– Простите меня, ради бога…
Когда старостой назначили Раису Коноплеву – она до войны была билетершей в кинотеатре в Вязьме, – все удивились, очень уж не подходила она для этой роли: добрая, с кротким голосом, совсем незаметная. Но у нее быстро появились и злость, и резкий, повелительный голос. Даже дралась она ловко, кулаки у нее оказались железными. Царствовала она недолго – нашли утром с пробитой головой. Немцы и не расследовали, кто ухайдакал Коноплиху, – очевидно, она не особенно их устраивала. К вечеру появилась переведенная из другого барака Елена Савкина, лет тридцати, с приятным, даже красивым лицом. Портил ее большой живот и странная манера ходить: она наклонялась вперед всем корпусом – казалось, вот-вот упадет.
Про нее тотчас же все узнали: до войны жила в Минске, работала приемщицей белья в прачечной, в Германию попросилась сама. И еще узнали – Савкина питает слабость к женщинам, с ней в том барака никто не хотел спать рядом.
Не прошло и недели владычества Утробы – так ее окрестили, – как ночью из ее закутка донеслись крики, брань. Все узнали голос Нины Пономаренко, молоденькой учительницы из Гомеля. Нина яростно кричала:
– Паскуда! Крыса!
Выяснилось, что Утроба приказала Нине прийти к ней «поучить счету» и начала к ней приставать. На утреннюю поверку Утроба вышла разукрашенная царапинами, злая, бешеная.
А еще через неделю Утроба перестала посылать на работу Надю Кропачеву, бывшую продавщицу из псковского магазина «Детский мир». «Утробина мадам» стала постоянной дежурной по бараку, ничего не делала, валялась целыми днями на койке в каморке своей покровительницы: ее начали бояться больше, нежели старосту. Кропачева, понимая, что ее презирают и ненавидят, мстила всем, чем могла, – Утроба выполняла все ее приказы.
По утрам в бараке было ужасно: скверно пахло, женщины кряхтели, чесались, зевали – всем хотелось спать, никому пробуждение не обещало никаких радостей, никто не произносил каких-либо разумных слов, только переругивались, некоторые цинично матерились.
Кира была рада, что ей приходилось уходить раньше остальных – в ее обязанности входило включать большой кипятильник. Она могла здесь же, на кухне, до прихода поварих умыться теплой водой.
После ужина, когда в бараке происходили все самые важные разговоры, Кира мыла котлы, убирала кухню, поэтому о многих новостях она узнавала позже всех, о некоторых не узнавала вовсе.
Как-то, спохватившись, что она несколько дней не видела тихую, симпатичную Олю Сокову, Кира справилась о ней у соседки по нарам и услышала спокойный ответ:
– Хватилась! Она еще в прошлую среду удавилась…
Киру удивило это спокойствие соседки. «Как же так! Оли нет в живых, а мне никто об этом не сказал».
Через час или два Кира поймала себя на том, что она быстро забыла о гибели Оли – ее больше занимали совсем развалившиеся ботинки.
Один день выдался невероятно страшный: Кира поняла, что дошла до состояния полной тупости, что ее ничто не интересует, что она опускается на дно.
В середине этого страшного дня Кира, вымыв очередную порцию картофеля, сидела, наклонившись над баком, и привычно, равнодушно смотрела на свои красные руки с грязными ногтями. Вдруг она вспомнила, что перестала по утрам мыться, расчесывать волосы. «Сколько дней я хожу вот так, растрепой?» И не могла подсчитать – пять, семь или еще больше. «Не все ли равно, один черт…»
Самое ужасное заключалось в том, что Кира уже несколько дней не вспоминала о Сереже, о муже, обо всем домашнем, о чем она думала раньше постоянно. «Что это со мной? Почему я о них забыла? Куда они ушли от меня?»
Не обращая внимания на немок-поварих, Кира заплакала, заплакала навзрыд, как не плакала давно, с детства, когда хоронила отца, утонувшего в Волге, – он шел в грозу на катере из Плеса, молния попала в бензиновый бак, отец, объятый пламенем, прыгнул в черную беснующуюся воду и не выплыл, – его нашли через два дня.
