Их осталось двое. Берен знал, что следующий — он. И тогда он наконец нарушил молчание:
— Прости меня, король. Из-за меня все это случилось, и кровь твоих воинов на мне. Я был заносчивым мальчишкой. Как капризный ребенок, потребовал от тебя исполнения моего желания, исполнения клятвы, которую ты давал не мне. Не кори меня — я и так казню себя все время. Прости меня.
— Не терзай себя, друг. Это я виноват. Ведь ты же не знаешь, почему я согласился идти с тобой. Из-за моей самонадеянности мы попали в ловушку. Это я всех погубил…
А потом снова пришел орк — и что-то оборвалось внутри у Берена. Пока орк возился с его ошейником, Берен кожей ощущал угольно-раскаленный взгляд короля…
Он не понял, что произошло. Орк и Финрод катались по грязному полу, рыча как звери, и обрывок цепи волочился за королем. Орк истошно орал и бил короля ножом, бил уже в агонии — тот захлестнул его шею цепью своих кандалов; и вдруг, словно волк, чувствуя, что теряет силы, Финрод вцепился зубами в горло орка. Тот тонко взвизгнул и, дернувшись, затих.
Финрод подполз к Берену и упал головой ему на колени. Он дышал тяжело, давясь кровью.
— Ухожу… не хочу, но… я должен… обречен… Я бессмертен… ты… прости… Постарайся… жить…
Его слова были бессвязны, но Берен понял.
…Он был слаб. Смертный, ведомый Судьбой; так слаб, что мог только одно — почти шепотом петь ту Песнь, что пела в его видении окровавленная Ночь. Он пел, не понимая, откуда идут слова, держа на коленях голову умирающего короля. Так умер король Финрод, благороднейший из королей Нолдор. Умер в ледяном мраке темницы, на скользких холодных плитах, в цепях, словно раб. Не народ Нарготронда оплакал своего владыку, а Смертный, обреченный сгинуть во тьме безвестности, куда ввергла его Судьба. И Берен плакал и пел, уходя в Песнь, чтобы не вернуться…
…Гортхауэр вздрогнул от внезапного шума, рука потянулась к мечу… Перед ним был Седой Волк со страшной рваной раной на горле. Желтые, налитые кровью глаза встретились с глазами Сотворенного, и тот увидел предсмертные мысли волка. Красивая девушка на мосту… огромный волкодав в золотом ошейнике… Дочь Тингола. Гортхауэр осторожно погладил волка по голове: пусть уснет — так легче умирать.
Мысли быстро проносились в голове Гортхауэра, пока он стремительно шел к вратам. Пустые коридоры полнились эхом его шагов. Казалось, он здесь совсем один. Мысли были четкими и холодными.
Солнечный свет, слишком резкий и яркий после полумрака башни, ослепил Гортхауэра, он прикрыл глаза ладонью и потому не сразу увидел Лютиэнь. А увидев, остановился. Его охватило странное смятение. И как мне с ней заговорить? Лучше бы кто другой… кто, здесь только орки и волки… Еще несколько шагов… Глаза в глаза. Неужели она все же вернулась? Зачем ?Может, чтобы судить меня ?Помнит ли, кто она есть ?.. Он медленно поднял руку, чтобы коснуться ее. Может, это призрак…
— Иэрне… — беззвучно, боясь спугнуть наваждение.
Страшный удар в грудь опрокинул его на спину; горячая слюна капала на лицо, клыки волкодава впились в тело. Он не сразу почувствовал боль — да и, пожалуй, боль не была столь жестокой, как явь. Наваждение растаяло, остались лишь растерянность, горечь разочарования и почти детское горе. И, может быть, увидев эти странные, совсем не жестокие глаза, Лютиэнь приказала Хуану оставить поверженного.
— Ты, прислужник Врага, слушай! Если не признаешь моей власти над этой крепостью, Хуан разорвет тебя, и обнаженной душе твоей будет суждено вечно корчиться под взглядом твоего хозяина, полным презрения!..
Пес глухо зарычал.
— Я… сдаюсь… — еле слышно ответил Гортхауэр.
