Черный меч рассек кольчугу короля как тонкую ткань; Финголфин невольно дернулся, словно хотел схватиться за раненое плечо, — и внезапно увидел, как Враг повторяет его движение. Нолдо не стерпит насмешки ни от кого — тем паче гордый до безумия король Нолофинве; гнев ожег его, как удар плети, и с яростным криком эльф рванулся вперед. Изначальный едва успел отклонить удар, нацеленный в его сердце.
Эльф рассмеялся, увидев, как расплывается на черных одеждах Валы кровавое пятно. Его все же можно ранить. Можно. Может, можно и убить… Теперь он бился яростно и уверенно, словно больше не ощущал боли от ран, наносимых Врагом.
— Я еще отмечу тебя… так, что ты… не скоро забудешь… эту встречу! — с гневной радостью выкрикнул Финголфин.
Вала не ответил. Теперь эльф метил в лицо и в горло; длинная рана рассекла правую руку Валы от локтя до запястья, до тяжелого железного браслета — он с трудом удерживал меч. Вала терял кровь — терял силы — и, чувствуя это, впервые крикнул страшно и яростно — ударил меч-Сила, ломая светлый клинок, отбрасывая короля Нолдор назад, в исчерна-серый пепел Анфауглит…
Он упал навзничь; Враг поставил ногу ему на грудь, и близко увидел король ледяные, нестерпимо горящие глаза:
— Что он тебе сказал? Что ты один из немногих Нолдор, с кем я хотел бы говорить?! Он говорил с тобой о мире?
Страшный голос, тихий и яростный, и взгляд, лишающий сил, ломающий волю… Медленно, медленно, бесконечно рука короля Нолдор ползла к обломку меча. Медленно…
— Он говорил о мире, предлагал мир тебе и твоему народу, как пытался это сделать я. А ты — ты ответил ему ударом меча.
Медленно, бесконечно, уже бездумно… еще чуть-чуть — и рукоять клинка ляжет в ладонь… еще немного…
— Ты проиграл, Нолофинве Аран Этъанголдион, — жуткий свистящий шепот. — Твоя жизнь — в моей руке. И что мне делать с тобой? Я…
Он не договорил: рукоять сломанного меча легла в ладонь Нолофинве, король вслепую нанес удар — сталь рассекла связки, распорола ногу глубокой раной — Изначальный скрипнул зубами и пошатнулся: кровь его жгла короля. Миг — и Изначальный опустился на колено подле эльфа, обожженными руками стиснул его виски, впился взглядом в глаза:
…сила, темная страшная сила — боль, рвущая внутренности, — жидкий огонь, вливающийся в тело, словно залили живот и грудь расплавленным металлом изнутри, — вся боль, бесконечные часы агонии Гэлторна — вся боль, перетекавшая из теряющего жизнь тела в обожженные ладони, — вся боль души, не ведающей, что ждет ее за гранью смерти, — вся боль…
Король Нолдор закричал.
И черно-багровая пелена заволокла мир перед его глазами.
…С трудом Изначальный поднял окровавленное, изломанное Силой тело короля. «Пусть лежит на вершине черных гор. Там будет его могила…»
Огромная тень упала вниз: орел подхватил тело короля Нолдор, удар острых когтей рассек лицо Мелькора — он согнулся от боли, закрывая лицо рукой — кровь ползла из-под его пальцев.
Стражи Твердыни видели все. И не смели сдвинуться с места. Такова была воля Учителя и его приказ. Но когда ринулась с неба огромная тень и он, пошатнувшись, закрыл лицо руками, воины бросились к нему.
— Глаза… глаза целы? — выдохнул один.
Закрыв ладонью изуродованное лицо, он протянул руку, словно ища опоры, и сжалось сердце от этого беспомощного жеста.
— Носилки, живо! — крикнул второй.
— Не надо, — сквозь зубы. — Я дойду. Покажите дорогу.
— Я же приказал!..
— Почему… кто… как же это… Это — ты?..
— А кто же, по-твоему? Сильно изменился со времени нашей последней встречи, верно?