Старшая повариха не трогала ее – видно, и до этой угрюмой, злой женщины дошло чужое горе. Кира плакала и ночью, мысленно повторяя: «Почему я забыла о них?» И она поняла, что, если будет жить так же, как жила последние месяцы, ни с кем почти не разговаривая, боясь завести подруг, никому не веря, всех подозревая в доносительстве, – она сойдет с ума, влезет в петлю, как это сделала Оля Сокова. Ей стало по-настоящему жаль Олю, и слезы полились еще сильнее: «Бедная, бедная девочка. Как же я с ней не поговорила, не подумала о ней…»
Она до утра думала о других девушках, живущих в бараке, и решила: жить так, как она жила раньше, нельзя. Среди девушек, окружающих ее, много хороших, с ними можно подружиться. Сволочи, вроде Роговой и Утробы, тоже есть, но их гораздо меньше…
Назавтра Кира раньше обычного убежала на кухню, успела выстирать и высушить рубашку, долго мылась, тщательно причесалась. «Поживем еще!» В это утро у нее впервые за все время появилась уверенность, что Сережа и Алексей живы. «Я была больна», – решила Кира и с радостью ощутила, что болезнь теперь позади.
Вечером Кира смело подошла к маленькой черноглазой девушке, о которой знала только, что она из-под Витебска и зовут ее Галя, ведет себя порядочно.
– Можно с тобой поговорить?
– Идем пошепчемся, – понимающе ответила Галя. – Что, приперло?
Через месяц у Киры появилось много подруг. Ира Уварова, студентка Новгородского педагогического института, посвятила ее в секреты агентуры Завалишина, который завербовал Иру, – она согласилась на эту, как она говорила, «низость» по совету группы «Не сдадимся!», о существовании которой Кира узнала от Гали.
Эта небольшая, из семнадцати человек, группа никаких особых целей перед собой не ставила, кроме одной – помогать тем, кто пал духом, совсем отчаялся.
В январе 1943 года произошло событие, многое изменившее в судьбе Киры.
Днем неожиданно, как всегда в отсутствие женщин, в бараке произвели обыск.
На Кирином месте нашли шесть сырых картофелин. Если бы они были вареные, оправдаться было бы легче: «Не съела вчера и позавчера». А сырые – явная улика: сырой картофель не выдавали.
Вечером Кира увидела эти несчастные картофелины – они лежали на нарах, аккуратно уложенные в кружок.
Подошла Утроба, спросила:
– Видела? А теперь забирай, и пойдем.
Утроба привела Киру в кухню. На табуретке сидела с распущенными мокрыми волосами старшая повариха – видно, только приняла душ.
– Положи на место! – скомандовала Утроба.
Кира бросила картофель в корзину.
– Я сказала – положи, а не брось! Подними и положи как следует. Это продукты, а не что-нибудь…
Повариха встала с табуретки, подняла картофелину и ткнула Кире в рот.
– Давай жри, – пояснила Утроба.
– Не буду, – тихо отказалась Кира.
– Я те дам, не буду! Жри! Морду искровлю…
Повариха сушила волосы полотенцем, поглядывая на Киру; потом она крикнула, чтобы Кира убиралась.
Подумав, что она легко отделалась, Кира пошла в барак. К ней кинулись Галя и Ира.
– Ну?
– Ничего. Только облаяли.
В барак вошла Утроба, скомандовала:
– Встать! Построиться!
Женщины, не понимая, в чем дело, нехотя, переругиваясь, построились. Староста поставила Киру перед строем и произнесла «речь». Это для нее было мучительно тяжело, она даже вспотела от напряжения.
– Эта гадина – воровка! Она, сволочь, обманула фрау повариху, хорошую фрау, которая готовит нам вкусный обед. Она свинья и будет жрать как свинья… – И сунула Кире почерневшую, мягкую картофелину: – Жри!
Кира старалась не смотреть на Лиду Волкову, студентку из Минска, – она для нее украла картошку. Лида собиралась испечь ее в котельной, она работала истопником. Кира боялась, что Лида не выдержит, не дай бог, сознается, и тогда станут мучить и ее.
