Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Наша улица (сборник)

ModernLib.Net / Отечественная проза / Вендров З. / Наша улица (сборник) - Чтение (стр. 6)
Автор: Вендров З.
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Мать вела "фабрику" с одним только помощником-мыловаром. Она говорила, что у него золотые руки, но вот беда, на ходу подметки режет. Его ни на минуту нельзя оставить одного.
      Мне очень хотелось увидеть человека с золотыми руками, который па ходу подметки режет. Это, должно быть, не менее интересно, чем гном, оборотень, человек-невидимка. Сама фабрика с человеком, обладающим золотыми руками, представлялась мне волшебным замком, где происходят удивительные вещи.
      С большим трудом удалось мне как-то упросить старшую сестру, чтоб она хоть раз позволила мне отнести обед маме на фабрику.
      Вместо волшебного замка я увидел полутемное помещение с закопченными стенами и с мокрым, скользким полом; воздух был насыщен паром, как в бане, запахом лежалого воска и затхлого сала.
      Мыловар на ходу подметок не резал, и золотых рук я у него тоже не заметил. Его руки были покрыты рыжими волосами, борода и усы тоже были рыжие.
      Я испытал горькое разочарование.
      На фабрике мать утратила в моих глазах всю свою царственность. Это была совсем не та гордая, всегда выдержанная мама, которую я знал дома, царица у большого самовара.
      Нервная, беспокойная, с потным лицом, она то и дето тормошила мыловара:
      - Следите за котлом ... посмотрите-ка, не готов ли воск... Каустик правильно взвесили? Не сыпьте так много соды... Вы кладете столько материала, что себе дороже обойдется... Канифоль и соль не забудьте...
      - Первый раз, что ли, я мыло варю? - сердито бурчал рыжебородый.
      Я никогда раньше не слышал, чтобы кто-нибудь осмелился возражать моей матери.
      Меня она еле заметила.
      - Смотри-ка, ты уже стал носить мне обед? А где Люба? - спросила она рассеянно.
      Взяв из моих рук кастрюльку, она поставила ее на окно и сразу забыла про нее так же, как, впрочем, и про меня.
      С тех пор фабрика больше не привлекала меня.
      Мне не хотелось видеть маму такой, какой я ее видел там, где так некрасиво, где так дурно пахнет.
      Еще больше опротивела мне фабрика в долгие ночи моей болезни. Из-за этой противной фабрики и какого-то человека с рыжей бородой и волосатыми руками я должен ждать чуть не до рассвета, пока мать придет убаюкает меня своими добрыми словами и ласками.
      Нет, я ненавижу фабрику, ненавижу, ненавижу, ненавижу!..
      Если не считать ночей, когда на фабрике варили мыло, мне никогда не было так хорошо, как в ту пору. За все мои детские годы я не слышал от матери столько нежных слов:
      "сыночек", "дитя мое", "дорогой мой", сколько мне довелось услышать их от нее в считанные недели моей болезни и выздоровления.
      Эти слова, столь обычные для других детей, для меня звучали сильнейшим выражением любви и нежности Я был счастлив и часто плакал от умиления. Но всему приходит конец. Кончилась и моя болезнь. Снова потянулись будничные дни без тепла и ласки, длинные, однообразные дни в хедере, с учителями, с ярмом, привычным для еврейского мальчика, родители которого готовы душу вымотать себе и своему ребенку, лишь бы сделать из него человека.
      Мать я боготворил еще больше прежнего и больше прежнего жаждал ее ласки. Но вот беда - я выздоровел!
      1937
      СМЕРТЬ МАТЕРИ
      1
      Мать уже несколько недель прикована к постели, и нет надежды на ее выздоровление.
      - Этот живодер ее со свету сжил! - вздыхает отец, вздыхают сестры, вздыхает дядя Гесл.
      Живодер - это Борух Привес, ярый конкурент и враг матери, который, по словам моего отца, поставил себе целью свести ее в могилу
      Мать делала все возможное, чтобы устоять против сильного конкурента. Ее мраморное мыло - твердое, белое с синими прожилками - было лучше фабричного ядрового мыла Привеса, и продавала она его на копейку дешевле, чем Привес.
