Карта родины
ModernLib.Net / Отечественная проза / Вайль Петр / Карта родины - Чтение
(стр. 8)
Автор:
|
Вайль Петр |
Жанр:
|
Отечественная проза |
-
Читать книгу полностью
(654 Кб)
- Скачать в формате fb2
(336 Кб)
- Скачать в формате doc
(307 Кб)
- Скачать в формате txt
(301 Кб)
- Скачать в формате html
(335 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22
|
|
Орех в этом году есть. И будут его принимать в отличие от позапрошлого года подороже. Уже сейчас Чойский лесхоз за килограмм ореха дает 15 рублей. У частных заготовителей цена будет еще больше.
Тайга-кормилица, говорят в Каракокше, дала орех. Значит, будут какие-то деньги, и детей в школу можно собрать.
Вот и пришли в начале третьего тысячелетия к своим истокам. Как и сотни веков назад, живут в Каракокше собирательством и охотой. Больше рассчитывать не на что.
Каракокша — в полусотне километров от турбазы на Телецком озере. Но репортаж — из другого мира, другой эры, другой жизни. Собственно, об этом и речь в последнем абзаце. В первых же строках не все толком понятно: тушкен — это ветер или орех? С одной стороны, он прошел, с другой — упал. Узнать легко, но спрашивать не хочется и не надо, потому что не твоего ума это дело. Ты уедешь, а тушкен останется с теми, кто тут живет в легендарном неподвижном времени. Эпос первого абзаца — сродни зачинам алтайских мифов: «В те времена, когда леса еще не было, а камни были мягкими…». Теперь, когда камни отвердели настолько, что покрылись лесом, на Чуйском тракте все равно хватает чудес — бытовых, обиходных, нормальных. При всей славе Шукшина его родное село Сростки прославлено в первую очередь придорожным рынком. Все знают, что именно тут нужно сделать съестные припасы на дорогу. Рядом пестро облицованный магазин с прибитой картонкой: «Принимаем посуду: водочная — 1.00, Чебурашка 1.00». Вдоль шоссе на перевернутых ящиках — помидоры, яблоки, маринованные опята, квашеные грузди, кедровые орешки, мед, немного кукурузы в горячей воде. Рыночные разговоры: «разве на яйцо есть спрос? Скажи мне, ну везу я в город яйцо — и что? Привез яйцо — и что, я спрашиваю?» Главное, ради чего тормозят в Сростках легковые и грузовые, — чуть дальше. Сначала кажется, что сюда каким-то дивом переместился московский бульвар с длинным рядом бабушек, покачивающих детские коляски. Только здесь в колясках, для удобства транспортировки и сохранения тепла, заботливо укрытые одеяльцами — пирожки. С мясом, капустой, курагой, особо излюбленные — с луком и яйцами (яйцом!). Бабки привычным жестом поправляют одеяльца, что-то напевно приборматывают. Бабки окликают покупателей, не жалея ласкательных суффиксов, не повышая голоса. Бабки баюкают пирожки. Проходит и падает тушкен.