Края ран разошлись. Гортхауэр невольно отвел глаза.
— Вот, теперь и ты не можешь смотреть на меня.
— Нет, Тано!..
Это было мучительно — видеть, но Гортхауэр испугался, что оскорбил Учителя. Теперь он не смел опустить взгляд.
— Нет.
— Не сумеешь, — ровно сказал Мелькор. — Никто не сумеет. Я справлюсь сам.
— Нет.
— Тано, я понимаю…Но я не могу так… Позволь, я останусь.
— Уходи. Уходи, я прошу тебя, тъирни.
Можно было не подчиниться приказу. Можно было остаться, если бы гнал прочь. Но не послушаться этого печального и твердого голоса было немыслимо; была сила, заставлявшая исполнить просьбу. Фаэрни вышел, не смея оглянуться.
Лицо Ученика неподвижно. Голос — глухой и ровный:
— Властелин болен. Не нужно тревожить его.
Гортхауэр замер у порога, опираясь на меч: безмолвный и грозный страж.
ПЕСНЬ
457 год I Эпохи
Птица будет рваться в небо, даже если крылья сломаны. Так и мастер, даже с искалеченными руками, останется Мастером. Он еще мог творить, хоть и по-иному, но так хотелось не сотворить — сделать… Руки помнили все, но каждое прикосновение отдавалось в них болью. И все-таки он снова и снова шел — сюда, в мастерскую, заставляя себя забыть о сведенных судорогой пальцах.
Изначальный никогда не оставлял себе им созданных вещей. И ту, первую свою лютню-къеллинн подарил Айкъоно, менестрелю-страннику. Когда она сгорела в огне, он поклялся больше не создавать такого — и легко было бы сдержать клятву, с такими-то руками, но — нарушил ее.
Потому что нельзя убить музыку, живущую в твоем сердце, и так хочется, чтобы ее слышал не ты один.
Но никто еще не смог сделать инструмента, который пел бы так, как хотелось ему.
И вот теперь…
Корпус был легким и плоским, непривычной формы; узкий гриф прочерчен серебристыми нитями-лучами четырех струн. Он погладил гриф и бережно взял странный, покрытый исчерна-красным лаком инструмент в руки, заметив вдруг, как дрогнули пальцы. Он долго откладывал эту минуту — боялся, что это, новое, не станет, не сможет петь. Правая рука легла на маленькое подобие слабо изогнутого лука из темного дерева с серебристо-черной, слишком широкой для лука тетивой. Он глубоко вздохнул, прикрыл глаза и коснулся струн…
Песня была — о тех, ушедших, которые, как бы горько это ни было, быть может, были ему в чем-то дороже людей… Наверно, потому, что были — первыми. Были — его народом. Были.
…и павшие с неба звезды расцвели черными маками: лишь одного цветка не было среди них. И сбитые птицы черными звездами падали в алмазную пыль…
Он никогда не говорил об этом: что проку? Боль не перестанет быть болью, а вина — виной: Бессмертным не дано забывать. Он не умел и не мог плакать по ним, но Песнь была — как слезы: солльх. Не вернуть. Он играл, не ощущая боли в пальцах, не ощущая ничего, растворившись в этой невероятной музыке…
Гортхауэр замер на пороге, боясь вздохнуть или пошевелиться. Он был зачарован безумным голосом струн, колдовством песни.
