорила: «Редкий кретин!» А он только клюнет меня в темя и опять что-то насвистывает. Как будто и не было ничего.

— Он, наверно, изрядно выпил в гостях?

— В том-то и дело, что нет!

— Я надеюсь, что больше он так не шутил?

— Нет. Хотя я ждала. Мне хотелось проверить, будет ли так еще раз или не будет! Это был полный улет!

— Очень тонкая это штука, Анюша, — наше желание быть и не быть. Понимаешь? Без или! И быть, и не быть. Утвердить, застолбить свое «я» и — избыть, растворить его в чем угодно! В эмоции толпы, в оргазме, в религиозном экстазе, в ныне модной соборности.

— Христианство не истребляет «я»! Соединение — не истребление, — тоном отличницы, стипендиатки имени Крупской.

— Я согласен. Религии Востока в этом стремлении преуспели больше. И все-таки любая религия…

Но под нами вода! И заметно светлее. (Катя, начинавшая утро с сонника, говорила: вода — к разговорам. Да уж, пожалуй…) И сколько воды! Ряби нет… Там есть лодка! В ней… с кем-то Анюша? Очень похожая на нее… и в ее сарафане, но с кем?

— Геша, это же мы там! — говорит перехваченным горлом. — Но ведь этого не было.

— Может, будет еще? — я стараюсь брать нотки пониже. — Вероятно, это — следующая страница или главка.

Слов не слышно. Но разговор там, похоже, идет мирный. Нас оттуда не замечают — увлеченный идет там у нас разговор! Здесь же… Анины, губы подрагивают.

— Получается, что концу не бывать… что не будет конца?!

— Бумага дорожает, типографские мощности изнашиваются. Как это не будет? Еще страниц сорок, пятьдесят — максимум, и все! Прилетим мы сейчас с тобой на остров. Найдем там Всевочку, найдем Галика…

— Ты думаешь?

— Уверен! — (Милая моя! как все еще нетрудно тебя заговорить!) — Они, конечно, тоже сидят возле костра и с увлечением сличают свои главы!

Мотает головой:

— Севка мне никогда не говорил, что у Тамары кто-то есть. И Семен, ты же слышал, наврал с три короба. Нет! Здесь что-то не так!

— Ну, значит, Всевочка сидит один и пишет тебе письмо. И допивает бутылку, в которую это письмо сейчас засунет.

— Он в последнее время не пьет! — а глаза там, внизу, в нашей лодке.

«В веселье, как в прореху, рухнем» — так, кажется?

Я сначала никак не мог понять, почему же меня раздражает у А.А. даже это — «веселое имя Пушкина». Потому ли, что и истины, которые он излагал в связи с его кончиной (и уж так незадолго до собственной), — по переработке человеческого шлака в новые сверхчеловеческие породы — он тоже назвал веселыми. Веселым был ветер в «Двенадцати». И жизнь, которую надо будет устроить (не помню, в какой из последних статей), виделась ему тоже «веселой и прекрасной». Это слово, практически не употребляемое им до Октября, слово, так назойливо поднимаемое на щит, а на самом деле — вместо щита… Вот это и надо было написать! Это могла бы ему сказать та же Гиппиус. Написала же она: «Блевотина войны — октябрьское веселье», и, по-моему, в том же восемнадцатом…

Аня встает, уже встала почти!

— Анюша!

— Надоело.

Ноги еще полусогнуты, я их обхватываю:

— Ты что?

— Отпусти!

— Разобьешься же!

Если она одолеет, мы выпадем вместе.

— Не дури, девочка, не дури. Я же тебе сказал: бумага дорожает…

Мне удается встать на оба колена, ее колени тяну на себя. Виляет задом, руками… Я же сильнее, малышка! Навалился. Затихла:

— Прямо сейчас? — ее голос слабеет.

— Ложись поудобней.

— Опасность тебя возбуждает?

— До безумия! — (Так импотентами становятся, дуреха!) — Где мой серега?., где мое солнышко…

Высота метров семь. В летящем корыте! Идиотка. Сняла их и бросила за борт.

— Ты еще платье кинь следом.

— Сейчас! — и уже из него змеится.

— Там костер! — я тяну вниз подол. — Там Семен и еще кто-то!

— Где? — голой попой на оцинкованное железо. — Где костер?

— Только что был! Задницу простудишь. Дать мои?

— А ты их не обкакал от страха-то? Сперматозоид на марше…— Вдруг вздернула платье вверх, оно уже полощется над головой. Ее тело, потому что лицо подзапуталось в ситце, только тело сейчас, только плавность, округлость, упругость, непостижимость… оно больше ее, оно вместо нее…

Вот уж воистину, возлюбленная — аббревиатура вселенной. Сноска номер один.