Женщины смотрели на Киру – одни с жалостью, другие с любопытством. И вдруг Кира поняла, что съесть гнилую картошку нетрудно, надо лишь сделать небольшое усилие, откусывать куски побольше и думать о чем-нибудь другом, хотя бы о том, сколько свечей в лампочке, висящей под самым потолком, – двадцать пять или пятнадцать?
Она съела картошку, не заметив ни противного вкуса, ни гнилостного запаха. Она хотела даже улыбнуться и насмешливо сказать Утробе «спасибо», «мерси» и еще что-нибудь, но одумалась: «Не надо, не к чему. Кого я этим удивлю? Эту тупую скотину ничем не удивить».
И просто сказала:
– Все!
Утроба скомандовала:
– Разойдись!
Затем она подошла к Кире. Кира подумала: «Сейчас она меня ударит…» Но староста сказала неопределенно:
– Вот видишь…
И ушла из барака. Кира легла на свое место, рядом с молчаливо плакавшей Лидой Волковой.
– Не надо, Лидочка!
Поздно ночью, когда все спали, к Кире подошла Галя:
– А ты молодец…
Утром Утроба привела Киру в большой цех к высокому, худому старому немцу. Он выдал Кире щетку, металлический совок и показал, где ей подметать и куда убирать стружку, а куда мусор. Потом он привел ее в мужскую уборную, показал швабру, тряпки. Пожилая немка свела в женскую уборную.
И Кира стала уборщицей. Эта работа была грязнее прежней, но менее тяжелой. На кухне приходилось часами сидеть полусогнутой и чистить картофель. Очень надоела постоянными окриками повариха-немка. А тут все время в движении, а если очень уставала, можно было, и посидеть.
Новая работа имела еще одно немаловажное преимущество – удавалось кое-что узнать о положении на фронтах. В курилке перед мужской уборной рабочие-немцы обменивались новостями; Кира услышала, как один из них, кивнув на нее, предупредил другого, чтобы тот не болтал лишнего, а тот ответил: «Она не понимает» – и спросил по-немецки, знает ли она немецкий язык. Кира в ответ пожала плечами и улыбнулась.
Через неделю рабочие привыкли к Кире и разговаривали при ней, не опасаясь. Они просто не замечали ее – делали все, что полагалось делать в уборной, нисколько не стесняясь. Кира низко сдвигала косынку, на самые глаза.
Однажды веселый немец, которого товарищи ласково называли Гансен, застав Киру в курилке одну, обнял ее сзади за плечи:
– А ты еще ничего, старушка!
Кира не сдержалась, ударила его мокрой тряпкой. Он не рассердился, а виновато улыбнулся.
Как-то, войдя в курилку прибрать окурки, Кира удивилась: рабочие разговаривали тихо, короткими фразами, настроение у них было подавленное, прямотаки похоронное. Кира услышала, как Гансен произнес, ни к кому не обращаясь:
– Чертова мельница, этот Сталинград! Армии Паулюса как не бывало…
Так Кира узнала о победе под Сталинградом.
Она с трудом дождалась вечера – не терпелось сообщить подружкам.
У Гали хитро заблестели глаза:
– Спасибо, Варя, я тоже слышала.
Галя замолчала – к ним подходила Утроба со своей Надькой.
– Что, сволочи, зубы скалите? – осведомилась Утроба.
– Они вообразили невесть что! – подхватила Надька.
От нее шел сильный запах спиртного.
– Рано радуетесь, стервы, – угрожающе произнесла Утроба. – Сдохнете покуда…
Как ни печально было сознавать, но Утроба была права: от Сталинграда до Берлина было очень далеко, а что делается на других фронтах, никто не знал…
Ира Уварова рассказала, что ее вызывал Завалишин.
– Он сказал: «Всех бери на крючок, кто кричит и кто молчит. Молчуны опаснее…» Я ему про Утробу такого намолола! «Самая опасная у нас, Сергей Владимирович, староста. Скрывает, что депутатом райсовета выбиралась». Он говорит: «Проверим».
Дней через пять женщины видели, как Утроба собралась в город, накрасила губы, пришила новый знак «ОСТ».
Она ушла и не вернулась. Надька из закутка перебралась в барак, ее пожалели: хоть и на самом нижнем ярусе, почти у самого пола, но место отвели.