      Hо у того была настоящая фабрика, с оборудованием, с рабочими, а главное - Борух Привес работал на собственном капитале, он был "набит деньгами, как мешок", а мать съедали проценты и душили ростовщики.
      Мамина фабрика наконец стала, и вместе с нею сдала и мама.
      Такого позора она не могла вынести. Ее не столько огорчала потеря фабрики, сколько потеря доброго имени.
      Как же так: Зелда, которую весь город уважал, которой все доверяли, вдруг прекратила платежи!
      Мать почти перестала показываться на улице, она избегала людей, и субботние вечера у большого самовара были отменены.
      Все чаще и чаще мать жаловалась на боли в сердце, пока она однажды не слегла в постель, чтобы больше не встать.
      2
      Теплый вечер позднего лета. Через открытые окна доносится до меня топот босых и обутых ног. Это, я знаю, мои товарищи играют в пожарников. Я сижу словно на горячих углях: как хорошо было бы тайком выбраться из дому и пристать к игре. Но этого нельзя сделать. Ведь за стеной, в соседней комнате, лежит тяжело больная мать. Отец побежал за Францискевичем и еще двумя врачами, чтобы устроить консилиум, они вот-вот должны явиться. То и дело приходят люди, справляются о матери. Соседки просто заглядывают в открытые окна:
      - Как она себя чувствует?
      - Был уже консилиум?
      - Увы, такое дерево подкосилось! - Они ломают руки, как будто мать уже умерла.
      Я, конечно, не знаю, что мать доживает свои последние минуты и совсем скоро я стану сиротой. Но я вижу, что у нас что-то происходит, и понемногу начинаю чувствовать себя причастным к этому "что-то".
      У нас сидит дядя Гесл, брат матери, - красивый, рослый и сильный человек, который любит поесть и не прочь выпить.
      - Прежде всего человек должен как следует набить свой чемодан, - острит дядя Гесл. - Одно из двух: будет человек жив, у него хватит сил еще раз поесть; если же он, не дай бог, умрет, у него по крайней мере хватит сил взобраться на катафалк.
      Втянув в нос добрую понюшку табаку, дядя обращается к моей сестре:
      - Не найдется ли у вас в доме хоть капля водки? Что-то под ложечкой сосет...
      Опрокинув одну за другой две стопки, дядя находит, что не худо бы и закусить.
      Дядя Гесл с истинным наслаждением хлебает свекольный борщ со сметаной, с которым, по его мнению, никакой бифштекс не сравнится.
      Грохот колес по мостовой прерывает восторженную хвалу дяди Гесла свекольному борщу.
      К дому подъезжают две брички: на одной папа с Францигкезичем, на другой - еще два врача.
      Врачи не задерживаются у матери.
      - Разве лишь пан бог поможет, медицина здесь бессипьна, - разводит руками Францискевич, выходя из маминой комнаты.
      За ним идут два врача помоложе.
      Тихо стоим мы все около маминой кровати. Отец, дядя, сестры - впереди, мы с маленьким братишкой - позади. Я боюсь смотреть на маму. Она лежит на кровати неподвижно, с вытянутым желтым лицом, восковые прозрачные руки, как мертвые, лежат на белой простыне, закрытые глаза глубоко запали, нос заострен, и самый кончик его бледен какой-то странной бледностью.
      Любопытство, однако, побеждает страх: я просовываю голову между взрослыми и заставляю себя смотреть на маму. Я вижу, как еле заметно подымается и опускается тонкая простыня на ее груди, а помертвевшие губы как будто шевелятся. Может быть, она хочет мне что-нибудь сказать?..
      Вздохнув, дядя Гесл на цыпочках выходит из комнаты.
      Через несколько минут он снова появляется в дверях и киваег нам головой, чтобы мы подошли к нему поближе.
      - От того, что мы стоим здесь, ей легче не станет, - говорит он шепотом. - Ей свежий воздух нужен. Достаточно, если одна Стися останется при ней, а вы все уходите отсюда. Воздуху побольше, понимаете?
