— Денис у нас бабушкин сын, за Дениса я не беспокоюсь. Но Галик и Андрей не смогут без меня!
— Я не верю! — Аня встает. — Потому хотя бы, что в этом, как вы изволили выразиться, колумбарии, собраны книги тех, кто ушел из жизни добровольно. А я хочу жить! И я буду жить! И я найду, как мне отсюда выбраться!
— На-ка вот! Передашь на волю! — Семен решительно вырывает из книги форзац со своими каракулями.
Я вижу теперь обложку, где золотом — Генрих фон Клейст. Да, Анюша, похоже, права. Я стою рядом с ней, чтобы вместе идти — я не знаю куда.
— Ты когда в последний раз алименты платил, папаша? Что вы все тут выделываетесь? — Тамара хватает огрызок карандаша, который ей с кислой ухмылочкой возвращает Семен. — Или вы думаете, что читатели не сумеют отличить истинных порывов от ложных? Истинного отчаяния матери, жены и любовницы, да, я этого не скрываю: любовницы — от вашей мышиной возни?
— Срали и мазали мы, Томусенька, на твоих читателей. — По-собачьи передернув спиной, Семен сворачивается на полу калачиком, и подгребает под голову валяющиеся тома, и устраивается на них, и с удовольствием зевает.
Аня ведет меня за руку по танцующему под ногами полу:
— Видела я в жизни идиоток, но таких стерильных!
— Мне не нравится этот барьер — «шесть часов вечера или начало седьмого». Аня!
— Что?
— Что бы это могло значить?
— Миг! Из которого мы выпали там, чтобы вьшырнуть здесь.
— А потом мы просто вернемся обратно — в тот же миг?
— А то!
— Мда, с некоторым опозданием осваивает наша литература специальную теорию относительности. — Я все равно не поспеваю за ней, за тем, как легко в ней насмешка настигает серьез, а серьез насмешку… Что-то скажет сейчас?
Ничего. Решительно распахивает дверь в тамбур:
— Перекурим? — и, нырнув в свой огромный карман, достает «Стюардессу» и зажигалку. Угощает. У нее грубоватые руки и большая ступня — что мне нравится, а ее вот смущает… Сигарету сжимает большим и указательным пальцами — для того, чтобы скомкать скорее ладонь.
Огонек зажигалки, не высветлив ничего, набрасывает на сумерки две наши тени.
Прикурила. Я тоже. Сую зажигалку в карман. Стало даже светлей.
— Нюш, а знаешь, эта глава не такая уж ледовитая. По мере сил я согреваю ее.
— Не иначе как любовью?
— Ну… я просто тебе говорю, чтобы ты была в курсе.
— Не про любовь книжонка эта! Неужели, Геша, ты еще не понял?
— Поделись, если ты поняла!
— Зажигалочкой тамбур согреть слабо? А то — дерзай! Вдруг и вправду хватит бензина!
— А вдруг хватит?
— Дерзай! Как говорит моя племянница: бонзай!
— Лобзай, терзай и вонзай! — Я касаюсь губами ее родинки, есть у нее такая заветная родинка на краюшке мочки, которую я называю сережкой или серегой… И когда ей звоню, то Сереге шлю поцелуй.
— Кто о чем, а вшивый — о бабе! — голос чуть потеплел. — У нас в первом отделе одна тетя работает. Это из ее репертуара. «На охоту ехать — собак ловить». Погоди! Вот: «Бодливой корове бык бок не дает»! Но родословную мою, сука, наизусть шпарит: вот есть у нее, понимаешь, сведения, что двоюродный брат моей мамы был лесным братом, так вот он вышел из леса или еще нет? Ну я сдуру и ляпни: конечно, не вышел, если бы вышел, я бы его видела хоть один раз в жизни! — Ах, не вышел. Так он продолжает борьбу с нашей властью? Так он…
Дверь в соседний отсек открывается — резко, я едва успеваю оттащить Аню от удара.
— Всем привет. — На пороге стоит незнакомая женщина с русалочьими глазами, в желтой юбке и черном свитере.
— Лидия? — Аня удивлена.
— Надеюсь, не помешала! Имею мессэдж. При мужчине можно?
— Да. Он свой, — Аня стряхивает пепел.