У дома матери Василия Шукшина в Сростках установлен турникет — вряд ли затем, чтоб толпы не снесли в энтузиазме основной мемориальный объект на родине писателя, просто такова алтайская мода: турникеты при входе на турбазы, в дома отдыха, на мостики через ручьи (может, начальство из вахтеров). Тем не менее мысль о незарастающей тропе и мавзолейной очереди — возникает. Однако Сростки многолюдны только в конце июля, в шукшинские дни: все-таки слишком далеко от чего бы то ни было. Во дворе — бронзовый памятник работы Клыкова. Замираешь перед неандертальским обликом статуи: огромные кисти рук, свисающие до колен, круглые покатые плечи, вместо ступней — некие ласты, плавно переходящие в подножье. С пугающей простотой исполнен замысел: художник, вырастающий из земли, плоть от плоти. Теперь Шукшин канонизирован — нормальный процесс освоения и присвоения того, что было чуждым и враждебным, как с Джойсом в Ирландии. Именно на родине труднее всего понимали Шукшина при жизни. Он приводит письмо земляка после выхода фильма «Печки-лавочки»: «Не бери пример с себя, не позорь свою землю». Рецензии на картину в «Алтайской правде» и «Бийском рабочем» тоже сводились к отрыву от почвы. Сростинская библиотекарша Д.Фалеева вспоминает: «Василий Макарович чувствовал эту неприязнь и болезненно переживал ее. От матери как-то слышала: ходит-ходит иногда по комнате, курит, хмурится, а потом вздохнет и с такою обидою произнесет вроде как сам себе: „Гады, я ж люблю вас!“» В Сростках в 67-м году с трудом удалось устроить встречу уже всесоюзно знаменитого Шукшина с публикой: «Сестра Наталья Макаровна всю дорогу успокаивала его, а он твердил одно: не могу, Натаха, не могу, будто в чем виноват перед ними». То же повторилось в 70-м: «Опять он не выступал, а словно отчитывался перед земляками». Шукшин написал в самооправдание специальное «Признание в любви» и всего за год до смерти, на вершине славы, «Слово о „малой родине“». Земляки по-свойски не стеснялись обозначить то, что ощущалось, но не проговаривалось в те годы: внеположность Шукшина существующей традиции писаний о народе, о берендеях, в которых живет настоящая правда. Его все загоняли в компанию деревенщиков, а он был — подлинный экзистенциалист. С толку сбивало то, что он описывал и снимал сельскую жизнь. Алтайские крестьяне плохо связывались в сознании с Камю и Антониони, а зря. Стоит пересмотреть картину «Живет такой парень». В начале 70-х советскую интеллигенцию восхитил изящный фильм Иоселиани «Жил певчий дрозд», который воспринимался как перенос на народную почву западных, условно говоря, сартровских социально-психологических мотивов и образов. Шукшинский Паша Колокольников (в блестящем исполнении Леонида Куравлева) на семь лет раньше явил такого героя — обаятельного и бесполезного, в чьем существовании либо вовсе нет смысла, либо есть столь высший, что не стоит и пытаться его разгадать, разве только догадаться. Правда, под конец шукшинскому персонажу пришлось все-таки в соответствии с каноном совершить подвиг, чтобы оправдать свое место на земле, — и это, наряду с деревенским антуражем, помешало разглядеть суть картины. Сам автор уже через четыре года публично пожалел о том, что вставил сцену геройства («сработала проклятая, въедливая привычка: много видел подобных „поступков“ у других авторов и сам „поступил“ так же»). В рассказах Шукшин такой слабины не давал. Обладая грубоватым природным чувством юмора, он писал трогательно и смешно о том, что принято было считать серьезным и важным. В эпоху всеобщей заботы «Есть ли жизнь на Марсе?» его персонаж говорит о возможной встрече с инопланетянами: «Ишо драться кинутся». Шукшинскую деревню населяют бестолковые одинокие люди — то есть такие, каковы они во всем мире: неуверенные, сомневающиеся, непонимающие. «Вон парнишка идет, Ваньки Малофеева сын… А я помню самого Ваньку, когда он вот такой же ходил и сам я такой был. Потом у этих свои такие же будут. А у тех — свои… И все? А зачем?» — классический толстовский мотив, очень непопулярный, если вовсе не запретный в шукшинские времена. Верная и точная — еще оттого, что не афористичная, а расплывчатая, запинающаяся формулировка мироощущения: «Он и других подозревал, что притворяются: песни поют про любовь, страдают, слышал даже — стреляются… Не притворяются, а привычка, что ли, такая у людей: надо говорить про любовь — ну давай про любовь». Основная тема Шукшина — одиночество: «Узнал я в ту светлую, хорошую ночь, как тяжко бывает одинокому человеку». Как тщательно он выписывает концовки рассказов, ставит запоминающиеся, принципиальные точки: «Он шел и молча плакал. Встречные люди удивленно смотрели на него… А он шел и плакал. И ему было не стыдно. Он устал»; «Конечно, — согласился он, — Одному плохо»; «Все же, как ни больно было, это был праздник. Конечно. Где праздник, там и похмелье, то так… Но праздник-то был? Был. Ну и все»; «Ходил в сени пить квас. Выходил на крыльцо, садился на приступку и курил. Светло было в деревне. И ужасающе тихо». Человеческую неприкаянность Шукшин ощущал с редкой остротой. С редкой силой — описал ее. Шукшин сложился как-то исподволь, появившись в тридцать с лишним лет сразу полноценным писателем. По мемуарам видно, что те, кто встречался с ним в молодости, не могут вспомнить толком ничего интересного. Шукшин словно не вырастал, а получился. Его публицистика многоречива и банальна, сатира («Энергичные люди», «В некотором государстве») прямолинейна и плоска. Он художник интуитивный, а не интеллектуальный. Главные свои темы — безнадежность одиночества и бесполезность существования — он не столько осмыслил, сколько почувствовал, воспринял, прожил. Оттого, наверное, они звучат так естественно и убедительно.