      Едва переступив порог столовой, дядя Гесл подносит отцу стопочку.
      - Возьми, Хаим, подкрепись немножко!
      С трудом подавляя рыдания, отец отворачивается от него.
      - Тогда хоть перекуси что-нибудь. У тебя ведь сегодня крошки во рту не было.
      - До еды "ли мне теперь? - с досадой отмахивается от пего отец.
      - А если ты себя изведешь, ей от этого, думаешь, легче станет? Не упрямься, глотни немного водки и закуси.
      В этот момент в дверях появляется сестра и сдавленным голосом зовет:
      - Скорей, скорей!. . Идите... идите сюда. Она . . , она... мама... кончается...
      Скорее с любопытством, нежели со страхом, я смотрю, как дядя Гесл вытягивает из подушки перо и прикладывает его к ноздрям матери.
      Вслед за этим дом наполняется душераздирающими воплями и рыданиями. Во всех комнатах - чужие люди.
      Все двери открыты настежь. Соседи входят и выходят.
      Сестры кричат отчаянными голосами. Отец повернулся лицом к холодной кафельной печке и тихо плачет, вздрагивая острыми лопатками.
      Я знаю, что мне надо плакать, но не могу. Дядя Гесл, всегда веселый, с круглыми и красными, как спелые яблоки, щеками, выпирающими из его густой черной бороды, стоит теперь у маминого изголовья и заливается слезами, как ребенок.
      - Ой, Зелда, Зелдинька, зачем ты это сделала? - всхлипывает он и, словно молясь, покачивается из стороны в сторону.
      Мне кажется одинаково странным и то, что он плачет, и то, что он имеет претензии к моей матери. Неужели она сама захотела умереть?
      Я вздрагиваю. Все в доме рыдают, даже чужие тети и дяди плачут горькими слезами. Один только я не плачу.
      И мне становится стыдно перед самим собой. Я начинаю корчиться, шмыгать носом, тереть себе кулаками глаза.
      Любопытство, однако, толкает меня смотреть из-под кулачков на гримасы плачущих и прислушиваться к похвалам, которые женщины с молитвенным напевом расточают покойнице.
      Но вот подходит отец, кладет мне руку на голову и с тихим рыданием говорит:
      - Поплачь, сынок, поплачь. У тебя уже нет матери...
      Я и раньше знал, что у меня уже нет матери, но папины слова вместе с ласковым прикосновением его руки исторгают из моих глаз потоки горячих слез. Я плачу, как плачут дети, задыхаясь и всхлипывая, как я плакал, бывало, когда жаждал материнской ласки.
      3
      - Уберите отсюда детей! Они ведь падают с ног, бедняжки. Надо отвести их куда-нибудь спать, - произносит кто-то.
      Наша соседка, пекарша Злата, женщина, изнуренная тяжким трудом, с лицом желтым и иссохшим, как старинный пергамент, берет нас, меня и моего шестилетнею братишку, за руки и уводит к себе домой.
      Она стелет нам на полу около широкой русской печи, укрывает обоих одним жестким шерстяным одеялом и гроизносит с тем жалостливым удовлетворением, которое приносит чужое горе:
      - Спите, детки, спите, бедные мои сиротинки. Завтра гам надо рано встать, чтобы пойти на похороны матери.
      Слова "сиротинки" и "похороны" меня мало трогают.
      Я весь поглощен предстоящим спаньем на полу.
      Спать на полу - это привилегия, которой мы, дети, пользуемся только раз в год, накануне пасхи, когда в комнатах уже убрано и пол устлан соломой, чтоб сохранился чистым к празднику. Весь год мы никогда не можем разрешить себе такого удовольствия, а тут вдруг в будни я лежу на полу, как в канун пасхи.
      Всеми силачи я пытаюсь внушить себе радостное ощущение предпасхального спанья на полу, но ничего не получается. Не хватает сухой соломы, кататься по которой одно удовольствие, не хватает свежести добела вымытых полов и праздничных запахов, наполняющих дом в предпасхальные часы, Жесткая постель, кислый запах квашни у самого нашего изголовья, мышиная возня за печью все время напоминают мне, что сегодняшнее спанье на полу вовсе не предвещает праздника.