— Берегите Всеволода зпт есть все основания для крупных опасений тчк Ваша Лидия. — Она пытается улыбнуться, но делает это лишь сморщенным лбом. — Месяц назад мне делали аборт — по блату, естественно, и соответственно под наркозом. И было мне явление. Мне Лодочка явился — уже оттуда! Причем я спросила: «Почему ты там?» Он же ответил: «Сама знаешь!»
— Лодочка — это кто? — очевидно, чтоб скрыть волнение, Аня смачно плюет на свой зашипевший бычок.
— Я всю жизнь так его называла. Он же эхом в ответ: Лидочка! Бывало, час целый по телефону аукались: Лодочка! — Лидочка! — Лодочка! — Лидочка! — Лодочка?! — Лидочка?! — она подвывает на разные голоса, куда-то утягивая нас: — Лидка! — Лодка!
— У вас к нам все? — сухо — Аня.
— Детуся, я с ним не спала. Я на рабочем месте шашней не завожу. Но когда он стал спать с одной девочкой из редакции информации, я стала спать с ее мужем. Лодочке назло! В помощь Лодочке!
— Лидия работала режиссером на норильском телевидении, — Аня оборачивается ко мне в надежде, что я…
— И продолжает там с успехом работать! — Лидия вновь улыбается лбом. — Конечно, его любовь к вам, детка, Анна Филипповна, не имела аналогов. Но вы, полыхнув ярким северным сиянием, надолго исчезли из нашей жизни. А она постоянно требовала разрядки и забытья.
— Я не знаю человека более жизнерадостного!
— Значит, вы вовсе его не знаете. Да и откуда бы? Когда Лодочка отправлялся к вам в Москву, деньги мы собирали ему всем миром: я брала у мужа, я брала у любовника, он брал у любовницы, которая одолжалась у вышеназванного мужа… И был Анне Филипповне в Москве фейерверк, а также салют из сорока орудий! Был?
Аня ежится. Аня с тоской смотрит в черную щель, разделяющую наш тамбур и порожек, на котором стоит в черные ботики обутая Лидия. Ни шпал, ни рельсов, ни мелькания искр — очевидно, мы мчимся с огромной скоростью.
— Извините меня, если я правильно понял, — мне не сразу удается поймать ее плывущий взгляд, — одна из здешних глав — ваша? Может быть, пятая? Может быть, потому-то…
— Мужчина, не суетитесь! Если вы, конечно, мужчина. Повествование это не для слабонервных. Как справедливо сказал пиит: И бездна нам обнажена с своими страхами и мглами, и нет преград меж ней и нами!..— наконец она улыбается и ртом, оскалив острые желтые зубки. — Как человек, имеющий канцер, вы понимаете это конгениально нам!
— Канцер? — Аня оборачивается ко мне: — Рак?
— Значит, мужчина не в курсе?
— У кого рак? — не понимает Аня.
— Анна Филипповна, вы сами сказали, что он — свой.
— Да. У меня от него нет секретов. Я прошу вас быть… Хватит кишки мотать!
— Вы хотите сказать, что вас не облучали?
— Меня?!
— Лодочка мне все плечо обрыдал.
— Она сумасшедшая! — Аня берет меня под руку и не понимает, куда увести, и ждет, что это сделаю я.
— Я думаю, вам следует уйти! — объявляет вдруг Лидия. — Девушку явно смущает ваше присутствие.
— Мы уйдем вместе и сделаем это сейчас! — Аня чуть тесней прижимается ко мне, и только.
— Так и не узнав самого главного? — Ее желтые глаза, ерзающие на висках, не всегда смотрят в одну точку, очевидно, тем и завораживая.
— Я патологически здорова! — кричит Аня.
— Лодочка тоже был патологически здоров, но его-то это не устраивало.
— Что значит был? — я.
— Вы не все знаете! — Аня.