Платье бросила вниз! Неуклюжий его ком вдруг распахивается и неспешно царит, отчего-то виляет… Чем оно ближе к воде, тем более напоминает хвостатую розовую рыбу.

— Аня!

Она прыгает следом. Солдатиком! Ее же в лепешку сейчас! О воду, о дно — я не знаю, что там! Крик. Ушиблась? Вода. Вся ушла. Значит, там глубоко. Платье тоже набухло и медленно тонет. Там течение, что ли… Его быстро несет! Аня, ну же? С мужиками в четыре балла тягалась! Это место в воде, я не вижу его. Там рука? Всплеск. Нет, просто волна… Ей, наверное, больно сейчас.

Прыгнуть следом? И сразу ко дну. А потом — сразу в лифт? Нюша наверняка ведь решила, что это — выход, ход туда, лаз… Не знаю. Я ведь здесь!

А все-таки, маэстро, правила игры хотя бы игрокам-то надо сообщать?!

Очень может быть, что вся пятая глава будет состоять из одних «Всевочкиных» стихотворений.

Все. Вода и вода. Во всю обозримость.

Лодочка, та, которая с нами, уже крошечной точкой.

Залегаю на днище. Нюшин запах… он еще тут. Или чувствовать, или думать — делать то и другое разом бесполезно.

Нюшик мой! Я раскис. Я сейчас соберусь и такое крутое подумаю, что все сразу и кончится! Вот увидишь.

Только сделаю сноску (я же чувствую, что никто ее тут не сделает, кроме меня): открыть кавычки, Возлюбленная — аббревиатура вселенной, закрыть кавычки. Новалис.

Неужели все это должно завершиться его стихами?! И из них читатели смогут вычитать развязку? Анна на шее — так будет называться последнее. Ведь она не нужна ему! Это ясно как Божий день.

Только это и ясно здесь…

Роман путешествия от «Одиссеи» до «Дон Кихота», до «Мертвых душ» вплоть, сменился — ненадолго, всего лет на полтораста — романом пути: от Стендаля, ну скажем, до «Волшебной горы». С этим тоже давно уже ясно. (Кстати, «Мертвые души» удивительны тем еще, что они — место встречи романа путешествия Чичикова с романом пути «Руси-тройки»). Ну да ладно. Я — о другом, я о том — что же дальше? А дальше нас ждет — роман тракта (термин — мой, и прошу ссылаться!). Тракт — это такой специфический путь, путешествие по которому совершается сразу во всевозможные стороны, что позволяет уравнять в правах все возможные трактования, ради которых этот роман, собственно, и создается! Сам по себе он, как правило, скучен до неприличия. К сожалению, скучен не в том смысле слова, в котором хотелось бы! А потому предлагаю — в желаемом смысле — издавать его скученным, то есть кратенькой вступительной аннотацией, предшествующей полному собранию всех опубликованных в прессе, а также специально заказанных по этому случаю трактований!

Эй, Анюша, ты как там? Я хочу рассказать о тебе, чтобы… Чтобы не кратенькой аннотацией! Чтобы эту хотя бы главу дочитали, и с удовольствием!

Они что ведь удумали — эти — трактирщики,— они вообразили, что убили Иерархию. Расчленили и куски разбросали по свету. Представляешь, Анюшик?.. Улетучился запах твой… и насиженное попой тепло.

Расчленили, куски разбросали и искренне верят, что — навсегда! Неужели не понимают, что есть время разбрасывать части тела и есть время их собирать? Что Исида (Исида тысячеименная, Исида о десяти тысячах имен! Сноска номер два!) отыскала уже плечо и запястье…


ЧТО ДОКАЗЫВАЕТ СУЩЕСТВОВАНИЕ ИЕРАРХИИ:


1. То, что червяк глупее курицы, курица — кошки, а кошка — обезьяны.

2. То, что земля — внизу, а солнце — в вышине. И половые органы — внизу, а желудок — над ними, а над желудком — легкие, а над всем этим — сердце, а выше сердца — один только рассудок.

3. То, что Игорек написал мне про Иерусалим: «Бог здесь настолько близко, что ты сам себе уже не труден».

4. То, что и Смысл, и Промысел пишутся через мы. (отнюдь не через я, как, например, дегуманизаци-Я и деконструкци-Я).

5. То, что душа всегда знает…


Я съезжаю! Корыто идет на вираж? Надо сесть попытаться. Непросто. Буквально вдавливает в дно! Теперь потряхивает — как на сковородке. Зато отпустило уши. Вижу землю! Светлый, в звездах, песок по левому борту. Метрах в трех. Так, закончил вираж. И, по-моему, продолжаю снижение. Вижу небо. Упираюсь, во что чем могу. Небо серое, как и песок, но без звезд. Новый крен — до земли полметра. Если эту посудину сейчас не выровнять… Есть горизонталь! Есть касание! Скользим по песку… Стоп-машина. Даже волосы взмокли.