…звенящая тоска по полету, по ледяному ветру высоты, по распахнутым крыльям — уже-несбыточное, не взлететь…
Он видел только бледное, отстраненно-вдохновенное лицо в трепетном звездном мерцании — лицо творившего эти мучительно-прекрасные чары, — не чувствуя, что сердце останавливается. Он умирал и рождался в этой музыке, взлетавшей ввысь звездной стремительной спиралью, он терял себя — но это не было страшно, ничто уже не было страшно: пусть не выдержит сердце — только бы струна не оборвалась…
Музыка умолкла внезапно на горькой высокой ноте, и тот, кто играл, не открывая глаз, медленно опустился в кресло, бессильно уронил руки. Лицо его было смертельно-бледным, дыхание — почти неслышным, и Гортхауэру вдруг стало страшно того, что не может остаться в живых создавший такое: ведь это то же, что создать мир… Он смотрел — и не узнавал знакомого лица. Этот человек не был ни Учителем, ни Создателем его: он был иным, и как назвать его сейчас, Гортхауэр не знал; даже то, что приходило в голову, — шорох-шепот, звон тонких льдинок, шесть приглушенных неуловимых серебряных нот — Тэннаэлиайно, ветер-несущий-песнь-звезд-в-зрячих-ладонях, — даже это было не то. Он хотел подойти — и не мог. Хотел позвать, окликнуть — и не знал, как…
…Я увидел сердце твое — нет печальней звезды, и пламени нет светлей…
Я увидел сердце твое — и не смею коснуться рук, ибо боль боюсь причинить Сердцу Мира…
Я увидел сердце твое, и в душе моей слов больше нет, кроме тех, что сказать посмел -
Я увидел сердце твое…
Он не видел ни крови на струнах, ни вздрагивающих от непереносимой боли искалеченных рук. Он стоял на пороге и повторял про себя: «Я увидел сердце твое…» — не осознав, в какой момент произнес это вслух.
Сидящий медленно повернулся к нему, не открывая глаз.
Ортхэннэр…
Кажется, он тоже не хотел говорить вслух — а может, просто не было сил; обычно они редко говорили мыслями.
Я… здесь…
Ты — слышал?..
Я… да, прости… Я не должен был…
Он заставил себя подойти — и опустился на каменные плиты у ног сидящего, хотя мог сесть рядом.
Как… ее зовут?
Он почти неосознанно подумал — она, словно о живом существе, словно о женщине.
Лаиэллинн.
Песнь, уводящая к звездам? — скорее Ийэнэллинн, Боль Звезды, ставшая песней…
Тень мысли.
Мысль, похожая на бледную улыбку, — в ответ.
Она умеет и смеяться…
Не верилось.
…это я — не могу.
Гортхауэр опустил голову.
Когда-то умел…
Рука поднялась, словно Изначальный хотел коснуться склоненной головы сидевшего у его ног фаэрни, — и снова бессильно упала.
Прости.
Тебе… наверно… надо остаться… одному…
А хватит ли сил уйти, если…
Не уходи, Ортхэннэр.
И — еще два слова, почти неразличимых.
ПЕСНЬ: Изгнанник
458 год I Эпохи — 462 год I Эпохи,
ноябрь — декабрь
— Повелитель Воинов! — прохрипел человек и рухнул к ногам Гортхауэра. Фаэрни вскочил, инстинктивно стиснув рукоять меча.
— Что?! Что произошло, говори?
— Артаир… и Тавьо… оба… — человек закрыл лицо руками.
Он понял без объяснений.
— Где?
— Я… покажу…
— Воды с красным вином ему, — отрывисто проговорил Гортхауэр. — Свежих коней… кони пройдут там?
Человек, захлебываясь, жадно пил воду, чуть подкрашенную вином. Кивнул; глаза у него были как у побитой собаки.
— Как же так, Айанто? — почти шепотом. — Скажи… как же?.. Сегодня только он мне про волчат своих рассказывал, смеялись все… как же?..
Старшего, Артаира, узнать можно было только по одежде и рыжевато-золотым волосам: удар меча рассек лицо. На лице младшего навсегда застыло выражение растерянности и какой-то детской обиды; две стрелы с зеленым оперением пронзили тело — под ключицей и в сердце. Гортхауэр осторожно, словно боясь причинить боль, извлек одну из раны.
— Бараир, — ровно и страшно.
Эти двое были его учениками, и Тавьо лишь недавно принял меч воина. Гортхауэр поднялся, все еще сжимая в руке стрелу.
— Велль знает?
— Нет, Повелитель.
— Скажите… нет, я сам скажу ему. Потом — предводителя ирхи ко мне.
Объяснять ничего не пришлось, и напрасно фаэрни подыскивал слова. Опустив глаза, Велль сказал с порога:
— Я знаю. Брата убили. Позволь проститься с ним.