— Мы писали с ним роман «Скажи смерти да» — в понедельник нечетную страницу приносил на работу он, во вторник четную — я. И так далее. Месяца полтора резвились. Да, что-то около сорока страниц наваяли. Теперь вот бережно храню. Мы оба с ним знали, что уйдем из жизни тогда, когда сами этого захотим. Мы ведь ни в чем не свободны: мы не выбираем ни родителей, ни детей, ни место рождения, ни его время… Мы в силах лишь выбрать способ и час своего ухода! О способе и часе мы с Лодочкой часто спорили. Я говорила ему: «Лодочка, он же — Харон! Я хочу, чтобы ты перевез меня туда. Сделаем это вместе, не делай этого без меня!» Старость — ведь это так неприлично. Все неэстетичное неприлично. Анна! Вы помните фреску?
— Фреску?..
— После вашего скоропостижного отбытия из наших широт он привел меня в комнату, в которой вы чуть менее года проживали. Не понимаю, как можно было уехать от этой стены, расписанной ради вас. Вы ничего не поняли!
— Извините, я и сейчас мало что понимаю.
— Лодочка всегда говорил, что предпочитает уход через повешение. Он говорил, что это мужественно и надежно.
У Ани подрагивают губы:
— Вы… вы все это выдумали.
— Детуся, вы помните фреску, спросила я вас! Вы хорошо ее помните? Включая и правый нижний угол, который вы заставили тумбочкой с фикусенком, — вы помните?
— Да, — Аня пробует пожать плечами, но выходит лишь легкое подергивание. — Висел там один какой-то на собственном галстуке и этим меня раздражал.
— Наши искренние извинения! — Лидия отвешивает поклон. Черный зазор между ее и нашим вагонами, кажется, чуть увеличился. Впрочем, скорее, это лишь кажется.
— Вы делали аборт под общим наркозом? — спрашивает Аня.
— Да. Я не переношу боли.
— Вам, значит, известен способ безболезненного ухода? — и бедная моя девочка пробует улыбнуться.
— Последняя боль не в счет. Она должна быть ослепительно мгновенной! Горные лыжи. А если не они — окно.
— На горных лыжах можно только покалечиться, — я должен дать Ане передышку. — Лидия, это — риск!
— Я знаю один склон на Домбае. Он не обманет.
— Это знание придает вашей жизни особый вкус?
Мой вопрос ее умиляет:
— Это знание делает мою жизнь жизнью. А смерть — смертью. Иначе путешествие от небытия к небытию было бы едва ли отличимо от самого небытия.
— И Всеволод разделяет ваши мысли?
— Да никогда! — ярится Аня. — Ни сном, ни духом!
— Мысли? — Лидия обхватывает плечи, ей нравится покачиваться перед нами желто-черной змеей. — Он просто знает, что это однажды случится. Что однажды он обязательно сделает это. На нашем с ним языке это называется окно.
— Но почему? — я слышу и свой голос, и Анин.
— После моего последнего разговора с ним я сказала Семену: берегите Всеволода! Мы до утра сидели с Лодочкой в его мастерской, а потом я сказала Семену то, что сказала. Уж поверьте, у меня были на то основания.
— Почему загадками?! — Аня вскидывает подбородок. — Почему так надменно?
— Вы, очевидно, никогда не задумывались над этимологией этого слова. Над-менно — над чем? Вслушайтесь: над меной! Мы выше всех этих взаимовыгодных мен: свободы на здравый смысл, жизни на долголетие. Потому так надменно!
— Я поняла! Севка сказал вам про то, что меня облучали, разнюнился, после чего сразу стал приставать, да? Признайтесь!
— Он вам рассказывал? — левый глаз Лидии дрейфует к виску, замер. — Значит, он все вам рассказывал?!
Аня молчит.
— Мы тогда с ним весь вечер процеловались. В самый первый и последний раз в жизни. Этого мне никогда не забыть. Но это все, ничего большего не было! Если уж он вам рассказывал, вы, значит, в курсе.
— Нет, он мне не рассказывал. Я догадалась. У Всеволода самого ведь… Ну, в общем, он болен, и болен серьезно. И рак мой он выдумал, чтобы…— пальцами Аня перебирает воздух, а теперь вот — прядку у виска. — Ему так, я думаю, легче.
— Он сам вам сказал, что он болен?
— Сам.
— Чем, интересно? — глаз Лидии, оживившись, дрейфует обратно.