Турбаза «Телецкое озеро» существует с 1936 года, электропроводка и нужники с тех пор, похоже, не менялись. В домике для VIP'ов предусмотрены ванна и унитаз на четыре комнаты, но не работают, так что лишний раз выходишь на природу, в сортир армейского образца. Стенки тонкие, в одну доску, из соседней половины отчетливо слышатся голоса — обычный женский разговор о хуях и пряниках: «Я вообще-то ему не верю, хотя на словах он говорит, что все в порядке…», «Ну и что, что с гитарой? Все молдаваны говорят, что они румыны, а сам цыган…», «Ничего я не думаю, что у меня грудь красивая, это такой вырез глубокий, чтобы летом прыщи дышали…» Бытовые недочеты восполняются богатством оформления. На параллельной берегу тропе, чтобы не забыть о романтике, — щиты с текстами песен Визбора, в захлебе любви ему приписали и «Бригантину». В конце тропы — ядовито-голубая закусочная «Лесная нимфа» Для верности на вывеску указывает рукой фанерная девушка почему-то в длинном вечернем платье, целомудренно-блядского вида, как в рекламе прокладок. Внутри — зал со сценой и балюстрадой, что-то здесь прежде было иное, торжественное. Выше по склону тянется череда крытых толем домиков-теремков без окон, в которых ночью либо надо открыть дверь и замерзнуть, либо закрыть и задохнуться. На тех местах, где по здравому смыслу должны быть окна, — плакаты «Береги природу», «Земля — твой дом», «Познавай свою родину». Даже не верится, что стоит сделать поворот кругом — и увидишь то, от чего захватывает дух, сколько ни смотри эту воду, эти горы, эту тайгу, для которых нет ни красок, ни слов, одна лишь благодарная память. Как ночью ощутимо и слышно дышат все сорок кубических километров Телецкого озера. Как по утрам перерезают горы перья тумана. Как задувает южный ветер — «верховка» и катер несется по тряской мелкой волне, будто по ухабам. С наступлением темноты над головой непредставимое обилие низких ярких звезд. Внезапно идет поток теплого воздуха — из пустыни Гоби. Здесь так с легкостью и говорят, хотя где она, пустыня, за какими дальними хребтами? Но путь теплого ветра известен: через долину Чулышмана и по озерной котловине, между гор, как по аэродинамической трубе. Тут вообще остро ощутима география, ее планетарные масштабы: бутылку, брошенную с моста в Артыбаше, понесет вытекающая из Телецкого озера Бия, которая сольется с Катунью, образовав Обь, и по почти морской шири после слияния с Иртышом вода доставит твою стеклотару в Северный Ледовитый океан. Вечером все собираются на большой поляне у озера, которая именуется Вертолетной площадкой. Никаких вертолетов нет в помине, название напоминает о давних славных временах, подобно какой-нибудь Триумфальной площади. Приходить нужно засветло, потому что фонари не работают и с узкой доски, переброшенной через топкую канаву, лучше упасть по дороге обратно. На Вертолетной площадке разворачивается этнический фестиваль «Живая вода», с музыкой и хакасскими шаманами. Камлания безжалостно назначаются на шесть утра, обещают, что шаман научит главному. Чему нужно учить того, кто способен после поздней гулянки встать в полшестого? Но неофиты послушно входят с востока в медицинское колесо из булыжников, что-то обретая, и сонно бредут вокруг костра, поднимая руки вверх, после чего действительно появляется радуга. Самое главное и живое — музыка: неслыханное звучание варгана, топшура, хомыса, тоура. Новый знакомый из Тувы