В закутке появилась новая хозяйка – Парамонова Анна Васильевна, заместитель председателя группы «Не сдадимся!». Очень ее нахваливала Завалишину, Ира Уварова.
Жить стало полегче.
Ганс, улучив момент, сказал:
– Я догадался, фрау, вы понимаете по-немецки. Не опасайтесь меня, я не враг.
Вошли курильщики, он строго прикрикнул на Киру, чтобы она действовала поскорее, и незаметно подмигнул.
Кира вечером посоветовалась с Галей:
– Как быть?
– Говори по-немецки плохо, как все мы…
На другой день Кира проходила мимо станка Ганса. Он сунул ей в карман сверток – в нем оказались кусок хлеба с ломтиком бекона и записка по-немецки: «Приходи после перерыва. Это уничтожить!»
После обеденного перерыва Кира обычно мыла пол в женской. На этот раз она начала с мужской. Появился Ганс. Кира отдала записку и сказала по-немецки:
– Уничтожьте сами!
Ганс усмехнулся, порвал бумажку на мелкие кусочки.
– Спасибо… – И повторил: – Не опасайтесь меня, я не враг. На первом этаже работают ваши. Передайте им, у мастера Лейшнера в кладовой много деревянных ботинок. Он их экономит. Пусть попросят, а если откажет, надо обратиться к инженеру Хенку.
Ганс крепко пожал руку и ушел.
На первом этаже работали только восточные рабочие – одни девушки. Своя обувь у большинства давно порвалась, поэтому ходили босыми, а цементный пол был усыпан металлическими опилками и стружкой.
Мастер Лейшнер немного поломался:
– Какие ботинки? Где я их вам найду?
Галя попросила:
– Спросите, пожалуйста, у герра Хенка. Мастер с любопытством посмотрел на русскую, посмевшую давать ему советы.
– Хорошо, фрейлейн, подумаю.
Он впервые за все время назвал Галю «фрейлейн». Мастер принес пару сандалий из парусиновой тесьмы на толстой деревянной подошве.
– Получите, фрейлейн. Если подойдут, буду рад. После смены получите и для всех…
Галя весело застучала «босоножками» по цементному полу.
Утром Кира прошла мимо Ганса. Очень хотелось подойти, пожать руку, но она лишь улыбнулась.
Восьмого марта 1944 года, открыв шкафчик, где хранился ее халат и незамысловатый инвентарь, Кира нашла в кармане завернутую в тонкую бумагу березовую веточку с крохотными листочками и маленькую плитку шоколада.
Кира с трудом сдержала слезы.
Накануне, перед сном, кто-то из женщин сказал:
– Завтра восьмое.
– Ну и что? – ответил чей-то раздраженный голос.
– Восьмое марта…
– А тебе что от этого? Маковку дадут?
Зашумели, принялись вспоминать, как проводили этот день дома, кляли свое теперешнее, бесправное положение.
– Я, бывало, только проснусь, а мне братишка Колька коробку конфет подает и духи «Красная Москва».
– Нам всем подарки делали. Письма смешные писали. С предсказаниями…
Галя рассказала, как в последний мирный Женский день товарищи подарили ей набор пластинок.
– Ты представь, все пластинки Лемешева!
Кира слушала и с горечью думала, что все это ушло и, наверное, никогда не вернется.
И вдруг подарок!
Вечером Галя сказала радостно, что в сумке с инструментом нашла маленького симпатичного медвежонка в бело-красном колпачке. И другие женщины с восторгом рассказывали, что тоже получили подарки. Видимо, Ганс действовал не один.
После ужина женщин строем повели в кино. Это тоже явилось радостной неожиданностью. Сначала показали кинохронику: Адольф Гитлер произносит речь, Адольф Гитлер беседует с итальянским послом, затем пошли кадры фронтовой хроники, и, наконец, – девчонки аж завыли от восторга – начался «Антон Иванович сердится». К концу фильма все ревели… Там был. Ленинград, знакомые, почти родные артисты, даже смешной, жалкий Керосинкин родней родного. Все это было далеким прошлым, настоящим был барак.
В начале лета Ганс сказал:
– Не удивляйтесь, вам скоро придется уехать в другое место. Не волнуйтесь, это мы хотим вам добра.