— Но это не вопрос. Я не имею права…
— Дело в том, что он проходит ежегодную диспансеризацию, телевизионщикам это положено, у моей ближайшей подруги. И я точно знаю, что он практически здоров! — Лидия кивает. — Да. Да. Все дело в том, что он готовит вас! Он не хочет, чтобы окно, чтобы весть об окне вас застала врасплох!
Анин крик:
— У него туберкулез костей!
— У него?! Детусик, милый! Туберкулез костей у моей Ники, у девочки моей, которая и держит меня на этом свете всеми своими распухшими суставчиками. Я-то знаю, что это такое!
Достаю зажигалку. Так просто. Ее пламя испуганно жмется к руке.
— В нашу последнюю встречу Лодочка мне объявил, что отплытие скоро, пора! И потому он напишет сейчас, может, пять, может, семь гениальных картин: «Я их вижу во сне. Я все время их вижу! Я боюсь не успеть!» И тогда я встала перед ним на колени и просила не отдавать без меня швартовы.
— Он никогда не любил Достоевского, — сердится Аня.
— Он и меня никогда не любил. Он любил вас, приговоренную к жизни. А приговоренный к жизни никогда не поймет приговоренного к смерти.
— Да вы просто мстите ему за то, что он вас целовал, а вот — не любил! Мстите либо этой фантасмагорической ложью, либо втягивая его в свои безумные игры! — Аня пытается высвободить руку, но я ее крепко держу. — Отпусти.
Ну уж нет.
— Отпусти, я сказала!
— Аня, Лидия, милые дамы! Нам всем вместе бы надо подумать о том, что к чему и не вашей ли, Лидочка, будет очередная глава…— (Аня дергает руку и мешает сказать мне точней) — и как выбраться нам вот из этой!..
— Зачем? Нам и здесь хорошо, — Аня вдруг затихает.
— Уж наверное лучше! — кивает Лидия. — Он безумно цеплялся за жизнь!
— Я не понимаю! Я не понимаю! — Аня мотает головой. — Я отказываюсь понимать. Гена, мы ведь можем остаться здесь? Мы же не марионетки какие-нибудь! Мы ищем выход. Мы — Искали выход! Мы расхотели его искать!
— Но мы, Анюша, и не иван-да-марья — здесь подсыхать среди страниц!
— Короче! Ты остаешься здесь, со мной?
— Да, — я пробую улыбнуться. — Ведь в пятой главе ты можешь уйти к нему!
— Между прочим, здесь есть один книговагон, вполне приспособленный для жизни. Там совершенно не дует, часто встречается пиво и…— третий довод Анюша высматривает в моем, наверно, насмешливом взгляде.
— И я смогу там спокойно работать над книгой, которую давно задумал.
— Да! И все материалы у тебя будут под рукой! Ведь мы же вольны. Вольны как никто!
— У-у-у, — гудит Лидия желтым шмелем. — Я начинаю понимать, почему он так часто повторял: «Анна-Филиппика наша! Она — родная!» Ваша решимость остаться здесь — ведь это то же окно! Встать и выйти в окно — только в этом, как вы сейчас справедливо заметили, мы и вольны!
— Остаться здесь — это значит уйти оттуда? — понимает и не понимает Анюша.
— Я снимала войну в Карабахе. И я знаю теперь, почему люди любят войну. Женщины реже, — мужчины значительно чаще. Не за смерть они ее любят, а за жизнь после смерти, просвистевшей возле самого уха, — ее желтый глаз снова дрейфует на северо-запад.
Если это и розыгрыш — для чего он? В месте золотого сечения — как-никак четвертая глава… и та кругом. Усечение, отсекновение…
— Именем Иисуса Христа нам пытаются запретить делать это, — Лидия вновь обняла свои плечи, покачивается, ворожит! — Я не стану говорить вам, что сам Иисус ни словом не обмолвился об этом. Я лишь спрошу у вас: что сделал он сам? Принес себя в жертву? Это только слова! Как и Сократ, он позволил им убить себя. Как и Сократ, имея шанс бежать и спастись. Не воспользовался. Взошел. Да минует меня чаша сия… Но — испил! Оба испили. Потому что иначе свою Свободную волю обнаружить не могли! Иного способа в принципе не существует!