Там кустарник и дым — тонкой струйкой. Костер?

А песок-то упруг!

Здесь недавно была вода — как бечевки разбросанные, следы волн. И водоросли влажного, сочного цвета… Самое живое в этом вымороченном пространстве — мертвые звезды, поблекшие, рыжие, в светлых крапинах, с изумительно выпуклыми прожилками вдоль хребта, и этот — стеной — сухой кустарник.

Не кричать, не бежать. Пять минут ходьбы. Ну, от силы семь.

Мы познакомились с Аней только потому, что один мой знакомый забыл в ее архиве свою записную книжку, потому, что это был очень случайный знакомый и мои имя с отчеством были записаны им полностью. Чуть игриво, но, в общем, брезгливо она читала мне фамилии остальных. Я без всякой охоты отвечал: нет, не знаю, впервые слышу, дальше… На что и примчалась Катя, сделала страшные глаза: это из милиции? это из «Памяти»! только не говори наш адрес! положи трубку! я кому сказала? положи трубку! Это был предотъездный синдром, невозможный без мании преследования. В конце концов она вырвала телефонный провод. Анюша перезвонила, поскольку на кухне стоял еще один аппарат, Катя бросилась к нему. И получила: «Ваш адрес я знаю и так. Вторая улица Восьмого Марта — упасть и не встать! — дом 5, квартира 49». Я молчал. Я упивался ее страхом. Это был предразъездный синдром. Я нажал на рычаг и сказал: «Дело швах. Впрочем, может быть, половинок они и не трогают?» Никогда ее рот не казался мне столь чувственным. Губы потемнели и увлажнились, язык змеино вибрировал… Я погладил ее по щеке, тронул рот. Скорее укусил его, чем поцеловал. Она вырвалась: «Тебе-то — что? Это меня с моим сыном здесь изнасилуют и прирежут!» Не желание… разве что желание ее по постели размазать…

Но ведь я об Анюше хотел. Мы познакомились с ней потому, что моя истеричная жена и на другой день, когда Аня перезвонила…

Стоп. Клочок. Кто-то смял. Начал рвать и не стал? От руки. Круглый почерк.


«Устами Лидии: 9 дней (на похороны не успела). С ней все откровенны. Монологи С., Т. и А. с ее комментариями (не без яда). Жрица смерти, так ничего и не понявшая. Предсмертная запись „17:51. Анна-Филиппика, я тебя любил“ сделана в простой тетрадке. Милиция ее не изымает. Тетрадку находит Лидия, пришедшая в мастерскую поживиться. Она якобы ищет свои к нему письма, на самом же деле — удавку, на память, м.б., их у него было две. Она знает от Семена, что экспертиза показала: той, роковой, он пользовался неоднократно. Рассуждения Лидии о редком мужестве В., не раз и не два вводившем себя в пограничное состояние. И тут же паскудное любопытство: а бывала ли при этом эрекция, как пишут в специальной литературе? И тут же — бессмысленно повторяет какие-то важные для него фразы (но — непостижимолость!). Однако все это — только фон! Только рыбий скелет, на который она нарастит требуху своих страданий: развод с норильским Колей, поиски в Москве хотя бы фиктивного брака. Среди прочих кандидатов…»


Не я ли? А я-то где?

На обороте — какая-то закорючка, так ручку расписывают.

Я не коверный — паузы мной заполнять!

Что за Лидия? Мы-то с Аннушкой к ней при чем?!

Бедная моя девочка, которой все это еще предстоит!.. Ужасно, конечно. Ужасно.

«17:51» — ни месяца, ни числа. Нет, что я… я не тороплю.

Да и это, возможно, лишь розыгрыш. Провокация. Ну конечно. Кто же станет в четвертой главе раскрывать содержание пятой? Это только манок. Сена клок — впереди угрюмой читательской морды. Как без этого? Да никак.

«Среди прочих кандидатов…» Я, положим. И вот тогда-то, когда Аня увидит, как ухлестывает за мной эта, судя по всему, роковая особа, — Аня, пережившая горечь утраты… Это даже правдоподобно! И элегантно с точки зрения сюжетосложения: треугольник четвертой главы, вершиной которого была Аня, преображается в новой главе в треугольник, вершиной которого оказываюсь я! Таким образом получается ромб, присоединяя к которому еще один смежный треугольник с двумя новыми вершинами (Галик — Тамара), мы получим еще более любопытную фигуру, после чего развернем ее в пространстве, добавим новую грань (Галик + его молоденькая пассия) — и в результате получим законченный тетраэдр, или — пирамиду, у входа в которую — грозным эпиграфом — посадим (или уже посадили?!):

— Кто утром — на четырех ногах, днем — на двух, вечером — на трех?