Миг — и Лютиэнь уже бежала по мосту. С трудом приподнявшись на локте, Гортхауэр посмотрел ей вслед. Сейчас она невероятно походила на Иэрне…
Им овладело странное ощущение — все равно, потому что все кончено. Осталось исполнить только одно. Он подозвал крылатого коня — мыслью: говорить не мог. Это совсем лишило его сил. С трудом взобрался в седло, оторванной от плаща полосой кое-как замотал рану — надолго не хватит, надо спешить… Пока есть силы — предупредить. И увидеть Учителя — в последний раз… Они могут сделать со мной все. что угодно, но не смогут придумать большей муки, чем эта, мною же причиненная. Все равно. Все равно…
ПЕСНЬ: Корни аира
начало ноября 464-го — начало февраля 465-го
«Я — один, и лучше мне остаться одному. Не хочу, чтобы видели меня таким».
Ссутулившись, он стоит у окна. Что происходит?.. Как мучают — звуки, запахи, свет… все кажется слишком резким, любое прикосновение заставляет болезненно вздрагивать. Тяжело говорить, слышать людские голоса — слишком громкие, болью отдающиеся в висках, — что-то отвечать… Если бы он был человеком, подумал бы, что болен. Но он не человек.
Просто — осень: с тех самых пор, с той предосенней поры, когда в одночасье рухнул его мир в крови и пламени, это время стало для Бессмертного пыткой. Мучительный непокой — он не мог быть один, он не мог быть рядом с кем-то. Осенью он чаще всего уходил из замка: хорошо хоть то, что никто не спрашивал — куда. Уходил, чтобы после снова и снова возвращаться к тем, кто ждал его, к тем, кто верил ему; возвращаться, чтобы быть рядом, и никогда — вместе, никогда — одним из. Иной. Чужой. Как гранитная скала посреди речного потока.
Среди сотен сейчас ему нужен был только один. И этот один — человеком — не был.
Смертная тоска не-одиночества.
Велль передал ему слова фаэрни: я приеду. И он ждал. Год, два, пять лет — ждал. Без надежды, уже почти не веря — ждал. Не упрекая даже в мыслях, смирившись с тем, что все кончено, — ждал. Ждал слова, хотя бы одного живого слова, пусть даже этим словом будет — прощай.
"Если бы ты знал…
Если не приехал, значит — не простил. Не хочешь видеть. Или — бросить все, оседлать коня — как будет хорошо, небо, как будет хорошо… нет. Гордыня не позволит снова умолять — будь рядом, ты нужен мне… зачем лгать себе? — я просто боюсь. Боюсь, что нечего больше ждать. Что больше я — не нужен. Не нужен тебе".
Ни одного письма — только донесения, сухие неживые слова — сухие ломкие листья зимней осоки. Больше ничего. Словно ничего и не было. Глухая стена — не докричаться.
Потом не стало даже этого.
«Если бы можно было — снова — ладонь-к-ладони… что же мы делаем…»
Знал, что надеяться не на что. Что бесполезное это ожидание только выматывает душу. И все равно — ждал. Ждал, что распахнутся двери, и -
«Нет, это будет не вестник, а ты сам, тъирни, и тогда я скажу, как ждал тебя… ничего я не скажу, просто загляну тебе в глаза, и слова станут не нужны…»
Он медленно меряет шагами зал — бесцельно и тяжело.
«Как же пусто… Что со мной сегодня — словно петля на горле…»
…Фаэрни сполз с седла, с трудом удерживаясь на ногах, — стражи смотрели ошеломленно, один хотел спросить о чем-то, но темный неживой взгляд смел его с дороги, отшвырнул — юноша так и остался стоять, вжавшись в стену: никак не мог перевести дух.
Скорее… как медленно, невыносимо медленно плывут мимо стены, каждый шаг — сквозь смертную усталость, тело наливается тяжестью — только бы не упасть, успеть дойти, успеть сказать, успеть… Слабеющей рукой толкнул дверь — она не поддалась, и тогда из последних сил фаэрни ударился в нее грудью, как птица о прутья клетки.
Дверь распахнулась — словно кто-то всем телом ударил в нее; Вала стремительно обернулся. Мгновение он не видел ничего, кроме растерянных этих молящих глаз — протянул руки, выдохнув только:
— Тъирни?..
Гортхауэр пошатнулся, зажимая рукой горло. Странно неловко шагнул вперед и заговорил.
Думал, что заговорит.
Одно слово, смешавшееся со страшным хлюпающим звуком хлынувшей изо рта крови:
— Аэнтар…
Попытался выпрямиться, ломко, деревянно выгнувшись назад, — Мелькор уже был рядом, сдирая перчатки, — подхватил его, заставил опуститься на каменные плиты, оттолкнул уже — бессильную руку, сорвал бесполезную повязку — судорожно втянул воздух, борясь с внезапным удушьем, — и накрыл рану ладонью.