— Сократ поступил как законопослушный гражданин, — не без снисхождения уточняет Анюша. — Своим поступком он утверждал верховенство правопорядка даже над собственным правом свободы суждения. Христос же принес в мир, как вы говорите, мессэдж. Благую мессэдж! И воплотить ее можно было единственным образом — смертью смерть поправ. Не мог он воскреснуть, предварительно не умерев! И убей меня Бог, если я понимаю, о чем мы сейчас говорим!
— О вашей готовности остаться здесь! — зыбучие глаза Лидии точно пески… И голос у нее теперь сухой и рассыпчатый. — Или все-таки о вашей не-готовности?
— Вы вербуете нас в свою секту, применяя путаные доводы и недвусмысленные угрозы! — я перевожу дыхание, тон не мой, надо взять чуть ниже. — Но четвертая глава не может не кончиться! Все имеет конец. Хотим мы этого или не хотим.
— Мужчина. Вы лишены полета. Совершите поступок, и пятой главы не будет вовсе! Совершите поступок, и четвертая глава…
— Станет нашей братской могилой? Лидочка, вы ведь, кажется, режиссер, вы не можете быть лишены эстетического чутья! То, в чем мы пребываем сейчас, есть чистейший лжестиль. Так итожить роман самоубийственно!
— Конгениально! — уточняет, нет, поправляет Лидия.
— Уж поверьте профессионалу! В пятой главе автор будет вынужден вновь вернуться, грубо говоря, к реализму. Не из любви к нему, а из чувства стиля! Впрочем, гадательно все, кроме — неизбежности пятой главы!
— Даже если мы остаемся здесь? — Аня старается говорить равнодушно.
— Здесь останутся наши двойники, наши тройники… А мы невредимо вернемся в тот самый миг, из которого нас извлекли — в лифт, в ожидание кофе и поцелуя с серегой. Досмотрим этот странный сон и проснемся!
Обе кривят губы. Аня — усмешкой:
— Хорошо! Я иду и сворачиваюсь рядом с Семеном калачиком!
Лидия:
— Это вы зря! Сны мы будем смотреть в одной из последующих глав! Лодочка станет являться к нам часто, с не свойственной ему при жизни регулярностью, мы же всегда будем спрашивать его: почему? и на самом ли деле он сделал это? разыграл? — ну конечно, и спрятался ото всех и пришел, Лодочка, я ужасно соскучилась по тебе!
— Это вы на ходу сочиняете продолжение недописанного вами романа…— я не помню названия, помню: «Скажи смерти да»?
— Увы, увы! Первую серию этих захватывающих сновидений мне уже показали, когда я была под наркозом. Этакий анонс грядущего сериала. Не хочу. Не желаю! И имею силы — противостоять! — она делает шажок назад и еще один, словно бы увлекая и нас. — Лично я остаюсь здесь. Не двойником, не миражом, всей сущностью! Схожу со страниц! В чем вы сами непременно убедитесь, ибо более никогда не встретите меня.
Зазор между нашими книговагонами — уже в полметра. И что-то мелькает во тьме. Если не искры, то — звезды.
— Сева — там? — Аня вдруг подается вперед. Лидия бестрепетно отступает еще на один шаг.
— Он сейчас там? — кричит Аня. На что Лидия — мне — с улыбкой:
— Как же кстати! К вопросу о стиле! Парафраз третьего сна Анны Филипповны из седьмой главы. По-моему, очень эффектно закольцовано.
— Сука! — Аня бьется в моих руках. — Сука! Мне необходимо с ним поговорить!
— Парафраз четвертого сна.
— Геша! Не делают этого просто так! За здорово живешь! Скажи ей! Скажи мне!
— Скажи смерти нет?— она уже в полумраке, шагах в пяти от края, но желтые глаза еще желтей. — Скажи ветру нет, скажи нет вулкану, табуну перед гоном. Попробуй. И камню, катящемуся с горы.
— Но где-то он должен ведь быть! — Аня пытается вырваться — явно с намерением перемахнуть через черную дыру. — Я знаю, он там! Я сумею его убедить!
Пытаюсь засунуть ее обратно в книговагон. Отталкивает. Я не чувствую боли, только вижу вдруг кровь на ее пальце. И теперь ощущаю: саднит щека. В этот миг она умудряется вывернуться. Я хватаю ее за локоть. Он верткий и неудержимый. И тогда я хватаю ее за волосы, она вскрикивает от боли и кричит:
— Ненавижу тебя! Ты всегда хотел, чтобы его не было!