учит играть на губном варгане. Инструмент, похожий на зажим для галстука, надо прижимать к зубам, большим пальцем отводя пружинящую железку. Резкая волнующая вибрация — может, еще не музыка, но уже новое сведение о себе. Так расширяет представление о человеческих возможностях горловое пение. То, что совершает алтайский батыр под бубен батыра монгольского, вначале потрясает именно с этой точки зрения, как американский баскетбол. После, привыкая и вслушиваясь, обнаруживаешь иную, но безусловную гармонию в рокочущих, хрипящих, урчащих звуках тревожного ритма. Сильный довод против торжества белой расы. Назад в эту Европу — снова по Чуйскому тракту. Дальше, за Бийском, станет плоско и неинтересно, но туда еще ехать и ехать, и пока перед глазами — утреннее Телецкое озеро со штриховкой берез по грунту елей, с медведями, которые по первому солнцу вышли греться на склон Сорной горы. Названия гор даны без большой теплоты — Сорная, Купоросная. Непреходящее ощущение: то, что сделано человеком на Алтае, сделано без любви. Надо как-то особо неприязненно и презрительно относиться к окружающему миру, чтобы построить освенцимские теремки, не перекинуть мостик через канаву, забить окна в столовой, подобрать такие пронзительные краски и потушить фонари. В эти места уходили — старообрядцы, сектанты, казаки. Наверное, это важно: сюда не приходили, здесь скрывались, прятались. Оттого, может быть, по сей день чувствуется отдельность природы от населяющего ее человека. Он не растет из земли, вопреки замыслу скульптора Клыкова. По настоящему колонизация не удалась. За Алтай не боролись, просто в середине XVIII века провели карандашом по карте и присоединили. Тут все, что природа, — прекрасно, даже преувеличенно прекрасно. Все, где отметился человек, неуклюже и чуждо. В открыточных котловинах, окруженных нарядными горами, — бетонные кубы и ржавое железо. Горный Алтай равен Португалии. Или Венгрии, кому больше нравится. Или трем Бельгиям. Все большое, широкое, объемное. Пустое. Безлюдное.
ДЕТСТВО В УГЛУ
Сидим в кофейне «Солей-Экспресс» на Садовой-Самотечной. Заведение тонное, признанное: на вывеске значится — «Любимое кафе Людовика XIV, Короля-Солнце». Есть за что — вкусные пирожные, видать, обжирался здесь Луи. Едим и беседуем об образовании — у Сергея куча идей по части школьной системы, глаз горит, столичной усталости незаметно. В Москву он приехал несколько лет назад из Сибири, когда-то учительствовал в сельской школе. Сергей уточняет, село Мурюк Мариинского района Кемеровской области. Еще говорим о том, сколько диковин попадается, если охота смотреть и видеть, — сразу, как только выезжаешь за пределы Садового кольца. Не то чтобы внутри кольца не было важного или интересного, но тут все более или менее предсказуемо. Парижские пирожные на Самотеке — такое уже было, есть, наверное, будет. Вовне, за Садовым, за окружной дорогой — лесостепь, переходящая в тайгу и тундру. Там Москва — Марс. Там не понимают иностранного паспорта, если говоришь по-русски. Там пожилой, сгорбленный, плохо одетый, не знающий ни одного английского слова азербайджанец полгода выдавал себя за генерального консула США, продавая визы (подлинный случай на Урале в 2001 году). Там чудно и ужасно. Там, конечно, леший бродит, но и русалка на ветвях сидит. Там не так. Сергей принес школьные сочинения своих учительских лет, вынимает тетрадки, разбираем почерки, читаем.