«Мало, что ли, что — создал, принял — нужно было, чтобы кровь смешалась… как т'айро-ири… нет, кровь нужно смешать на стали…» — последняя связная мысль, нелепая и отстраненная. Мир начал расплываться в глазах, заволакиваясь агатово-дымчатым…
Страх охватил Мелькора — нет, не страх: всепоглощающий нечеловеческий ужас, какого он никогда не знал, и подступающая пустота, и злой жар, сжимающий сердце, — душа, как ладони, без кожи -
«Он умрет — сейчас — умрет — из-за меня — и никогда…»
Что — никогда? Мыслей нет, есть только пустота, затягивающая, как раскаленный зыбучий песок, стальная удавка на горле -
«Таирни, не уходи, не уходи!.. — я не смогу быть без тебя, я не могу…»
Кровь. Белое, белое запрокинутое лицо, слепые глаза, неузнающие, подернутые дымкой не-здесь.
…нет воздуха, и пустота рвет легкие изнутри, жалит тысячами игл, выпивает мозг, вытягивает душу — и нет боли, есть только пустота, которую нечем заполнить, — и никогда больше не будет ничего, кроме этой пустоты — потому что -
— Таирни… иймэ!..
"Я не отпущу тебя, я не отдам тебя — почему — почему ты — таирни, не умирай!..
Жизнь — сквозь пальцы — кровь…
Твоя жизнь…
Я никогда не мог тебе рассказать, не успел тебе рассказать — что ты для меня, я не умел, нет для этого слов — и почему мне всегда нужны были слова, зачем эта игра нелепая, ведь мог просто распахнуть душу — таирни, мэллтъе-тэи — таирни, почему, почему я не говорил тебе этого, что же мне делать — не оставляй меня!.."
Замерло сердце под ладонью. Дыхания — нет.
…Льир постучал. Подождал немного, потом осторожно приоткрыл дверь и шагнул в зал. Зала — не было. Был — туман, призрачные полотнища, колыхавшиеся на неощутимом ветру, волны неживых полупрозрачных трав, медленные тени чужих снов, и сквозь туман проступали стены — неверное мерцание, мертвая зыбь — до жути, до холодного озноба нечеловеческое, чужое, чуждое… И сердцем этого были — двое.
Нелюди.
Льир стиснул горло холодеющими пальцами, пытаясь сдержать то ли вопль, то ли приступ неодолимой тошноты, потому что — не мог не узнать, и — не узнавал ни лица, ни безжизненного беззвучного голоса, повторявшего, как заклятье: им энгэ… им къерэ… - голоса, отдававшегося во всем его существе болезненным эхом. Хотел уйти — и не мог, и знал, что, если останется здесь еще мгновение, призрачное колыхание не-бытия лишит его разума — затягивало, впитывало, и невесомые стебли паутиной оплетали тело, лишая воли, — Льир, не сознавая, что делает, нащупал дверную створку — кольцо — потянул — рванул, охваченный звериным ужасом, — бежать, бежать…
— С тобой что?
Он только отчаянно замотал головой — из сжатого спазмом горла не вырывалось ни звука, — но когда Льалль шагнул к дверям, озабоченно сдвинув брови и пробурчав что-то вроде: «Разберемся…» — привалился спиной к высоким тяжелым створкам, раскинув крестом руки, выдавив только:
— Нельзя…
— Ты что? Пусти… да пусти же, может, целитель нужен… Слышишь, что говорю? — пусти!
Льир только мотал головой, не в силах объяснить — там не нужен целитель, там никто не нужен, никто не поможет, потому что они не люди, они — не — люди — они…
Кажется, в какой-то миг он произнес это вслух, потому что Льалль уставился на него ошеломленно, придушенно выдохнув:
— Кто? Тано?.. Ты с ума сошел?!
И, с новой силой стиснув плечи Льира, почти отодрал его от двери, швырнул в угол, толкнул дверь:
— Айанто!..
Кто я…
Я…
…не помню.
…холод — клыки, сжимающиеся на горле, — рушащиеся башни — полет — коридоры, черный камень стен… Успеть рассказать. Успеть дойти. Успеть увидеть. Успеть, успеть, успеть…
«Тъирни?..»
«Аэнтар…»
Тъирни. Та-ир-ни. Я?..
Боль. Горячее, липкое ползет по груди, рот переполнен чем-то соленым, густым… кровь. Моя?..
Боли — нет.
…он ждет меня — он звал — он ?..
Кто?
Вернуться.
Должен.