      - Зямка, правда, твоя мама умерла? - спрашивает меня вдруг из-за перегородки мой товарищ Лейбка, мальчик с круглой головой, густо поросшей жесткими, торчащими, как щетина, волосами.
      - Тише ты, сопляк! - сердится на него мать. - Дрыхни и дай бедным сироткам выспаться.
      Мой братишка хватает меня за руку, прижимается ко мне и шепчет:
      - Зямка, я боюсь...
      Я привлекаю его к себе и стараюсь, как могу, его успокоить.
      - Не бойся. Я же с тобой. Правда, хорошо спать на полу? Как накануне пасхи...
      Сам я, однако, нисколько не утешен. Как-то тоскливо здесь, неуютно, все чужое.
      "Завтра надо рано встать, чтобы пойти на похороны".
      Эти слова меня не пугают. Наоборот, я чувствую себя не последней спицей в колеснице на похоронах и во всем том, что происходит теперь у нас в доме.
      С этим чувством я засыпаю крепким детским сном.
      4
      Утром, когда нас, полусонных, привели домой, вся улица перед нашим домом уже была полна народу. У дверей стояли погребальные черные носилки, а на нижней ступеньке крыльца сидел могильщик Шмерл, маленький человечек с густыми бровями, заросший до глаз густой, курчавой, черной с проседью бородой. Он равнодушно попыхивал своей трубкой, без которой его никто никогда не видал, разве лишь в субботу или в праздник. Весь его облик как будто говорил: "Мне торопиться некуда, покойник от меня не уйдет".
      Увидев Шмерла, я забыл о покойной матери. Эта таинственная личность уже давно возбуждала мое любопытство:
      Шмерл представлялся мне если не самим ангелом смерти, то по крайней мере его помощником. Уже одно то, что на кладбище и, как рассказывают, даже в мертвецкой, когда там лежит покойник, Шмерл не боится напевать песенку, доказывает, что он не такой, как все люди.
      Умерших младенцев - "плотву", как их называет Шмерл, - он несет на кладбище в поле своей капоты [Капота - традиционная длиннополая одежда, род сюртука], иногда двух сразу, по одному в каждой поле, точно так же, как служка Шимен, муж пекарши Златы, разносит по домам буханки хлеба, которые печет его жена.
      Об этой "плотве" я однажды слышал страшную историю.
      Как-то в зимний день, когда стоял жгучий мороз и пронизывающий ветер кружил в воздухе сухой, колючий снег, Шмерл, направляясь с "плотвой" на кладбище, зашел в корчму к Иоше-Моше согреться стаканчиком водк".
      Шмерл так долго грелся, что Иоше-Моше, шинкарь с лицом, бородой и бровями прославленного внленского раввина, не стерпел и напомнил ему:
      - Шмерл, скоро ночь, тебе пора идти!
      Не очень уверенным шагом Шмерл вышел из корчмы.
      Придя на кладбище, он вдруг обнаружил, что пола его пуста: он потерял "плотву" где-то в снегу по дороге из корчмы на кладбище.
      Эта и многие другие страшные истории, которые рассказывают в городе о Шмерле, занимают сейчас мои мысли.
      Я не могу отвести от него глаз. Больше всего мне хочется проникнуть в тайну, как это он не боится покойников.
      Взрыв рыданий и воплей отвлекает мои мысли от Шмерла.
      Это рыдают мои сестры, когда маму выносят из дому. Вскоре кто-то подхватывает меня под мышки и втискивает в переполненные дрожки, где уже сидят ссутулившись мои сестры, ослабевшие от горя. Они всхлипывают и дрожат. На других дрожках, где сидят мои тетки, захлебывается слезами братишка. Только я один не плачу. Всеми силами я стараюсь выдавить хоть одну слезу из глаз и не могу. Удовольствие от катания на дрожках сильнее моего горя. До сих пор мне приходилось испытывать это удовольствие, только повиснув на задке крестьянской телеги и рискуя получить удар кнутом, а теперь я еду в такой дальний путь на настоящих дрожках, как настоящий пассажир. И я не могу подавить в себе радости.