Летние каникулы
Рассказ пойдет, как я отдыхал летом. Лето я провел хорошо, в мае мы купили машину «Жигули». Мы все со семьей поехали в Новосибирск в магазины. Дорога быта очень дальняя, и мы проезжали поселки, районы это Топки и не доезжая до Юрги. После Юрги идет Новосибирск. Когда мы заехали в этот город, то он мне очень понравился, потому что он очень старый. Дороги на главных улицах широкие, три машины едут туда и оттуда, скорость на дорогах восемьдесят километров в час. В магазинах ничего такого хорошего нет. Купили сестренке ходящую куклу и взяли некоторые веши. И поехали домой. Приехали в двенадцать часов ровно.
Двадцать третьего августа поехали в Томск в магазины. Заезжали в районы, поселки это Топки и заезжали прям в Юргу, в Юрге в магазинах ничего нет, и мы отправились дальше.
Вслед за Юргой приближался город Томск. Город Томск мне не очень понравился, потому что кроме тетрадей и всяких игрушек ничего нет. Мы его весь объездили, сходили в кафе, поели и поехали домой. Приехали домой в десять часов вечера ровно.
На день рождения восьмого июля мне купили мопед, но их не было и купили семнадцатого числа.
Вот так я провел свои каникулы.
Самосознание русской культуры циклически меняется. «Процесс пошел». Это фольклор, выражение Горбачева останется, как остается от Ленина «есть такая партия», от Сталина «жить стало лучше, жить стало веселее», от Хрущева «кузькина мать», от Брежнева «чувство глубокого внутреннего удовлетворения», от Андропова лирические стихи, от Черненко стихи Кибирова, «загогулина» от Ельцина, «мочить в сортире» от Путина. Процесс идет. На пути освобождения русская культура погружалась в пафос разоблачений и саморазоблачений, в не нормативную лексику, в сексуальные откровения. То есть — в правду. Протест, чернуха, мат, секс — суть разные обличья правды. Важно, что эти категории бытия, ставшие жанрами литературы и искусства, тесно связаны с образом и ролью Запада. Оттуда в Россию поступали «Архипелаг ГУЛАГ» и «Тропик Рака», «1984» и «Лолита», «Николай Николаевич» и «Плейбой». Был, разумеется, самиздат, но правда выигрывает от упаковки, как любой товар. В первую оттепель открытие правды сопровождалось открытием Запада: выносили Сталина, а вносили Хемингуэя, импрессионистов, джинсы, рок. То же произошло с оттепелью, которая обернулась сменой климата. Однако новое западное нашествие оказалось несравнимо по мощи и широте с прежними. Разница с 60-ми еще и в том, что с Запада пришли не только замолчанные заграничные, вроде Джойса или маркиза де Сада (тогда были Кафка и Фолкнер), не только замолчанные свои, вроде Шестова или Хармса (тогда были Платонов и Булгаков), но и свои заграничные: музыканты, художники, танцовщики, шахматисты, писатели. Оба нобелевских лауреата по литературе, в конце концов. И экономисты, и политики, и бизнесмены. Не только русские — и американцы, немцы, итальянцы, но ведь это же надо знать языки. Свои стали репрезентацией Запада с тем большей легкостью, что сами на этом очень настаивали, перечисляя зарубежные заслуги с той же торопливостью и той же достоверностью, как за границей перечисляли советские степени, премии и звания. Первый перестроечный этап восприятия Запада Россией отличался младенческой некритичностью. Второсортному литератору верили, что западные критики называют его «Мильтоном, Прустом, Марком Твеном, Оруэллом и прочими в одном лице». Газеты почему-то печатали слова политолога о том, что решить проблемы России проще простого: надо выкопать зарытый Сталиным от Москвы до Ярославля медный стержень и продать его, печатали, вместо того чтобы сразу звать санитаров. Все объяснялось пропиской литератора и политолога — Нью-Йорк. Свет воссияет с Запада, который знает правду о деньгах, лагерях, русском мате, литературной иерархии и цветных металлах. С практической стороны детски трогательный комплекс надежд на Запад сводился к анекдоту хрущевских времен: «пусть нам Америка построит коммунизм». Выяснилось, что никто не торопится давать деньги, а во-вторых, на чужие деньги в такой стране ничего не построишь. Новые русские бизнесмены быстро поняли, что сами у себя дома способны зарабатывать миллионы — рублей, а потом и долларов. Эти мутанты перестройки, которых старшие ощущают как пришельцев, стали главными героями постперестроечного времени, по сути произведя молодежную революцию, в цивилизованном мире невиданную: в Штатах молодежь бунтовала в 60-е в культуре, а в 80-е яппи реигановского помета не разрывали связи с прежним поколением, просто увеличили скорости подъема. Российские яппи ушли вверх так резко, что их буквально след простыл — оттого и кажется, что следа не было. В их стиль вместе с отказом от стилевого набора отцов вошло утрированное пренебрежение к Западу. Молодые бизнесмены стали фактором в изменении и культурного самосознания: явили пример силы и самоуважения, отвечая подспудным чувствам русского творческого человека, который знает, что правда приходит с Запада, но твердо верит, что живет эта правда в России. Такой пространственный парадокс определял духовный кругозор русских, но отмечали еще путешественники старых времен: «Они считают себя святее нас. Они учатся только своему родному языку и не терпят никакого другого в своем обществе» (XVI в.), «Скифски жесток, в делах торговых хитер и оборотлив, презирает все иностранное, а все свое считает превосходным» (XVII в.). Гордыню забыли в первые годы перестройки. А поскольку в России ровного отношения не бывает, даже в магазине ты либо «сыночек», либо «иди откуда пришел», любовь к Западу достигла неприличного захлеба. Маятник на российско-западных часах отклонился так далеко, что не мог не пойти обратно. Он и пошел. «Запад, теряя стремление „обожить“ земной шар, начинает его фетишизировать, заботиться о нем, холить его, как если бы некий человек пытался обустроить свой номер в гостинице, которую ему завтра предстоит покинуть». Так писал просвещенный священнослужитель, явно смешивая практически-повседневные и глобально-метафизические заботы человека, умалчивая о протестантской этике, в которой труд и есть главное богоугодное служение. Но важнее расстановка акцентов: духовное превосходство русского человека над западным. Художник, побывший в Штатах: «Вообще средняя американская галерея, насколько я заметил, предпочитает иметь дело не с художником-мыслителем, а с художником, который обеспечивает среднему потребителю картинку над диваном». Снова недоразумение: галерея — это картинный магазин, а не музей. Так можно огорчаться, что в газетном киоске нет Гегеля. Примечательна и уверенность в том, что беда в бездуховных галерейщиках, а так-то на каждого ремесленника приходится мыслитель: пропорция, которой не знали даже древние Афины. При таком сгущении творческой энергии возможна и декларация поэта: «Когда отменили цензуру, стало ясно, что наше искусство, наша литература по-прежнему в авангарде мировой цивилизации». Все ровно наоборот. Это до отмены цензуры так казалось, когда самиздат и тамиздат вели отбор по рыночному принципу спроса — даже жестче, потому что потребитель рисковал больше чем кошельком. А потом стало ясно: многое из того, что представлялось значительным, было конъюнктурным, что выглядело передовым, оказалось повторением задов Европы и Америки. Отмена цензуры обнажила существование нормального — то есть хаотического, с вершинами и провалами — культурного процесса, приобщила к процессу мировому. Но — не прибавила качества и уж точно не вывела в авангард, скорее напротив: свобода показала, как много накопилось вторичного и арьергардного, что объяснимо долгой изоляцией. По Достоевскому, из «Подростка» — «оттого, что вырос в углу». Вырастание в углу рождает комплекс исключительности, проявляющийся двояко: «мы хуже всех» и «мы лучше всех». В русском самосознании эти установки живут одновременно. Главное: мы — всех. «Печальное дело угол, — соглашается Сергей. — Вот этот, например, ведь беспросветная глушь, он обводит рукой любимое кафе Короля-Солнце. — Да и вообще угол от Петропавловска до Пскова, каково?» Молчим, воображаем эту чудовищную биссектрису. В тишине слышен негромкий, со звенящим надрывом, разговор за с столиком в углу: «Да он не американец! Ему морду набить надо! Он гражданин Российской Федерации!» Кажется, не про нас. Склоняемся над следующим школьным сочинением.