Ногой я пытаюсь захлопнуть дверь из тамбура — в ночь. Но Аня цепляется за нее.
— Нельзя перепрыгнуть бездну в два прыжка! — и касаюсь губами краюшка уха.
— Пусти! Я успею в один!
Соседний вагон не ближе от нас и не дальше, чем минуту назад. Только Лидия подевалась куда-то. Бесовка! Заведет ведь, заманит.
— Анюша!
Коротким, но острым каблучком она пытается проткнуть мне ногу:
— Это он меня сделал мной! Отпусти! Последыш!
— Хорошо. Только я прыгну первым.
— Тебя там никто не ждет.
— Тогда не отпущу! — и наматываю на пальцы ее волосы; ей, должно быть, отчаянно больно, и молчит она из упрямства.
Я боюсь, что сейчас разобью ее лоб о косяк. Что со мной? И что делать мне с этим желаньем? И еще с одним накатившим — оно-то сейчас к чему?
— Нюша, Ню!..
Я раскис на какую-то долю секунды. Ей хватило и этого: гвоздем в висок! Не гвоздем — у нее в руке туфля. Чтоб спастись от второго удара, приседаю. Аня — фурией. Дверь распахнута. Перепрыгивает! Слава Богу. И, босая, бежит, обе туфли в руках. Истекаю клюквенным соком! Впрочем, крови не так уж и много. Надо прыгать. Иначе Лидия непременно сведет ее там с ума. Надо прыгать. Немного тошнит — укачало. Очень черный провал. Вот куда я не должен смотреть. Неужели же — звезды?.. А что же? Подкатившая тошнота бросает вперед. Облегчусь вот и — прыгну!
Эта гадость во мне — из меня — вон… В никуда. Дна там нет.
Если кто-то блюет на звезды, значит, это какому-то фраеру нужно?
Не вернуть ли билет?
Впрочем, я ведь тут зайцем.
Бездна — это метафора? Впрочем, с этим здесь плохо. Здесь иные — тайные тропы, пробираясь которыми…
И — прыжок!
Страшный крик — мой! Недолет. Так кричать неприлично. Уболтала-таки Лидуся! Или сам захотел? Пей до дна, пей дна, пей до дна! Дна-то нету! Это больше похоже на выход в открытый космос. На влечение к смерти? Мое? Я, кажется, теряю нить. В темноте ведь так хорошо думается. Если записать все мои ночные реестрики… В самом деле! Надо начать их записывать.
О ВЛЕЧЕНИИ К СМЕРТИ СВИДЕТЕЛЬСТВУЮТ:
1. Выбросившиеся на берег киты.
2. Шедшие воевать в Афганистан добровольно.
3. С воодушевлением сжигавшие себя старообрядцы.
4. Умиравшие на могиле хозяина собаки.
5. Умиравшие во время полового акта пенсионеры.
6. Малолетние самураи, делавшие себе харакири в подражание старшим.
7. Дуэлянты. Игроки в русскую рулетку.
8. Садо-мазохисты.
9. Самоубийцы.
10. Самцы пауков и некоторых иных насекомых, гибнущие сразу же после акта зачатия.
11. Любовники всех возрастов и рас, объявлявшие в миг высшего наслаждения, что именно сейчас хотели бы умереть.
12. Не помню чей афоризм о том, что бог жизни и бог смерти — это один Бог.
Что вижу сейчас — его неоглядность, его непроглядность?
Жизнь — без начала и конца.
Нас всех подстерегает случай.
Над нами — сумрак неминучий (запятая!)
Иль ясность Божьего лица.
Всю жизнь читал и не видел, читал так, словно никакой запятой там нет и не может быть! И только в сорок пятый раз перечитывая: да ведь сумрак неминучий (запятая!) и есть ясность Божьего лица! А потому-то художнику и надлежит твердо веровать в начала и концы! Не ибо абсурдно, а ибо…
Тьма.
Ни зги.
Ни звука.
Не ночь.
Миг перед рождением?