      Когда я встречаюсь вглядом с кем-нибудь из моих товарищей, которые питаются среди публики на похоронах, мои губы невольно растягиваются в широкую улыбку, и мне хочется сказать: "Ага, я еду, а тебе - шиш с маслом..."
      1937
      ТАИНСТВЕННОЕ ИСЧЕЗНОВЕНИЕ ПАВЛИКА
      1
      Его звали Павлик, меня - Зямка. У Павлика были льняные волосы, голубые глаза и носик, который смотрел вверх; у меня были темные волосы, карие глаза, и носик мой смотрел вниз, что не мешало нам чувствовать себя связанными, как братья, кровными узами.
      Если хотите, мы и в самом деле были братьями - молочными братьями, чуть ли не близнецами.
      Мы родились в один и тот же год, нет, почти в один и тот же день.
      Именно тогда, когда отец Павлика выпивал со своими друзьями на его крестинах, у нас гости поднимали стопки с пожеланиями здоровья моему отцу, чтобы он вырастил новорожденного для славных дел, для благочестия и счастья.
      Грудь матери Павлика, Агафьи, распирало молоко, и меня в первые же дни после рождения понесли к ней, чтобы отсосать излишки. Для моей матери это было счастьем:
      у нее и молока не хватало, и времени не хватало, чтобы, кормить меня. Агафье же это тоже служило большим облегчением: ее могучие груди были так переполнены, что в голове гудело.
      Трудно сказать, кого Агафья больше любила: меня мл и своего Павлика.
      Обоих она одинаково кормила грудью, обоих вместе купала в бельевом корыте, обоих пеленала, выносила в огород, клала на одно одеяло в тень под единственным деревом, обоим расточала и ласки и шлепки.
      Когда умерла моя мать, Агафья окончательно взяла меня под свою опеку.
      Случалось, мы с Павликом дрались из-за солдатской пу говицы или из-за куска цветного стекла. Агафья не спрашивала, кто виноват, она хватала Павлика за шиворот и оттаскивала его от меня.
      - Ты чего, бездельник, Зямку обижаешь? Я тебе дам ...
      Между Агафьей и моей старшей сестрой, которая после смерти матери стала хозяйкой в доме, происходила по нескольку раз в день перекличка через всю улицу.
      - Любаша, - кричит, бывало, Агафья, - пришли ко мне Зямку! Пусть поест земляники со сметаной.
      По вечерам она брала меня за руку и, не обращая ни малейшего внимания на мои отчаянные вопли, намыливала мне голову, забиралась своими пальцами в самые глубины моих ушей, выковыривала оттуда накопившуюся за день грязь, терла намыленной мочалкой мои запыленные выше колен ноги, а потом чистого, причесанного отсылала домой спать.
      Отца все это не очень радовало.
      - Мой Зямка, - ворчал он. - Тоже кадиш [Здесь - сын, который после смерти родителей будет читать по ним заупокойную молитву] для нее нашелся!
      Когда я своим упрямством выводил его из терпения, он говорил:
      - Агафьино молоко говорит в нем...
      Но изменить что-либо отец был не в силах. Заставить Агафью отказаться от прав на меня было так же немыслимо, как заставить ее не признавать своего сынишку Павлика.
      Ссориться с ней папа не мог: мы уже сколько лет соседи с Захарчуками. Наши дома стоят, словно городские ворота, один против другого у самого въезда в город по Бобруйскому тракту. Наш дом - большой, мрачный, осевший и запущенный, как старик, доживающий свои последние дни, - с одной стороны тракта; домик Захарчуков-маленький, всегда свежевыбеленный, веселый, как шаловливый, смеющийся мальчик, - с другой стороны тракта
      Соседи были друг о друге очень высокого мнения.
      - Андрей Захарчук приличный человек, честный человек! - говорил отец. Можешь ему доверить целое состояние, он и копейки не тронет. А какие у него золотые руки: нужен бондарь, он тебе и бондарь, понадобился плотник, он тебе и плотник, печник - так печник. Он и крышу покроет, и колодец выроет. Андрей - мастер на все руки!