Я — должен — вернуться.
Я…
…говорил…
Мой меч — твой меч.
Моя сталь — твоя сталь.
Моя кровь — твоя кровь.
Я стану тебе щитом…
…если примешь меня…
…я больше никогда не оставлю тебя.
… никогда не оставлю тебя…
…никогда…
Тано!..
Туман расходится, как полог.
Лицо.
Голубоватый просвечивающий лед, глубокие трещины во льду — черные. Бесконечно дорогое лицо, единственное — и не вспомнить имени, не сказать слова…
— Таирни… им энгэ, им къерэ, ийме — им эркъэ-мэи… — без голоса, как заклятье, как молитва, сухим ледяным шелестом дыхания, и слова распадаются на шепотные звуки, теряя смысл, рассыпаются шорохом невесомых осколков — не умирай, не уходи, не покидай меня, — ирни!..
И, наверно, это слово оказалось — единственным, потому что глаза фаэрни утратили дымчатую серую полупрозрачность агата, в их светлой глубине полыхнула исчерна-огненным неправдоподобная, не вмещающаяся в человеческое тело боль, и страх, и отчаяние, словно кипящий металл в форму, — влившиеся, застывшие в беззвучных словах: я не хочу забывать. Я не хочу забывать. Я не хочу…
Он дотянулся — как же тяжело… — слабеющей рукой, накрыл руку Валы, стиснул изо всех сил, охваченный безумным страхом — только бы не соскользнуть снова в неживой туман — до боли вглядываясь в огромные эти странные глаза…
И в них увидел — себя.
…юный дерзкий — айкъе-нээрэ - мальчишка с изумленно распахнутыми глазами, неумело-счастливый; щемящая нежность, удивленная радость слов — ученик мой, таирни — тъирни: невозможно жить без этих доверчивых и растерянных глаз, без этого — «Учитель, скажи…». И ветер первой весны, неподвластный Владыке Ветров — горчащий непокой, полет, радость обретения, звездное пламя в ладонях…
Он видел себя.
…тревожные темные глаза — слишком юное лицо — рука, сжимающая рукоять меча, — уходи, я приказываю, я умоляю тебя — уходи, я не могу потерять еще и тебя…
Он был — в Чертогах, во тьме, он сходил с ума от смертной тоски одиночества, теряя и вновь обретая надежду, и три сотни лет жил только памятью, перебирая режущие ее осколки, и ожиданием встречи, и страхом, что встречи этой может не быть: что я скажу тебе… что ты скажешь — мне ?..
Он стоял на коленях, прижавшись лбом к ледяному камню, и плакал звенящий вереск, и не было ничего, кроме глухой тоски слова — этлерто, лишенный очага, лишенный дома, потерявший себя — ломкий лед, вмерзшие в стылую белизну крупицы песка хрустят на зубах — и покачивались под ветром черные чаши маков, а он был один и только молил без голоса — не оставляй меня, не теперь — где же ты…
Он видел себя — воином, и различал за отстраненной холодностью, угадывал за сталью взгляда — того же восторженного изумленного мальчишку, каким был когда-то. Он узнавал бесконечные часы ожидания, складывавшиеся в годы; он стремительно оборачивался к бесшумно раскрывающимся тяжелым дверям: кто? вестник? от тебя? или — ты сам, таирни?.. И гасла радость, сменяясь горечью разочарования — нет. Снова — нет. Словно протянул руку, ища опоры, а под ладонью — только пустота. Краткие встречи, спокойное равенство двух воинов, а если б можно было — не отпустил бы, не отпустил бы никуда, чтобы — был рядом, чтобы — не расставаться…
Фаэрни-эме.
Таирни-эме.
Ирни…
И — впервые — он осознал, как бездумно жесток был все эти годы. Не хватало времени. Не находилось слов. Как будто важны они были — какие-то правильные слова, когда нужно было просто — слово… Бессмысленно, глупо, по-детски безжалостно. Ему впервые в жизни захотелось заплакать, захотелось крикнуть — я понял, прости меня!..
…Он лежал навзничь — беспомощный, словно выброшенный на берег штормовой волной, все еще сжимая тонкие израненные пальцы Тано — растерянный, потрясенный, впервые осознавший бесконечную — всепрощающую, всепонимающую любовь и нежность, которой никогда не смел даже угадывать в нем.
— Тано… — одним судорожным вздохом.
На мгновение светлые глаза Мелькора заволоклись агатовой дымкой, он пошатнулся — фаэрни даже не успел испугаться: распахнулись двери -
— Айанто!..