А что? Я как литконсультант пользую не одних графоманов. И — бывает, благодарят!

Когда на водоросли наступаешь, они источают запах моря — йода, вернее.

Посмотрим! Сюжет — он на то и сюжет. К счастью, мы не у Кафки в гостях. Это Кафка себе мог позволить сказать: человек, особенно в молодости, преувеличивает вероятность развязок. Мы хотим, чтобы ружья стреляли! (А удавки давили? Но ведь я здесь… Я путник. Я путейный смотритель. Скорее рассматриватель даже. Вот, ракушку увидел. Могу наклониться и подробно живописать!)

Голоса не слышны. Издали кустарник казался пониже. Нет, с меня ростом! Голые ветви в колючках… И не понять, полосой он здесь тянется или массивом… Как будто бы и голоса! Надо брать, очевидно, левей.

Находку порву. На мельчайшие кусочки! Лидия какая-то с людоедским оскалом. Блеф. Глупо клевать на такую наживку.

Но если все-таки так… Аня сразу переберется ко мне. Постоянное присутствие живого человека ей будет необходимо. Свой тыл в коммуналке не сдаст — слишком дорого дался. Я соглашусь на этот тошнотворный перевод с дюжиной трупов и бессчетностью коитусов (коитус, ergo sum?)… Плюс Анюшино скромное жалованье и генеральский паек. Минус мой долг Катерине за половину жилплощади. Плюс Анютины загулы по подругам и мое удивление, переходящее в крик: для каких таких нужд ей нужна эта комната, почему нам не съехаться?.. Плюс-минус ее всегдашняя готовность за четыре минуты сложить чемодан: сам видишь, дорогой, для каких таких нужд! Ведь если Тамара уйдет от Всеволода… Эту линию автор, наверное, тоже пока имеет в виду. Он, возможно, еще не решил, он не знает — вот что!

Негромко — за кустарником — только голос и смятка из слов.

— Говорю вам! Он сам придет! — женский — внятно и хрипло. — Если это в принципе — он!

— А больше и некому! — гундосый мужской. Там Семен и Тамара!

— На корыте! — Анюша! Там Анюша еще! — Это в его стиле! Но он мог не увидеть, что здесь костер!

Я, Анюшенька, дым увидел. И пришел на него.

— Геша, сходим?

Я не вижу ее! И она вряд ли… Не может она меня видеть! Неужели почувствовала, что я здесь?

— Аня.

Тишина. Очевидно, я сказал это слишком негромко, чтобы…

— Если хочешь, пойдем, хотя лично я тоже согласен с Тамарой! — На автоответчике вот такой же чужой и корректный голос — мой: «Говорить начинайте после сигнала».

Я там с ними! И нам там славно. И ждут там, стало быть, не меня.

Анюша, конечно, надулась. Молчит!

— Геннадий, постойте! — (Это значит, я встал! и Тамара мне вслед?): — На полуслове! Кто же так рвет повествовательную ткань? Я закончу — вы зафиксируете…

— Читатели обчитаются, — умильно — Семен.

— Севка заблудится, — мрачно — Аня.

— Вы помните мою последнюю фразу? Значит, это пойдет прямо к ней встык: я оказалась заложницей своей собственной порядочности. Я пошла на это ради еще не рожденного ребенка — его ребенка! Не без мучительных колебаний и, да, скажу и об этом: не без некоторого отвращения! Геннадий, пусть вас не шокирует моя сверхоткровенность…

— Мы все здесь поставлены в похожее положение. — Я — и каким же извиняющимся тоном!

— Я никак не могла смириться с тем, что должна принять его из объятий другой! Моего, мной вылепленного мальчика! Я довольно обстоятельно в свое время и в своем месте уже описала, чего мне стоило отдать ей его. Но ни одна душа в целом свете не ведает, чего же мне стоило его принять! Я — есмь. Ты — будешь. Между нами — бездна.

— Томусенька, не томи! — Семен там прихлебывает что-то; из родника? — А то читатели звонят и спрашивают: будет ли продолжение и как в дальнейшем сложилась судьба Галика и Тамары?

— Я пью. Ты жаждешь. Сговориться — тщетно.

Нас десять лет, нас сто тысячелетий

Разъединяют. — Бог мостов не строит…

Лучше бы я в те дни твердила молитву. Но я твердила Цветаеву!

И какое-то перешептывание. Я не слышу! Тамаре оно ничуть не мешает. И, значит, не я там отвлекся. Наверно, Анюша с Семеном.

Тамара же:

— Роль его матери на этом этапе наших отношений — не последняя, странная, в чем-то зловещая роль! Разберемся подробней. В свое время ее ко мне ненависть-ревность не знала границ.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23