      И почти совсем не пьет! - находит отец еще одно редкое достоинство у соседа.
      Захарчук в свою очередь отзывается об отце с огромным уважением.
      - Го-ло-ва! - говорит он. - Умнейший человек! Никто так не растолкует тебе дела, никто не даст такого хорошего совета, как Хаим. Одним словом, голова!
      И все же большой близости между соседями не было.
      - Я и с евреями-бондарями никогда особенно не общался, какая же у меня может быть дружба с бондарем Захарчуком? - говорил отец. - О Маймониде я с ним поспорю или о философии Спинозы потолкую, что ли?
      Соображения отца нас с Павликом совершенно не касались. Как были братьями, так и остались; близнецы, да и только.
      К пяти годам наши дороги немного разошлись: меня запрягли в ярмо учености и благочестия - отдали в хедер, а Павлик по-прежнему остался свободной пташкой: возился с собаками, гонял голубей, бегал по улице, делал что душе угодно.
      Но дружба наша от этого нисколько не пострадала.
      Каждую свободную минуту я бегал к Павлику или Павлик ко мне.
      Мы играли в песчаных карьерах за огородом Захарчуков или же в нашем саду.
      Как заброшенное кладбище, лежал позади нашего дома беспризорный запущенный сад: засохшие и искривленные ветки яблонь напоминали скрюченные ревматизмом пальцы старухи; груши давно уже не приносили плодов. Чуть-чуть зеленели кроны тянувшихся вдоль забора лип, которые питались последними соками отощавших корней. На возвышении посреди сада, словно надгробный памятник на могиле умерших товарищей, одиноко стоял рассеченный молнией дуплистый дуб.
      Здесь, в дупле дуба, мы с Павликом прятались от злых разбойников, следили за вражескими дикими племенами и проводили ночи во время наших полных опасностей путешествий по пустыням и дремучим лесам.
      Иногда мы забирались в наш большой пустой амбар с окованными дверями единственное напоминание о прошлом благополучии. Этот амбар служил нам крепостью.
      Иной раз мы устраивались на крыше наполовину сгнившего сарая; это была старая гонтовая крыша, поросшая мохом и травой. Но в наших глазах сарай легко превращался в великолепный дворец или же в разбойничье гнездо - в зависимости от того, чего требовала игра.
      В карьерах за огородом Захарчука мы строили крегости, рыли пещеры и подземные ходы, рискуя остаться погребенными под сорвавшейся песчаной глыбой.
      Если Павлик долго не приходил домой, Захарчуки знали, где его искать.
      Если меня долго не было, отец недовольно спрашивал:
      - Где этот парень пропадает по целым дням? Наверно, снова у Захарчуков. Выйдет из него толк, так и жди...
      Он никогда не упускал случая пожурить меня. - - Чего ты торчишь по целым дням у Павлика? Чему ты у него научишься? За собаками бегать или голубей гонять? Мальчик, который учится в хедере, должен дружить с мальчиками, равными ему, а то и повыше. С приличными, с порядочными детьми, от которых можно научиться чему-то хорошему, а не с такими...
      Интересно, какой это мальчик может сравниться с Павликом? У кого еще есть такая голубятня с тиграшами, красноголовками, сизяками, турманами, у кого столько клеток с птицами - канарейками, чижами и щеглами?
      А кто лучше Павлика умеет опустошать птичьи гнезда?
      Кто проворнее его заберется в чужой сад и нарвет там яблок? С кем еще поиграешь в лапту, в городки, в бабки так, - как с Павликом?
      А как он быстро бегает, как ловко плавает - кролем, брассом, саженками, как ныряет! Кто еще с такой легкостью принимает и наносит удары и кто горячее, чем он, заступится за товарища? С Павликом и с его собакой Полканом я никого не боюсь. А отец говорит: "Дружи с мальчиками, равными тебе, а то и повыше!"
      Не могу понять отца: ведь он сам говорят, что не променяет одного Захарчука на двух евреев. Почему же я должен променять Павлика на каких-то мальчишек, равных мне?
      Когда у отца нет денег, он идет к Зачарчуку.