Не прошло и недели, Киру и еще несколько работниц увезли в контору на Франкфуртеналлее, где Маце Вейдеманн, управляющий имением фрау Белинберг, заметил красивую Киру.
Чтобы не забыть адрес Ганса, Кира часто повторяла его вслух: «Гансу Линднеру, Доломитенштрассе, 18, Берлин-Панков».
Надо поговорить, товарищ Орлов
Щелкнул выключатель, стало чуть светлее. Отодвинули засов, но дверь не открывают. «Чего они тянут?»
– Господин Орлов, как вы себя чувствуете?
– Лучше не может быть, поручик.
– Приятно слышать.
Наконец-то открыли дверь. Все-таки хорошо при свете!
– Пойдемте, господин Орлов. Приказано доставить вас наверх. Вы можете идти?
– Странный вопрос.
– Но вы тут трое суток, без обеда.
– И без ужина.
«Про воду я вам, стервецы, не скажу! А она кап-кап. Минут пятнадцать – и полная ладонь! А то еще почините».
– Не беспокойтесь, поручик. Дойду. «Куда поведет? На допрос? А голова кружится… Ничего, дойду».
…Большая светлая комната. Окна настежь. Никого нет. «Чем это тут пахнет? Гарью? Значит, опять немцев бомбили? Почему же я не слышал? Спал? Здоров спать, Алексей Иванович!»
– Выпейте молока, господин Орлов. После вашего поста молоко очень полезно.
– Надеюсь, без отравы?
– Не забудьте, что вы нужны генералу живым… А теперь прошу в это кресло – будем наводить красоту.
Орлов сел в кресло перед зеркалом. «Ого! Здорово оброс!» Из-за ширмы вышел парикмахер в белом халате поверх военной формы. С любопытством взглянул на Орлова и сразу отвел глаза.
«Ужакин! Лейтенант! Встречались еще перед войной. Как его? Николай? Михаил? Вспомнил – тезка, Алексей».
Астафьев приказал:
– Постриги, Рыбаков, побрей…
– Слушаюсь, ваше благородие!
Поручик подсел к журнальному столику, взял газету. Орлов рассмотрел название – «Доброволец».
Парикмахер, избегая смотреть на Орлова, выкладывал из чемодана инструмент.
«Значит, ты здесь Рыбаковым ходишь?»
– Постарайся, Ужакин, по старому знакомству. Поручик Астафьев услышал, взглянул на парикмахера, подбежал.
– Рыбаков! Положите бритву!.. Руки! Руки вверх, Рыбаков! Дежурный!.. Вошел офицер.
– Господин Севостьянов! Унтер-офицер Рыбаков арестован. Отведите куда следует.
– Есть отвести арестованного!
– Срочно парикмахера.
– Есть!
– Вы неосторожны, господин Орлов. Рыбаков мог вас зарезать, как цыпленка.
– Ужакин? Не смог бы. Он трус!
– Тем более…
– Разрешите взглянуть на вашу газету? Астафьев подал Орлову газету.
– Плохая газета. Когда редактировал Жиленков, хоть что-то было, а сейчас редактором князь Барятинский-Эрастов. Знаю его по Парижу. Грандиозный болван.
Под названием газеты «Доброволец» жирным шрифтом напечатано: «Ежедневная газета войск освободительного движения». Орлов пробежал глазами заголовки статей: «На фронтах», «Германские войска снова потеснили советские позиции», «Все силы русского народа на освобождение родины от большевизма».
Хроника, объявления.
«Генерал-лейтенант Г. Н. Жиленков в Париже – сердечная встреча с вождем Народной партии Жаком Дорио. На встрече присутствовали глава милиции и руководитель легиона французских добровольцев мосье Дорнан, главный редактор «Эвр» Марсель Дза, редактор «Нувель ревю франсез» Дрие ла Рошель, писатели Бери, Бразильяк».
«Беседа с А. Ф. Керенским. Корреспондент германского информационного бюро передает из Мадрида, что туда поступило известие об интервью с А. Ф. Керенским, которое он дал известному журналисту. Министр – председатель Временного русского правительства – заявил: «Россия вполне созрела для борьбы за свободу. Я твердо верю, что генерал-лейтенант Власов поведет ее по верному пути».