Изначальный обернулся на голос:
— Не моя… — хрипло. — Кровь… не моя. Что со мной может случиться…
Поднялся:
— Воды. Одежду. Чистого полотна. Ко мне. Не надо, — увидев, что один из воинов шагнул вперед, — я… сам.
Поднял фаэрни и на руках — медленно, тяжело прихрамывая, понес его из зала.
— Тано…
— Не говори ничего, — влажное полотно касается лица, — молчи.
— Тано… крепость…
— Я мог потерять тебя, — очень тихо, почти безо всякого выражения — тот же голос-шорох.
Гортхауэр умолк — только смотрел широко распахнутыми глазами в беспомощном и потрясенном изумлении — поняв это, недосказанное: Что все крепости мира — я мог потерять тебя.
— Тано… ты — не уйдешь?
— Куда же я уйду от тебя, — уголком губ грустно улыбнулся Изначальный. — Выпей вот это. Не бойся. Тебе нужно отдохнуть, это заменит сон. А я буду рядом.
«…Каким же я был глупцом, Тано… думал, что я — один из тысяч, а каждый из нас для тебя — единственный… Прости меня… разве я знал, разве я понимал, как тебе нужно это — мэллтъе-тэи, Тано… а я не смел сказать… Я так боялся потерять тебя, так боялся причинить тебе боль — снова… разве я понимал, чем для тебя были эти семь лет ожидания, Тано… разве я понимал…»
Он смотрел в лицо склонившегося над ним Учителя счастливыми и виноватыми глазами, не замечая на родном этом лице ни крови, ни ран; смотрел, пока не начали тяжелеть веки — и травы ветра поднимались вокруг, он слушал их серебристый лунный шепот — и пел тростник, горькие травы принимали его, прорастали сквозь него, и сердце его билось в ладонях весеннего ветра…
Изначальный еще несколько мгновений вглядывался в спокойное лицо Ученика — и вдруг бессильно сполз на пол, так и не выпустив руки фаэрни.
…Тано почти не разговаривал с ним; иногда заходил в комнату, останавливался в дверях и просто смотрел — не понять было, что думает. Молчали оба. Говорить Гортхауэру было уже не больно, рана не беспокоила вовсе — просто он не знал, что сказать. А стоило на мгновение отвести взгляд или смежить веки — Тано исчезал. Бесшумно, без шороха даже: был — и нет.
Только один раз Учитель заговорил с ним:
— …Если бы ты знал, как мне не хватает вас обоих…
— Обоих? — недоуменно поднял брови Гортхауэр.
— Тебя… И твоего брата.
— Что? — Гортхауэр задохнулся. — Что?! Что я тебе сделал, зачем ты так позоришь меня?
Изначальный поднял глаза.
— Но ведь он — твой брат, — проговорил тихо. — Так же, как тебя, я создавал его, так же, как и тебе, отдал ему часть души… а когда он оступился — не смог ему простить.
— Оступился!.. — фаэрни онемел от возмущения.
— Он ведь не хотел ничего этого… Мы встретились, он просил принять его, — Изначальный смотрел куда-то в сторону, и глаза его туманились осенней дымкой, — а я сказал — энгъе… Не мог по-другому. Три сотни лет… ты не знаешь, что такое Чертоги. Они все были со мной… три сотни лет Валинора. Вечность. Там нет защиты от памяти, а память творит видения. Я сошел бы с ума, если бы мог. Все были рядом. Живые. А я знал все — и не мог спасти, не мог предупредить… мысль может менять видения, не прошлое… И я не смог простить. Потом думал об этом, много думал… было поздно. Он прятался от меня. Боялся. Я мог бы привести его сюда…
— Ты что несешь?! — взорвался Гортхауэр. — Да я б его своими руками… й'ханг ма-пхут! - ему не хватало слов. — Ты что… ты забыл? Я их хоронил… кости обгоревшие… а ты!.. ты!..
— Соот, Ортхэннэр. Мне не нужно было говорить об этом.
— Не говорить… как ты мог… думать так! Ты… — Фаэрни отчаянно замотал головой, вцепившись пальцами в волосы, словно хотел вырвать их с корнем; лицо его перекосилось.
— Таирни, постарайся понять… — Изначальный бесшумно поднялся, подошел, положил руку на плечо фаэрни. Тот сбросил руку, вскинул глаза, — такого отчаяния, непереносимого непонимания, — словно высокий людный город в мгновение ока обратился в дымящиеся руины, — Мелькор не видел никогда.