      - Я лучше десять раз займу у него, чем один раз у еврея, - говорит отец. - Он с готовностью дает тебе свои двадцать пять рублей, и ни одна человеческая душа об этом не узнает.
      Последнее для отца не менее важно, чем самый заем Вытянутые, штопаные и перештопанные гардины из наших окнах призваны скрыть от мира благородную нищету, давно уже воцарившуюся у нас в доме.
      Но Агафью не обманешь. Она знает, что главой дома была мама, что "с тех пор, как умерла Зелда, царство ей небесное, они, бедняжки, бедствуют". Под каким-нибудь деликатным предлогом Агафья на правах соседки часто приносит нам немного зелени со своего огорода, тарелку вишен, только что снятых с дерева, горшочек топленого молока или кувшин простокваши.
      - Для моего питомца, для Зямки...
      Осенью она присылает нам Андрея с несколькими мешками картошки, с капусюй и свеклой со своего огорода - пропитание на добрых два месяца.
      - Идет зима, Любаша, надо кое-чем запастись. А заплатишь потом.
      Отец, тихо вздыхая, отворачивается. Сестра благодарит Агафью и обещает уплатить, как только подвернется свободный рубль... А пока она по-соседски потчует ее куском фаршированной рыбы, гусиной шейкой к другими еврейскими блюдами.
      Когда у Агафьи заболевает ребенок, она приходит к сестре.
      - Любушка, голубушка! Ты ведь ученая. Иди посмотри, что это делается с моей Анюткой.
      И сестра опытной рукой смазывает Анютке горло, натирает ее камфарным маслом, вливает в рот ложку касторки, и Анютка исцеляется.
      - Хорошие вы соседи, Любаша, - говорит Агафья.
      - И вы добрые соседи и славные люди, дай вам бог всем хорошей жизни, не остается в долгу сестра.
      Соседки целуются - уж очень они довольны друг дружкой.
      2
      Исчезновение Павлика встревожило мою старшую сестру, а позже и отца, больше, чем его собственных родителей .
      Дело было так: часов в десять вечера Агафья вышла на крыльцо и крикнула через улицу:
      - Павлик! А, Павлик! Домой иди, Павлик!
      Сестра выглянула в открытое окно и крикнула в ответ:
      - Нет у нас Павлика, Агафья!
      Спустя полчаса Агафья просунула голову в нашу дверь и спросила:
      - Не видали Павлика?
      - Нет, Агафья. Он был здесь после обеда, а потом я его не видела.
      - А Зямка дома?
      - Да, с обеда все время дома. Что-то он сегодня не в своей тарелке, нахохлился, как наседка. Нездоровится ему, что ли? Как только стемнело, забрался в постель.
      - Куда же это девался мой бездельник? Уж я ему задам, босяку этакому!
      - Не заблудился ли он? - высказала опасение сестра.
      - Заблудился? Нет такой дыры в городе и на три версты в окружности, где Павлик еще не был. Гоняет где-нибудь с компанией. Подожди, пусть только придет домой, отец ему всыплет за милую душу.
      Перед сном сестра вышла за дверь и позвала:
      - Агафья, Агафья! Павлик пришел?
      - Нет, Любаша, не приходил.
      - Боже мой, где это он пропадает так поздно? Ведь скоро полночь, заволновалась сестра.
      - Не пропадет. Наверно, к тетке побежал, в Островов.
      - Надо бы все-таки его поискать, - не успокаивалась сестра.
      - Где его искать среди ночи? Андрей спит, а я так натопалась за день, что еле на ногах стою. Ничего, цел будет... Спокойной ночи, Любаша!
      - Спокойной ночи, Агафья! Ну как это так? - сказала сестра отцу. Ребенок пропал, а их это и не трогает.
      Легли спать как ни в чем не бывало.
      - Простые люди, - ответил отец. - Что ты думаешь, они так дрожат над детьми, как мы с тобой?
      - Ребенок пропал... ночью... с ума сойти... - поежилась сестра.
      - Ладно, спи уж, спи! Найдется твой Павлик.
      Когда сестра рано утром вышла открывать ставни, Агафья была уже на ногах, она доила корову. Забыв поздороваться, сестра спросила:
      - Пришел Павлик?
      - Нет, Любаша, не приходил. Наверно, переночевал у тетки в Островом, спокойно ответила Агафья, продолжая доить корову.
      - Так сходи же, Агафья, узнай. Ведь вот уже скоро сутки, как нет ребенка, а ты хоть бы что, - по-свойски упрекнула ее сестра.
      - Ох, Люба, странный ты человек! - не отрываясь от дела, подняла Агафья глаза на сестру. - Мне нужно подоить корову, свинью с поросятами накормить, прополоть огород да завтрак приготовить на всю семью. Хлопот полон рот - хоть разорвись, так что же мне, все это бросить и пойти искать Павлика? Андрею все равно надо быть в Островом, он уж заодно и к тетке зайдет.
      Но у тетки Павлика не оказалось. И в городе его никто не видел. Его искали в березняке за городом, в песчаных карьерах, на старом кладбище во всех местах, куда Павлик любил забираться на целые дни с Полканом, - но мальчика нигде не было, он как в воду канул.
      - Ты не знаешь, где Павлик? Ты не видел Павлика?
      Павлик не говорил тебе, куда он собирается идти? - чуть ли не в десятый раз спрашивали меня Агафья, отец, сестра.
      - Нет, я не знаю, где Павлик... Я не видел Павлика...
      Нет, я его видел, один раз я его видел, вчера после обеда...
      Больше я его не видел... Да нет, я не покраснел... Отстаньте от меня!
      - Не пошел ли он к дядьке в Романовку? - высказал предположение отец Павлика.
      - Что вы такое говорите, Андрей Иванович? - возразила сестра. - Как это восьмилетний ребенок пустится один в такой путь - десять верст? Что вам может прийти в голову!
      - Большое дело для Павлика - десять верст! С этого обормота все станется!
      Время перевалило далеко за полдень, а о Павлике - ни слуху ни духу.
      Захарчуки заволновались. Еще больше волновалась моя сестра. Даже отец начал выказывать беспокойство.
      - Надо бы в реке поискать, в колодце, - советовал он. - Мало ли что могло случиться с ребенком.
      Между тем весть об исчезновении восьмилетнего сынишки Андрея Захарчука быстро распространилась по городу.
      Пошел шепоток, что здесь что-то неладно.
      На базаре темные элементы обсуждали происшествие со всех сторон. Люди будто бы вчера видели еврея с длинными пейсами, который вел за руку плачущего мальчика. Какойто тип со всклокоченной бородой и в опорках на босу ногу все допытывался, скоро ли еврейская пасха... И пошли истории об исчезнувших христианских детях, которых потом находили убитыми таинственным образом.
      Владелец скотобойни Тарас Борзенко то и дело останавливал какого-нибудь прохожего еврея и, сощурив заплывшие глазки на сальном лице, с притворным простодушием спрашивал:
      - А ты не знаешь, куда девался Павлик?
      - Так они тебе и скажут! - отвечал ему кто-нибудь из толпы.
      - У них рука руку моет - во!
      К Захарчуку начали наведываться какие-то люди с вопросами, не отыскался ли мальчик.
      Нашлись и советчики.
      - У евреев надо его поискать!
      - Ты соседа своего спроси! Он знает.
      Количество любопытных возле дома Захарчука увеличивалось. Агафья сердито гнала их:
      - Посмотрите, какая толпа собралась! Какой шум поднялся! Кто их просит вмешиваться не в свое дело? Проваливайте! Уходите, откуда пришли! Без вас как-нибудь обойдемся.
      Вечером к отцу на совет пришли несколько обывателей.
      - Слышали, реб Хаим, что делается в городе?
      - А что такое делается? Я сегодня еще не выходил.
      Здесь, около Захарчуков, я вижу, что-то шумят.
      - Что вы говорите, реб Хаим, около Захарчуков...
      Вы бы видели, что на базаре делается, просто страх! Только и слышно: евреи... христианское дитя... Уже объявились свидетели, которые собственными глазами видели, как еврей вел за руку плачущего Павлика...

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23