«Повышение цен на эсбан. В целях экономии цена на билеты Берлинской городской железной дороги повышена на пятнадцать пфеннигов».
«Изменение часов работы русского ресторана «Медведь». Администрация уведомляет гг. посетителей, что в связи с участившимися воздушными налетами противника наш ресторан открыт с 12 дня до 7 вечера».
«Богослужения». Справок было много: о кафедральном соборе Вознесения, украинской православной церкви св. Михаила на Кайзераллее, 19, казачьей православной церкви св. Николая на Клопштокштрассе, 58, о храме равноапостольского князя Владимира…
«Отдел розыска». «Лидия Михайловна Абрамова разыскивает Виктора Николаевича Абрамова, офицера армии Врангеля в 1920 году. Писать: Бреслау, 5, кабаре «Кайзеркроне». «Сотников Николай Семенович разыскивает Юлю Гриценко из Житомира. Писать: Франция, Париж, 17 район, рю Ван-Дейка, дом 4, штаб ост-легиона». «Донской казак Лютов Карп Федорович разыскивает брата Афанасия. Париж, рю Де Курсель, 63».
«К сведению подписчиков и читателей. Со следующего номера за объявления о розыске близких и друзей устанавливается единая цена – 2 марки. Объявления будут иметь стандартный вид. Например: «И. И. Русаков – А. А. Русакову. Писать: «Берлин, Митте, Георгштрассе, 2».
…Вбежал младший унтер-офицер.
– По вашему приказанию явился!
– Облачайся! Пострижешь, побреешь господина Орлова.
– Слушаюсь… Как прикажете, господин подполковник? Под полечку? Боксик?
– Обыкновенно.
– Давно оттудова, ваше высокоблагородие?
– Котов! – Поручик Астафьев оторвался от газеты. – Можете молча орудовать?
– Трудно-с, вашбродь. Поговорить охота.
– Со мной поговоришь!
Котов больше ни слова, лишь спросил деловито:
– Усы сохраним? Вам идут.
– Пожалуй, оставь.
Астафьев насмешливо бросил:
– Усы гусара украшают.
– Котов, сбрей, ну их к черту!
Парикмахер смахнул усы. Спросил у Астафьева:
– Одеколончиком полить, вашбродь?
– Лей. Рейхсбанк выдержит.
Поднялись на третий этаж, прошли в комнату, в ней мягкий кожаный диван, такие же глубокие, вишневого цвета кресла, на полу ковер.
– Отдохните, господин Орлов. Я сейчас.
Астафьев ушел, закрыв за собой дверь на ключ. Орлов опустился в удобное кресло…
– Пардон, господин подполковник. Вздремнули? Закусите.
Орлов с удивлением посмотрел на стол – как в сказке, скатерть-самобранка, – сосиски, видать, горячие, булочка, масло, вкусно пахнет кофе.
«Не слышал, как принесли!»
Астафьев опять вышел.
Только принялся за сосиски – Власов и с ним бородатый полковник.
Орлов отодвинул тарелку.
– Не дури, Алексей Иванович, – дружелюбно сказал Власов. – И так столько дней не ел. Поешь. Мы не спешим.
– Давай, Власов, говори – что надо?
– Когда мы с тобой, Алексей Иванович, в Ялте отдыхали, никак месяц не вспомню?
– Не все ли равно?
– Не представляешь, как я тебе завидовал! Какая у тебя жена! Ее, по-моему, Кирой звали? Верно, Кира. Слушай меня внимательно, Орлов. Советую еще раз все взвесить. Кстати, листовки с твоим фото и подписью произвели на советских сильное впечатление. Взвесь еще раз все. А пока будь здоров.
Последним вышел бородатый полковник. Испытующе посмотрел на Орлова.
Почти тотчас же дверь открылась.
«Нет-нет, галлюцинация! Не может быть…»
– Алеша!
«Я схожу с ума!»
– Алеша, это я. Мне сказали: «Сейчас вы его увидите».
Кира бросилась к нему.
– Кира! Живая, живая… Родненькая моя!
– Алеша! Давно ты здесь! Где Сережа?
– Как где? У бабушки! Да ведь ты ничего не знаешь! У бабушки…
– Когда ты видел его?