Ведь это только начало! И есть лишь я. От тишины перехватывает дыхание. Оттого, что я не слышу его — перехватывает дыхание! Говорят, на ЛСД-сеансах иногда удается вспомнить миг соединения сперматозоида с яйцеклеткой. Может быть, это и есть тот миг?
Оглушающая тишина. Ни один роман еще так не начинался!
Конечно, я могу и ошибаться… Я даже могу позволить себе роскошь быть ничем не умнее Леопольда Блума. Просто быть. Никогда не мог себе этого позволить. Теперь же мне позволили. Мне-изволили-позволить. Мне-позволили-изволить! Колокольчиком на двери: Кто-то пришел? — Да это же я, Гена! Нет, не Гена еще — ген.
Господи, но с чего же начать? Пока не стал рыбкой, пока могу говорить!.. Или, став рыбкой, поведаю-вспомню такое!.. Терпкий вкус древнего моря, рассекающих его вязкую тьму десятиметровых ихтиозавров, щукорылых и острозубых (но это ведь Игоречек читал о них в детстве — о живородящих, и спрашивал: Гена, а как это?).
Неужели я вспомню отца? Ради этого все и затеяно?! Его облик, походку, голос. Его взгляд. Мама говорила, что хмурый. А про голос, что зычный, певучий. А потом говорила, что низкий и хриплый, а взгляд, мол, веселый и смех озорной. Я ведь рос, и, разглядывая меня, она могла вспомнить и другого, на которого не подумала прежде.
Как-то мало похоже на сеанс ЛСД. Помню то, что обычно.
Только слишком темно. И не слышу ударов сердца.
Я устремляюсь в предвкушении сына? Нашего с Аней? Здорово! А уж как плодотворно! Итак, повествование это — о нем. Я же только даю ему начало. И у меня есть несколько мгновений. В новой главке уже не будет «я» — будет наше с Анюшей «мы».
Разволновался так, что сейчас не туда сверну. Правда, никакого движения не ощущаю. Но, возможно, что так и бывает?
В течение нескольких мгновений — прежде чем воплотиться в сыне — успеть воплотиться в слове.
Хорошо. Я попробую.
Я… родился, учился, томился — только скучно об этом. Страшно громко кричал: я, я, я! Сочинял. Спал с девчонкой, видавшей виды, а потом — с ее подружкой, потому что узнал, что девчонка, видавшая виды, видит новые где-то под Курском и не со мной… Так хотеть это «я» обрести, обнаружить, утвердить, вбить древком в пуп земли, чтобы потом, чтобы теперь и не знать, что с ним делать… Да и где же оно, черт его подери?
Неужели избыл? Если я суть мое, то, конечно… Мои мысли — они не мои. Проза? Прозу ветром наносит. И жена моя — не моя. И любимая — не моя ведь любимая только.
В этом месте, однако, теплее, я бы даже сказал: горячо!
Да, аффект тем всегда и хорош, что в нем — кажимость «я» округляется, будто комар, распираемый кровью. Я — ревнующий Аню к другому. Боль — всегда ведь моя. Только боль. Остальное — ничье или наше. И ребенок — он именно мой, оттого лишь, что страх за него — мой и вечно при мне. Этим ужасом «не переживу, если с ним!..» я нащупываю контуры собственного «я» всякий раз, когда снова убит поселенец. Не поселенцы они, у них с Катей квартирка в Иерусалиме. Но еще не дослушав, кто убит и сколько убитому лет, замираю, умираю — я и никто иной, никто вместо меня.
«И всемирная история, дядя Гена, здесь совсем не такая, как у людей. Например, за последние две тысячи лет в ней ровным счетом ничего не произошло. Ну, сам подумай, что примечательного могло быть в мире, в котором не существовало государства Израиль? А диаспора — гордиться бы могли: Колумб, Спиноза, Фрейд — нет-нет, это не их история и, следовательно, не история вовсе.
Садиться в такси, в котором шофер — араб, мама запрещает категорически. Люди как люди, говаривал господин Воланд, их только испортил квартирный вопрос. Вот и здесь та же самая чертовщина.
На твой сложно поставленный вопрос о философии здешних мест отвечу по мере слабых сил: а) сионизм как собирание евреев на историческую родину и б) осмысление Холокоста (катастрофы). Здесь до сих пор не могут смириться с тем, что казни египетские Господь напустил на Им самим избранный народ. Официальная доктрина такова: Бог долготерпел две тысячи лет и наконец наказал евреев за то, что те прижились в чужих землях, позабыв об им данной — обетованной. И, наоборот, евреи, которые верят в Иисуса, объясняют эту Божью кару тем, что евреи не признали в Христе мессию. И всяк до изнеможения прав.
«Я чужой на этом празднике жизни!» — говаривал, помнится, товарищ Остап.
Поскольку все здесь правы, то все, соответственно, счастливы. Если, конечно, не всматриваться слишком подробно. Но я хочу быть писателем и всматриваюсь. A propos, мой друг! В каком возрасте ты начал вести записные книжки и так ли это непременно надо? Ты же знаешь мою фантастическую память. Я помню, как ты меня мыл в пластмассовой ванне, следовательно, было это на старой квартире, когда мне не было и четырех. Я помню цвет полотенца (синее), в которое ты меня обернул, и как поставил потом на бабушкин трельяж, на котором пятками помню крупные бусы. Мне было больно, но от изумления я молчал, я разглядывал мальчиков, подглядывавших за мной и прятавшихся, когда я хотел их настигнуть глазами.
А знаешь ли, что забывают русскоязычные граждане прежде всего? Имена цветов. Я открыл это в Ботаническом саду имени товарища Ротшильда.
— Бетя, ну вспомни. Их мама сажала справа возле крыльца!
— Да. Справа. И еще за туалетом. Как же их?..
Я говорю им:
— Петуньи!
— Да, да! — обе счастливы. — Мальчик! А это?
— Это — табак!
— Дай тебе Бог здоровья! Мира, слышишь, табак! Он же рос у нас в палисаднике!
Следовательно, можно забыть слова и не забыть ничего? Следовательно, писать надлежит не словами? Сколько лет тебе было, когда ты это понял?
Девочка из Черновиц, с которой я сейчас хожу, сходит с ума, так хочет служить в армии. Не исключаю, что делает она это потому, что сие ей почти не светит: девочек-репатрианток берут с некоторым разбором, в отличие от мальчиков, которых…»
Чей-то вздох! Не мой. И мой — следом.
— Эй!
— Эгей!
— Аня?! — шарю руками.
— Аня, — невесело, рядом, но где же?
— Нюшенька, мне нельзя промахнуться.
— В каком смысле?
— Ты думаешь, кто мы? — я сижу — я на чем-то холодном и твердом.
— Мы — два кретина в железном ящике, — скребется, звук в самом деле металлический!
— Нет! — проползаю полметра… или только микрон? Ее упругое, ситцем обтянутое бедро, но тепло излучает сквозь ситец, то есть это — мои ощущения, а что это на самом деле, я не знаю ведь! — Нюша, сейчас мы — не мы. Понимаешь, весь замысел в том, чтобы слиться.
— В экстазе?
— Это страшно серьезно! Не ерничай! Посмотри, как темно. Ну? Ты знаешь, где мы?
— Где — сказать, что ли, в рифму? — она думает, что дерзит.
— Да, да, умница! Именно.
— Геш, ты спятил?
— Нет. За миг до слияния… Мы с тобою сейчас — за миг до Сереги. Давай назовем его так!
— Кто о чем, а вшивый — о бабе.
— Не смей — так!
— Что — не нравится? Тогда бери правее. Вдруг там посговорчивей яйцеклетка обнаружится.
— Ты сейчас косишь под дрянь.
— А ты под кретина. Я в сарафане. Ты видел яйцеклетку в сарафане?
— Я же не знаю, как они там себя ощущают, наши крохотные «я» — в твоей трубе.
— Дурак. Это же внематочная будет! — и пробует отодвинуться. — Сперматозоид в джинсах.
— Джинсы — только в твоем восприятии, в твоей памяти.
— А то я тебя без них не видела!
— Аня! В такую минуту.
— Все равно ведь выскребу!
— Почему?
— Потому что в предыдущей главе…
— Где?
— Ты, Геша, я вижу, здесь новенький и не в курсе. Так вот: в предыдущей главе я решила родить от другого! Впрочем, там толком я не решила. Но сейчас вот я думаю: да, так и сделаю!