Когда-то их подобрали в лесу — продрогших, голодных оборвышей, испуганно смотревших на Черных Воинов. Тавьо хотел быть с Гортхауэром — и тот позволил это, разглядев в мальчишке будущего воителя. Велль остался в Аст Ахэ — этого хотел Учитель, видевший странный и горький дар, которым наградила того судьба. Но братьям разлука оказалась не по силам. Так Велль пришел в отряд Повелителя Воинов. Стремительного, мальчишески дерзкого Тавьо, пожалуй, любили больше, чем его молчаливого и замкнутого брата, но Гортхауэр, сам не заметив того, привязался к обоим. И теперь один был мертв, другой — сломлен горем.
Они были близнецами и ощущали себя единым целым. И оставшемуся в живых казалось — он совсем один в мире, смерть просто забыла о нем.
…К Бараиру Гортхауэр относился со своеобразным мрачноватым восхищением; пожалуй, ему даже нравился этот предводитель изгнанников, умевший быть и безрассудно-отважным, и холодно-рассудительным. В чем-то они были похожи, а зачастую — когда дело касалось банд уруг-ай — становились едва ли не союзниками. Но сейчас Гортхауэр не хотел помнить об этом. Кровь за кровь? — что ж, он последует закону мести. Изгнанники мстят за смерть своих близких, и им нет дела до того, кто перед ними, виновные или невиновные, ирхи или люди; для них и те, и другие — прислужники Врага. И почему он, Гортхауэр Жестокий, должен щадить их и помнить о том, что они тоже — по-своему — сражаются за правое дело?
Холоднее вечных льдов голос Повелителя Воинов, неподвижно, как каменное изваяние, его лицо:
— Они должны умереть.
— Повинуюсь, Великий… — предводитель ирхи дрожит под жестким взглядом.
— Женщин и детей не трогать. Ответишь головой.
— Повинуюсь…
— Бараира взять живым. Если не удастся — принесешь его кольцо. Оно будет доказательством того, что приказ выполнен, — хрустнуло в пальцах древко стрелы с зеленым оперением. — Ты понял?
— Да, Великий.
— Иди.
…Тарн Аэлуин, чистое зеркало, созданное в те времена, когда мир не знал зла. Тарн Аэлуин, священное озеро, чьи воды некогда благословила Мелиан, владычица Дориата, — так говорят Люди. Тарн Аэлуин, берега твои — последний приют Бараира и тех его воинов, что еще остались в живых…
Жены и дети их исчезли — кто знает, что с ними. Успели уйти ?Мертвы ?В плену ?Сами они — как листья на ветру, маленький отряд отважных до безумия людей — ибо им уже нечего терять. А кольцо облавы сжимается все туже, как равнодушная рука на горле.
Его называли Горлим. Потом — Горлим Злосчастный. Он слишком любил свою жену, прекрасную Эйлинель; потому, несмотря на запрет Бараира, пробрался к опустевшему поселению, где некогда был его дом… Показалось — или действительно увидел он в окошке мерцающий свет свечи? И воображение мгновенно нарисовало ему хрупкую светлую фигурку, застывшую в ожидании, чутко вслушивающуюся в каждый шорох… Он был уже готов выкрикнуть ее имя, когда услышал невдалеке заунывный волчий вой. Псы Моргота… Бежать отсюда скорее, скорее, чтобы отвести от нее беду, сбить со следа преследователей! Горлим был уже уверен, что действительно видел свою жену, он не мог и не хотел верить, что она убита или в плену.
С той поры тоска совсем измучила его. Везде видел он ее, единственную; лунные блики складывались в чистый светлый образ Эйлинель, в шорохе травы слышались ее шаги, в шепоте ветра — ее голос… О, если только она жива! Он сделает все, чтобы освободить ее! Эти мысли сводили его с ума, и вот — он решился на безумный шаг…
— …Введите его. И оставьте нас.
Человек стоял, низко склонив голову. Сейчас невозможно было поверить, что это один из самых смелых и беспощадных воинов Бараира: дрожащие руки, покрасневшие глаза, молящий голос:
— Ты исполнишь мою просьбу?
— Чем ты заплатишь?
— Я покажу тебе, где скрывается Бараир, сын Брегора.
Гортхауэр жестко усмехнулся:
— Чего бы ты ни попросил — невелика будет цена за столь великое предательство. Я исполню. Говори.
…Тарн Аэлуин, чистое зеркало, созданное в те времена, когда мир не знал зла. Тарн Аэлуин, священное озеро, чьи воды благословила некогда Мелиан, владычица Дориата, — так говорят Люди. Тарн Аэлуин, отныне кровь на твоих берегах, и птицы смерти кружат над тобой…
— …Ты исполнил свое обещание. Я исполню — свое. Так чего же ты просишь?
— Я хочу вновь обрести Эйлинель и никогда более не разлучаться с ней. Я хочу, чтобы ты освободил нас обоих. Ты поклялся!
— И не изменю своему слову. Эрэден!
Те минуты, пока молодой воин не вошел в зал, показались Горлиму вечностью.
— Эрэден, этот человек ищет свою жену, Эйлинель.
Тот опустил голову:
— Я не знаю, что с ней, Повелитель.
— Как?..
— Она отказалась уйти. Сказала, что не покинет свой дом. Больше я не слышал о ней.
Лицо Гортхауэра не дрогнуло, но Горлим смертельно побледнел.
— …Там оставалась женщина. Что с ней?
— Великий, клянусь, я не знаю! — в ужасе взвыл орк.
— Лжешь. Она мертва.
— Нет, нет, клянусь! Пощади!..
— Она мертва. И убил ее ты. Ты нарушил приказ. Я не повторяю дважды: ты заплатишь жизнью.
— Я не виноват! Она…
— Ты умрешь, — безразлично бросил Жестокий. Повернулся к Горлиму. Столь безысходное отчаяние было написано на лице человека, что в душе фаэрни против воли шевельнулась жалость; но он вспомнил широко распахнутые смертью глаза Тавьо и стиснул руку в кулак. Его губы скривились в жесткой усмешке:
— Я держу слово. В Обители Мертвых вновь обретешь ты Эйлинель и никогда не расстанешься с ней. Смерть дарует свободу, и смерть будет для тебя меньшей карой, чем жизнь. Хочешь прежде видеть, как умрет виновник твоего несчастья?
— Нет… — прошелестел голос человека. — Нет, Жестокий. Вы отняли у меня все — так берите и мою жизнь. А пыток я не боюсь.
Гортхауэр отвел глаза.
Действительно ли дух злосчастного Горлима явился Берену, сыну Бараира, или сердце подсказало ему, что он должен вернуться, — кто знает… Из последних соратников отца он не застал в живых никого. Он похоронил Бараира и отправился по следу орков: те не ушли далеко, полагая, что из Изгнанников в живых никого не осталось, даже не выставили стражу, и Берен смог подкрасться почти к самому костру.
— Славная работа! Жестокий должен наградить нас: все они перебиты!
— Зачем ему нужно это кольцо? — предводитель взвесил на ладони кольцо Бараира. — Что ему, золота не хватает?
— Не пристало ему быть столь жадным!.. — хохотнул кто-то.
— И я говорю. Вот что: скажем — на руке этого… не было ничего. Запомнили? А кольцо будет моим.
У костра захохотали. И тогда Берен вылетел стрелой из своего укрытия, ударил орка ножом и, схватив кольцо, скрылся в лесу. Ошеломленные орки не стали даже преследовать его.
— Повелитель Гортхауэр.
— Велль… ты?
— Я ухожу. Я не могу больше оставаться с тобой. Ты был жесток.
— Они убили твоего брата, моего ученика!
— Ты был жесток, — лицо юноши осталось бесстрастным. — Ты знаешь, сколько было лет младшему в отряде Бараира?
— Они убили Тавьо!
Велль тяжело посмотрел на него:
— Разве твоя месть вернула мне брата?
— Не уходи, — после недолгого молчания тихо проговорил Гортхауэр. — Я прошу…
— Я понимаю тебя. Но не могу, прости.
В Аст Ахэ он отправился сам. Учитель уже ждал его. Сотни раз по дороге представлял себе Гортхауэр этот разговор, и когда услышал тихое: Выслушай меня, Гортхауэр… - не выдержала, оборвалась в нем натянутая до предела струна.
— Ты тоже будешь говорить, что я жесток? Конечно, легко рассуждать о милосердии и справедливости, когда твои руки чисты, потому что за тебя сражаются и умирают другие!..
Он осекся, мгновением позже осознав смысл своих слов. Мелькор медленно провел рукой по лицу, словно пытаясь собраться с мыслями, но промолчал и, отвернувшись, медленно пошел прочь, тяжело прихрамывая.
— Учитель, прости, прости меня! — отчаянно выкрикнул Гортхауэр. Изначальный не ответил. Кажется, он не услышал.
Ему больше не было места в Аст Ахэ. Он стал избегать людей — особенно Видящих Истину, летописцев, — страшась снова встретить взгляд, так похожий на взгляд Учителя, и услышать: Я не могу остаться с тобой. Ты был несправедлив.
Если бы он был человеком, о нем сказали бы: он ищет смерти, — столь отчаянно-обреченно шел он в бой во главе своих воинов. И не было у него сейчас ни кольчуги, ни шлема, ни щита; но, казалось, что-то большее, чем искусство воина, хранит его и от малейшей раны. Он сам стал похож на черных волков с Тол-ин-Гаурхот — Волчьего Острова, из крепости, что звалась когда-то Минас Тирит, и глаза его, как глаза затравленного зверя, горели отчаянием и всесжигающей ненавистью.
— Гортхауэр.
— Велль? Ты?.. — Лицо фаэрни болезненно дернулось. — Зачем ты здесь?
— Учитель хочет видеть тебя.
— Зачем… — он поперхнулся последними звуками слова и с трудом выдавил: — Я нужен здесь.
— Ты не понял. Он хотел говорить с тобой. Ты нужен ему.
— Нет! Я не хочу… не могу… Скажи ему все, что угодно, — я не могу, понимаешь? — Глаза Сотворенного умоляли.
Велль покачал головой:
— Я не умею лгать.
— Он… наверное, презирает меня… — Голос Гортхауэра упал до шепота.
— Нет. Ты слишком дорог ему. Но ты больно ранил его. Это не он говорит — я. Ты был жесток, Гортхауэр.
Сотворенный стиснул руки так, что побелели костяшки пальцев. Человек долго молчал, потом спросил очень тихо:
— Что же передать ему? Каков твой ответ?
Мгновение Гортхауэру хотелось крикнуть: Я еду, теперь же, сейчас! Пусть говорит что угодно, любая кара — все равно, только бы простил, только бы — быть рядом!..
— Нет. Не могу. Не теперь. Может быть, потом… — он склонил голову и глухо повторил: — Нет.
… — Велль?
— Гортхауэр. Прошло уже три луны. Он ждет тебя.
— Я приеду, — он отводил глаза.
— Что ты делаешь… разве ты не понимаешь? — с болью проговорил Видящий. — Он ждет тебя, слышишь? Он просил передать тебе — вот, возьми. Ты ответишь? Ответишь?
— Завтра, — глухо проговорил Гортхауэр.
Таирни, ты нужен мне. Я жду тебя. Я прошу…
…Свечи догорели, за окном уже занимался рассвет, когда он поднялся из-за стола, скомкал лист бумаги и швырнул его в камин.
Огонь расправил листок письма.
…что бы ты ни думал обо мне, ты навсегда останешься для меня — Тано…
— Я обязательно отвечу. Только… не сейчас, — вслух проговорил Гортхауэр. И повторил: — Не сейчас.
…Четыре года чащи Дортонион служили единственным приютом Берену, сыну Бараира. Четыре года он учился жить, как живут дикие звери, есть то, что едят они. Он не мог развести огня, чтобы дым не выдал его; он одевался в грубо выделанные волчьи шкуры, поклявшись убивать только тварей Врага и не причинять зла иным тварям земным. Как хищные звери, он научился видеть в темноте, зрение и слух его обострились, тело стало поджарым и жилистым. Он жил, чтобы мстить. Чтобы убивать. Ему больше не нужно было для этого оружие: для орков он был Смертью — безмолвной и неотвратимой.
Когда наступила четвертая его зима в Дортонион и на окаменевшую землю выпал нетающий снег, настало тяжкое время для всякой живой твари, на которую охотились ее враги. Но у зверя и птицы есть логово или гнездо, и не все волки в лесу охотятся на одного оленя. У Берена не было никакого пристанища, и орки травили его в лесах упорнее и жесточе любой волчьей стаи. Они не слишком торопились, видно, считали, что одиночке-изгнаннику никуда не деться. Давно уже он не спал как следует и не ел досыта. Уже много дней он не грелся у костра, опасаясь выдать свой ночлег. И, несмотря на это, он оставался страшным врагом. Не проходило и дня, чтобы орки не теряли одного-двух из своей шайки: тем сильнее жаждали они уничтожить изгнанника или захватить живым.
Скрываться стало неимоверно трудно. Предательский снег выставлял напоказ его следы, а петля облавы стягивалась все туже и неотвратимее. И все же уходить из этих мест он не хотел. Здесь была могила отца, и Берен поначалу решил лучше погибнуть рядом с ней в последнем бою. Но это было проще всего: он еще хотел мстить — а для этого надо было выжить. Он вовсе не думал ни о Враге, ни о Жестоком, это было далекое зло. Зло, ходящее рядом, — орки. Убить как можно больше, перебить их всех — так представлял он свою месть.
Последний раз поклонился он отцовской могиле. Постоял, стиснув зубы, не утирая злых слез. Я вернусь, отец, - сказал он, — я вернусь. Он еще не представлял, как выживет, как отомстит, — он был силен и молод и не думал о трудностях.
Он упорно шел к горам, поднимаясь все выше и выше, минуя горные леса, луга, занесенные снегом, пока наконец розовым ледяным утром над ним не заклубились туманы перевала. Орки давно не преследовали его — может, боялись гор, может, потеряли след. Назад пути не было, а впереди — что там, в горах?
День был неяркий, жемчужный, и совсем не больно было смотреть на тусклое, расплывчатое солнце. Ветра не было. В неестественной тишине слышалось только тяжелое дыхание Берена, карабкавшегося по обнаженным ветром обледенелым камням к перевалу. Он и не заметил, что пятнает их своей кровью — ноги и руки его были истерзаны донельзя, обувь прохудилась, и он был почти бос. Главное — добраться до седловины между двумя черными обломанными клыками. Как он дополз туда, он сам не мог понять. Себя он уже не ощущал — ни боли, ни усталости. Он заполз в расщелину, завернулся в меховой плащ и почти мгновенно провалился в тяжелый сон без сновидений.
Проснулся от холода. Показалось, что заперт в узкой каменной гробнице, а вместо крышки — кусок черного льда со вмерзшими в него звездами. Он встал, зная, что, если уснет — смерть. Обмотав ноги кусками мехового плаща и растерев лицо снегом, Берен вновь собрался в путь. Зимняя ночь была на исходе. Цвета неба в эту пору были резкими, и границы их не расплывались — золотисто-алая трещина рассвета вспарывала небо на востоке, заливая кровью заснеженные пики; далеко впереди, на западе, небо было аспидно-черным. Казалось, до звезд можно дотянуться рукой — это почему-то развеселило Берена, и ночной холод отпустил его.
Почему-то ему казалось, что идти надо на юго-запад, туда, где над всеми горами возвышался пик, первым приветствовавший солнце: далеко — но Берен не считал лиг пути. Он шел — упорно, уже теряя надежду, но не желая признаваться в этом самому себе. Горы были жестокими — ни дров для огня, ни еды. То, что Берен взял с собой, было на исходе. Он почти не спал, опасаясь замерзнуть. Сейчас этот человек был страшнее любого орка — исхудавший до невозможности, заросший косматой бородой; только светлые глаза, кажется, и остались на почерневшем обмороженном лице. Почему он еще шел, что вело его? Привычка? Предчувствие?.. Он шел на юг. Ведь кончатся же эти горы когда-нибудь!
Доев последние промерзлые крохи еды, Берен двинулся к последнему перевалу. Дальше гор не было видно. Последний рывок, последний отрезок пути. А там, наверху, можно будет увидеть, куда идти.
И вот он на самом гребне перевала. А внизу — ничто. Ничто сверху донизу. Молочно-белый туман, молочно-белое небо сливаются в одну непрерывность, и где-то там, не то в небе, не то еще где — смысл слова «где» потерян — холодно и мутно пялится размазанное бельмо солнца, похожее цветом на рыбье брюхо.
Позади — смерть. Впереди — что? Все же надежда. Берен не боялся опасностей — вся жизнь его, почти с самого рождения была игрой со смертью. Но эти опасности были привычны и знакомы. А здесь было другое. Не просто туман — он чувствовал это; не знал, что таится в нем, враждебно это или нет, но неведомое страшило… Стиснув зубы, Берен, сын Бараира, ступил в туман.
Он задержал дыхание, словно входил в воду. Путь шел под уклон, он долго старался держать голову повыше, словно боялся захлебнуться туманом. Мысль сверлила голову: откуда туман зимой? Еще секунду глаза его смотрели поверх студенистого моря невесомых струй. Следующий шаг погрузил его в слепую бездну. На расстоянии вытянутой руки уже ничего не было видно, и Берен испугался, шагнул назад, но поскользнулся и покатился вниз. С трудом остановившись, он поднялся и стал осматриваться. Ничего не видно. Страх охватил Берена, он бросился назад, вверх по склону. Вроде бы недалеко укатился, но где же граница? Где конец тумана? Берен потерял ощущение места и расстояния. Ужас, липкий холодный ужас пополз по спине. Ловушка. Я утону в этом тумане… Берену почудилось, что он задыхается. С трудом овладев собой, опустился наземь, страшно измотанный. Он дрожал, ноги не держали его — но разум уже успокаивался, ища выход. Берен встал и пошел вперед, вниз — ибо идти назад означало погибнуть. Там, позади, не было надежды. Но впереди еще оставалась она, утешительница отчаявшихся.
Ни холода, ни голода он не ощущал; не ощущал и времени. Не было ничего. А путь вел его все ниже и ниже, и Берен начинал думать, что пути этому не будет конца, пока его рука не коснется сердца Арды. И тогда он умрет. Странная мысль. Почему умрет? Может, оно — как те сказочные камни света, которые сжигают прикоснувшуюся к ним смертную плоть? Мысли его были какими-то вялыми и отстраненными, словно он уже начинал забывать то, что было, и перестал думать о грядущем. Нет ничего — только Берен. И может, он вовсе не идет, а лишь переступает на месте, и будет так до Конца Времен?
Он шел и шел, потеряв счет шагам, пока вдруг не услышал звук и не очнулся. Не звук даже — ощущение, какое бывает после внезапного глухого удара большого барабана, но самого звука не было. Он вдруг увидел, что стоит на дне долины — на нижней грани черного дымчатого хрусталя, врезанного в каменное кольцо. Но он мог идти. Было видно совершенно ровное дно: черно-серое дно, черно-серые стены тумана светлеют кверху, наливаясь тусклым печальным блеском старого серебра…
В душе Берена совсем не осталось страха. Он привык к тому, что здесь все было не так, и не пытался понять. Он ждал, что будет дальше.
А дальше очертания долины задрожали, теряя четкость. Одна из стен налилась непроглядной чернотой, другая вспыхнула нестерпимо белым. И вот началось что-то непередаваемое. В клубящейся черноте и белизне началось какое-то движение, и одновременно Берен не услышал — ощутил душой странные звуки.