– Недавно… Недели три назад.
– Он здоров?
– Кира! Живая, живая!
– Скажи, он здоров?
– Совершенно здоров! Кира! Живая! Не плачь, Кира, не плачь!
– Не могу… Я так измучилась. Я ничего не знала. Я побежала тебя искать, а машина ушла… Ты их видел – Сережу и маму?
– Кира, рассказывай, рассказывай…
– Как он выглядит? Он здоров?
– Ходит в школу, даже в две – еще в музыкальную… Сядь рядом! Счастье мое. Рассказывай.
– Как я только выжила? Если бы ты знал, как я их ненавижу! Как мама? Совсем старенькая?
– Ей Сережа стареть не дает. Ты бы видела, как он ест!
– Ты видел их!
– Не плачь, Кира, не плачь…
– Не буду… Он сказал: «Сейчас вы увидите вашего мужа, повлияйте на него!»
– Кто он?
– Как кто? Власов. Он меня сюда привез. Он уговаривал: «Повлияйте на мужа, если хотите, чтобы он и вы остались живы». Алеша, скажи, что я должна делать? Он сказал: «Если он не послушает вас, его сожгут!»
– Это они умеют…
– Говорил, что все равно победит Германия.
– Это он и мне говорил… Они хотят, чтобы я пошел служить к ним. Я им, видно, очень нужен, надеются – много расскажу. Дураки! Правда, Кира? Дураки!
– Дураки!
– Они убьют нас, Кира.
– Знаю…
– Он мне сказал, что сбросили нашим листовки с моим портретом…
– Он мне показал. Как ты мог надеть немецкую форму?
– Это фотомонтаж. Ловкость рук. Самое страшное, Кира, что наши могут не узнать правды.
– Узнают когда-нибудь. Ничего тайного нет на свете. Все рано или поздно открывается… А если и не узнают, совесть твоя будет чиста… Алешенька, я такое пережила, такого насмотрелась!
– Не будем об этом больше говорить…
– Расскажи про Сережу.
– Я приехал, они меня не ждали. Он очень вырос. Он мне по плечо…
Дверь открылась. Вошли Власов и бородатый полковник.
– Вы должны поблагодарить меня, Кира Антоновна, что я не поверил вам и предоставил возможность повидать Алексея Ивановича. Представь, Алексей Иванович, твоя супруга выдавала себя за Рябинину. Распорядитесь, Никандров.
– Свидание окончено.
Кира положила руки на плечи мужа:
– Алеша! Представь, что мы одни. Это же не люди, а животные… Звери… Пусть звери смотрят на людей. Дай я тебя поцелую, Алеша! Не волнуйся за меня. Слышишь! Не волнуйся… Я все выдержу…
– Свидание окончено.
Открылась дверь. Орлов заметил – в коридоре двое с автоматами. Никандров приказал:
– Проводите арестованную!
Дверь захлопнули, Никандров встал рядом с Власовым.
– Слушай меня внимательно, Алексей Иванович, – сказал Власов. – Говорю с тобой в последний раз. Сейчас тебе принесут бумагу и ручку. Садись и пиши. Или… Что ты так смотришь?
– Пытать будешь?
– Тебя не тронем. Но если благоразумие у тебя верх не возьмет… Тут есть один специалист. Лучше его никто не умеет допрашивать. Большой мастер на выдумки… Фантазер… Эрих Рике… Так вот, он у тебя на глазах будет допрашивать Киру Антоновну…
Опять: кап-кап-кап… Сегодня пятница. Где они держат Киру? Не виделись столько… А может, все чепуха? Присяга… Клятва… Может, самое главное в жизни любовь? Немцы не победят, это глупости… Победим мы… Буду гнить в земле. Какое там – просто стану пеплом… А жизнь всюду… Дерьмо ты, Алексей Иванович, если об этом думаешь. Нигде тебе жизни не будет. Жрать будешь, пить будешь, а жить не будешь… Будут Киру терзать, будут… Мне бы пистолет, два патрона – больше не надо. Одну пулю Власову, другую себе…
Кап-кап-кап… Куда уходит вода? Минут за пятнадцать – полная ладонь… Куда она уходит? Пол сухой.