Знание делает человека сильным.
Знание делает человека сильным — это святая правда. Знание — это святое дело. Знания нужны при любой работе даже вне работы. Вот, например: если человек владеет техникой карате, кунфу, айкидо и др. видами борьбы, то ему ничего не стоит защитить от жуликов женщину или от хулиганов мужчину. Я думаю, что мужчина должен знать какой-нибудь вид борьбы, без этого он не мужчина. И настоящий мужчина не должен бояться хулиганов, а то хулиганы полезли в карман за ножами, а мужчина как драпанет, аж пятки сверкали. А если мужчину спасает женщина, который попал к хулиганам, это совсем позор.
А вот самый простой пример: на женщину напали жулики, так она их привела в милицию, вот вытаращили глаза тогда жулики и милиционеры, когда узнали, что она тренер по самбо.
Примеров можно приводить уйму. Ну вот шел мужчина с женщиной с секции карате, жаль, что хулиганы не знали этого и пристали к ним. Двое против двенадцати — фантастика (хулиганов было двенадцать), но мужчина с женщиной не испугались. Они принялись за дело, то сбили одного, то другого, и в конце победу они все-таки одержали. Ну это еще не все. Женщина подошла к одному из лежащих, зажала между ног голову и стала ломать ее. А мужчина тем временем поставил одного обидчика к стене, пробив ладонью живот, он достал у него печень. Вот так отвечают каратисты насилием на насилие. Теперь почти никто не посмеет утверждать, что можно прожить без знаний. Можно привести много примеров, что без знаний человек не человек. Поэтому нас и называют Homo sapiens (человек разумный). Вот даже в национальной японской борьбе дзюдо побеждает не тот, кто сильней, а кто лучше владеет техникой этой борьбы. Даже чтобы увернуться от удара соперника, нужны знания. А в наше время один человек (забыл его фамилию) жонглировал гирями семьдесят пять кг и держал на спине пирамиду весом девятьсот кг. Его прозвали самым сильным человеком в мире. Так у него была своя тактика. А если человек, не знающий ни одного вида борьбы и физически не развит, пошел служить в армию или в милицию, он не сможет задержать преступника. Нужны также и другие знания. Вот, например, многие люди идут в педагогический институт. Но выходят настоящими учителями немногие. Нет, каждый знает свой предмет, но не каждый учитель может заглянуть в душу ребенка. А если ученик все понимает, что нельзя, а что можно, хочет успокоиться, не баловаться, но не может, дает слово в последний раз, но все безнадежно. Это как понимать? Я ведь говорю: знания везде нужны. И как говорит мой любимец по фильмам Жан-Поль Бельмондо: «До последних дней каждое воскресенье отец ходил в Лувр. Однажды я спросил: зачем ты это делаешь, ведь ты знаешь каждый из шедевров Лувра, как свою ладонь? Отец лишь улыбнулся: чтобы учиться, малыш. Учиться — таким было его жизненное кредо, ставшее отныне и моим. Тот, кто потерял тягу к учебе, мне не интересен, и вообще он кончен как личность». Все профессии требуют от человека познаний той или иной работы. А Михаил Васильевич Ломоносов (1711-1765) какими обладал знаниями? Первый ученый-естествоиспытатель мирового значения, человек энциклопедических знаний, один из основоположников физики и химии, поэт, заложивший основы советского русского литературного языка, художник, историк, поборник отечественного просвещения и развития самостоятельной русской науки. А в наше время один корреспондент знал тридцать восемь разных языков, так давайте учиться, учиться и еще раз учиться.
Быстро утомившись от саморазоблачений и самоуничижений времен перестройки, российская культура ребячески залюбовалась собой. Свет опять сияет с Востока. Вновь — параллель с 60-ми. Шестидесятники разрушили единомыслие, внеся в общество идею альтернативы, из которой выросли все перемены и все последующие поколения. Но при этом они сужали себя ради малых дел, полностью искажая иерархию культурных ценностей. Стоит перелистать новомировский дневник Лакшина, чтобы убедиться: Набоков ниже Яшина — потому что Яшин был рычагом в борьбе. Твардовский восхищается Кафкой и готов поставить его рядом с «Теркиным на том свете». И уж конечно Дюрренматт и Сартр «нич-ч-чего не понимают». Мирового контекста нет. Все важное на земле происходит в пределах Садового кольца, разомкнуть которое — предать себя, разменять свою сбереженную в этом кольце духовность на некий приземленный прагматизм. Это напоминает эмигрантский комплекс: само пересечение границы возвышает. Тут — обратное: «За границу охотно едет тот, у кого здесь в душе пусто» (Твардовский). Драма шестидесятников не в компромиссах, даже не в наивном, детском позитивизме, а в самоограничении, обернувшемся ограниченностью следующих поколений — изживать которую еще долго. Все переменилось, открылись границы, перед Пушкиным встал «Макдональдс», выросло поколение прагматиков. Но как раз обратный ход маятника — изменение отношения России к Западу — показал, что глубинный принцип остался неколебим. «-Вот ответьте мне, Ольга: будете ли вы счастливее оттого, что завтра отремонтируют вашу квартиру? Ольга ответила честно: Нет. — Ну вот вам и решение всех вопросов, потому что голландец — будет» (В. Пьецух) Декларативный патриотизм — всегда заклинание, незрелость, невзрослость. Комплекс исключительности, питаемый комплексом неполноценности, объясним, но исторически нелеп. Россия не центр мирового культурного пейзажа, а лишь его подробность. Подробность важная — и тем более важная, что в этой картине единого центра нет и быть не может. Доедаем любимые пирожные Людовика XIV. Сергей достает еще одну тетрадку. Змей-искуситель, он принес тогда в кузбасскую школу ослепительно яркую, производства «Скира», репродукцию Босха — левую часть райского триптиха из Прадо.
Сад
Однажды летом на зеленой поляне пасутся олени, свиньи в жаркую солнечную погоду. Им так было всем весело вместе. И все остальные животные. В самом низу находится не большой пруд-пролубь. В этой пролубе не сильно глубокой находятся рыбки. На зеленом лугу находятся дети в солнечную погоду. Адам и Ева ходят по миру зеленому босиком, фонтан состоит из пластмассового дерева. Он не сильно высокий. Фонтан стоит в центре зеленого луга на черном угле. Там в домике расположено не сильно большое дерево. И неподалеко от дерева все укрыто зеленью. В жаркую солнечную погоду на чисто голубом небе видны маленькие звездочки.
На поляне пасутся свиньи, слоны, жирафы и всякие звери. Посередь озера стоит фонтан. Вокруг фонтана плавают дикие утки. В центре рощи находится Господь Бог. Возле него находятся Адам и Ева. А возле них находится пролубь, там находятся летающие рыбы. Живут.
Это сочинение Сергей читает сам, вслух, хотя буквы крупные, ровные, красивые. Голос дрожит. У любого дрожал бы.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22
|
|