Медленно, тяжело Изначальный поднялся и вышел прочь из тихого покоя…
…Напиток забытья теперь приносили целители; потом уже только поили красным густым вином, словно обычного человека, потерявшего много крови, и кисло-горьким соком кровяно-алых ягод, возвращающим силы.
Он был жаден до вестей — оказалось, едва не полную луну пролежал так в странном забытьи и теперь хотел знать обо всем, что случилось за эти дни. К нему приходили рассказывать — он так и не узнал никогда, что просил об этом Учитель. Потом, когда начал вставать, появляться у него стали молодые воины, те, что хотели учиться танцевать с клинками, — и сманили-таки его в мечный зал: не все можно объяснить на словах. К концу первого дня тело его налилось непривычным блаженным чувством усталости — силы еще не вернулись, но умение не ушло, и — что важнее всего — он был нужен здесь. Семь лет, проведенных вдали от Аст Ахэ, ничего не изменили — его знали, помнили…
Он не задумывался — откуда знают, как могут помнить. По рассказам? Почти никого из тех, кого он знал, в Твердыне уже не было…
А Тано все так же появлялся иногда на пороге Зала Клинков, в дверях библиотеки, в кузне, подолгу следил за фаэрни взглядом — молча и снова исчезал, так и не проронив ни слова: ни разу не успел Гортхауэр остановить его.
Он пытался разыскать Велля, расспросить, поговорить — но так и не нашел. Спросил Льалля — сын Твердыни, кажется, знал все и про всех. Тот объяснил: года два с лишним будет, как Учитель за какой-то надобностью отправил Велля к Волкам, да так парень там и остался. Просто все вышло, как оно в жизни бывает: девица ему приглянулась, а он — ей… теперь сын у них, Тавьо назвали — на отца, говорят, похож. Учитель об этом услышал — только кивнул, как будто именно такого и ждал. Надо думать, знал он, что делает, и Велля туда отправил не без умысла. Не все раны лечит Твердыня.
А потом — небесный Ворон не успел еще крыльев распахнуть в полную мощь — подхватил Гортхауэра водоворот, и каждый день стал — наполненной до краев чашей, и ученики сыскались — мальчишки еще совсем, из тех, кому законы Твердыни оружие носить не дозволяли. Смотрели на него, как на воинского бога — ну, да с этим не поделаешь ничего, потом сами все поймут. Двоих, впрочем, как оказалось, скорее надо было кузнецам в обучение отдать: им — танцующими-с-мечами не быть. А скажешь — обидятся: поначалу все в воины метят, несмышленыши, года два пройдет, пока не поймут, что тарно-ири — не меньше, чем воинское братство, а знак Ллах на черных одеждах и подороже стоить может, чем меч на поясе…
Он поначалу еще пытался разыскать Учителя, так толком и не поняв, о чем говорить с ним, что сказать: столкнись они лицом к лицу — промолчал бы, наверно. Только чувство смутной вины осталось. Что с ним было, фаэрни, сам удивляясь этому, помнил плохо: то ли зелье забытья голову затуманило, то ли — просто некогда было остановиться и вспомнить. Ранен был — да; глупо вышло, вспомнить стыдно. А дальше — как в тумане.
Потом и попытки поговорить с Тано фаэрни оставил; вспоминалось у кого-то подхваченное присловие — не последний день живем, будет еще время. Вот будет День Серебра — тогда и поговорим…
Он в этот день был со своими тарни в Зале Клинков; вскоре его отряду предстояло отправиться в дозор, и Идущий-в-Тени, черный золотоглазый волк, младший брат Седого Волка Драуглуина, уже ждал их у врат Твердыни.
— Айан'таэро, там пришли двое: ах-къаллэ в обличье летучей мыши и файа в обличье Седого Волка. Тано велел их пропустить.
Гортхауэр вскинулся стремительно — горло обожгло воспоминание боли:
— Что?..
— Это… чары, — с еле уловимой насмешкой Тхарана произнес чужое слово: л'ут.
— Они — где?
— В Высоком Зале. Мне показалось — нужно, чтобы ты знал.
— И он… — перехватило горло, фаэрни коротко вздохнул; продолжил: — он там один? С ними?
— Да. Он приказал — пропустить…
— Он приказал пропустить их? Он сам?! Да пустите же меня, что же вы!..
Фаэрни сорвался с места, бросился к дверям, а внутри где-то шевельнулось, разворачивая змеиные холодные кольца: не успеть. Уже не успеть. Опоздал.