Щелкнул выключатель.
– Ты свободен, Малов.
– А он вас не обидит, господин полковник?
Смех.
– Обидит? Меня? Ты подумал, что сказал, Малов? «Чей это голос? Это не поручика!»
– Придете через полчаса, Малов… Если меня будут спрашивать, отвечайте: «Беседует с Орловым». Поняли – «беседует»!
Снова смех.
– Понял, ваше благородие…
– Идите!
Хлопнула дверь. Тихо. Что он? Ушел? Почему молчит? Стоит и молчит. Нет, идет.
– Вы не спите, Орлов? – Открылась дверка. – Спите? Надо поговорить, товарищ Орлов…
Из воспоминаний Андрея Михайловича Мартынова
Орлова трудно было узнать – так он изменился за сутки. Он осунулся, нос у него заострился, глаза воспалились.
Как он закричал на меня: «Какой я тебе товарищ, сволочь?!»
А я думал лишь об одном: как сделать, чтобы он мне поверил, какие слова найти? Я понимал, кто я для него – самая распоследняя, самая мерзкая гадина. Если бы я думал о нем иначе, разве я мог бы рискнуть?
Но расскажу по порядку. Трухин мне сказал: «Хотите посмотреть на человека Василевского?» Они почему-то решили, что Орлов – доверенное лицо Василевского. Пока мы ехали в штаб, Трухин успел рассказать, что пойманный офицер «знает о планах советского командования не меньше Василевского». Они всегда и во всем преувеличивали. «Это человек, который так нужен нам». И не удержался, съязвил в адрес Власова: «Теперь наш Андрюша воскреснет. А то ему совсем труба».
Когда я увидел Орлова, он мне очень понравился.
Трухин спросил: «Ну как? Что скажешь, Павел Михайлович?» Я ответил: «Видно, крепкий орешек. Сразу не раскусить…» А Трухин свое: «Помяни мое слово – расколется!»
Тогда меня это разозлило, а потом пригодилось – легче было объяснять дальнейшее поведение Орлова.
В тот вечер я сообщил в Центр: «Держит себя пока хорошо». У меня были основания для такой оценки. Власов рвал и метал после первого допроса Орлова. Потом укатил к своей Адели.
Из Центра ответили: «Под вашу личную ответственность». Как будто я здесь могу переложить мою ответственность на другого. «Пусть соглашается на предложение Власова. Руководство операцией за вами. Инструкции для Орлова через вас». Я им свое: «А если Орлов мне не поверит?» Они ответили: «Организуем убедительные доказательства. Вызывайте послезавтра». А тут Власов приволок жену Орлова. Как они держались!..
Я ему сказал:
– Надо поговорить, товарищ Орлов…
А он мне:
– Нам не о чем говорить, бандит!
– Ладно, – говорю, – ругайте, только тише. Речь идет о спасении вашей жены.
Как я рад, что именно эти слова пришли мне на ум!
Он замолк.
– Я свой, товарищ Орлов!
Он засмеялся:
– Давай, давай, бандюга, сочиняй…
А в глазах настороженность и любопытство.
– Понимаю, что вы сразу не поверите. Очень трудно вам поверить мне. Но времени у нас мало, поэтому буду краток. Вспомните, что генерал-полковник сказал вам в самую последнюю минуту, когда отправлял вас для координации действий армейской и партизанской разведки? Вы с ним вдвоем остались, больше никого не было. Ну, вспомните.
– Мне вспоминать нечего, никакого генерал-полковника я не знаю…
– На прощанье он вам сказал: «Ни пера ни пуха, Алеша…» И спросил: «Кому ты сдал ключи от сейфа?» Вы ответили: «Как всегда, подполковнику Владычину».
Вижу, верит! Но хочет, чтобы я ему еще доказательств подкинул.
– Хорошо, – говорю, – я вам помогу, товарищ Орлов. Когда вы к генералполковнику зашли, он сказал: «Береженого и бог бережет!» Верно? И еще сказал: «Число не забыл?» А вы ответили: «Сорок пять!»
Тут он мне окончательно поверил. По правде сказать, я не знал, что обозначает сорок пять, но для Орлова, видно, число имело смысл, он даже улыбнулся: