Современная электронная библиотека ModernLib.Net

В час дня, ваше превосходительство

ModernLib.Net / Детективы / Васильев Аркадий Николаевич / В час дня, ваше превосходительство - Чтение (стр. 19)
Автор: Васильев Аркадий Николаевич
Жанр: Детективы

 

 


– Бегите, девчонки!

– Разве можно, – ответила «кнопка» и засмеялась.

– Устраивайтесь, Михаил Федорович, – сказал Можин. – Как-нибудь выберемся.

Лукин знал Можина еще по Сибирскому военному округу, и эта неожиданная встреча в лесу была радостна вдвойне.

– У нас и еда найдется, – хлебосольно предложил один из чекистов. – Закусите, товарищ генерал.

Послышался выстрел, другой. Возле землянки закричали по-немецки.

– Вот тебе и закусили, – тихо произнес чекист. – Надо пробиваться. Рязанов, бери грана… – И не договорил.

Раздался такой взрыв, что Лукину показалось – бревенчатый потолок землянки рухнул на него одного.

«Где это я? Почему на спинках стульев висят немецкие мундиры? Я в плену! Это страшно… Кружится голова… Кто там стонет?.. Почему никто к нему не подходит? Сколько сейчас времени? Хоть кто-нибудь бы вошел… Второй застонал… Сколько их тут? Все немцы? Кто-то идет… Нет, не к нам. Пить хочется… Кто рядом со мной? Тоже немец. Ни глаз, ни носа не видно – здорово тебя наши отделали!.. Кто это встал?»

Раненый немец – правой руки у него нет, нога в бинтах – проковылял с костылем мимо койки Лукина. В коридоре разговор – видно, немца ругают за то, что вышел. Так и есть, санитарка ведет обратно, уложила, накрыла, строго что-то сказала и ушла. Вернулась с кружкой, принесла немцу пить.

«Попросить? А ну их!.. А пить хочется… Подумаешь, чего тут особенного – попрошу, и все… Очень уж ты, Михаил Федорович, на компромиссы легок – попрошу! У кого? У врагов… Разве санитарка мне враг? Я же ранен, а она санитарка, она обязана дать мне воды… Ушла… Ну и черт с ней. Потерплю… Буду думать о другом… Что это за здание? По окнам видно, школа. Недавно построенная, хорошая школа… Кажется, я снова засыпаю. Где же я? Откуда немецкие мундиры?.. Здорово идет самолет… Хорошо идет… В плену? Кто в плену? Здорово мотает… Раз, два, три, семь…»

Лукин провалился в черную бездонную яму.

Немецкий госпиталь ожил в семь часов: заходили по классам-палатам санитарки, где-то скребли пол, однообразно стучали – похоже, что тяпкой рубили мясо, хлопала внизу дверь.

Синяя лампочка под потолком замигала и погасла – стало заметнее, что за окнами совсем еще темно.

Немец с костылем, тот, что пробовал ночью выйти из палаты, подошел к койке Лукина, всмотрелся и истерически закричал.

Вбежали санитарки, завозились на койках раненые, немец кричал, стучал костылем об пол:

– Русс! Русс!

Он был очень разгневан, этот немецкий капитан, тем, что в палату, где лежит он, Вальтер Хеслер, один из деятелей «Крафт дурх Фройде», член националсоциалистской партии с 1934 года, командир батальона десантников, герой Нарвика и Крита, почти рядом с ним положили русского.

– Вы слышите, господа офицеры, – русского! Я протестую! Я буду жаловаться! Я требую убрать немедленно, сию же минуту этого русского! Это чудовищно! Я сам выкину его! О! У меня еще, слава богу, есть силы!

– Герр капитан! Это же не рядовой, это генерал!

– Это хуже! Наверное, даже коммунист…

Санитарка привела сестру. Сестра подошла к Лукину, брезгливо посмотрела на его закрытые глаза, крепко сжатый рот – генерал был без сознания – сердито приказала санитаркам вытащить русского в коридор.

И вдруг сосед Лукина, тот, у которого не было видно ни глаз, ни носа, внятно, сильно сказал:

– Оставить… Капитан Хеслер, вы ведете себя недостойно!

– Как вы смеете!

– Смею, капитан…

Сестра, пригласите старшего врача герра Нельте.

– Слушаю, полковник.

– И скажите капитану Хеслеру, он мешает мне спать.

Вместе с доктором Нельте в палату вошли еще двое. На одном из-под белого халата виднелся генеральский мундир. У генерала были на редкость яркие, пунцовые губы.

Генерал сначала подошел к полковнику, положил ладонь ему на голову, мягко спросил:

– Тебе сегодня лучше, Курт?

– А, это ты? Мне было бы совсем хорошо, но у нас тут очень шумно.

Капитан Хеслер спросил генерала: «Разрешите?» – получил молчаливое согласие и заковылял из палаты.

Генерал посмотрел на Лукина, перевел взгляд на старшего врача Нельте. Врач коротко приказал сестре:

– Шприц!

И сам сделал укол. Лукин открыл глаза.

Немецкий генерал заговорил по-русски:

– Как себя чувствуете? Можете ответить на несколько вопросов?

– Смотря что вас интересует.

– Какие формирования были…

– На все вопросы, касающиеся Красной Армии, я отвечать не буду.

– Почему?

– Судя по вашему мундиру, вы генерал. Скажите, как бы поступили вы, окажись в моем положении?

Немец постоял молча, оттопырив толстую пунцовую губу, внимательно, словно прикидывая что-то, посмотрел на Лукина и вежливо сказал:

– Как вам угодно…

И ушел.

В палате стало тихо. Немцы поглядывали на русского генерала, и, хотя большинство из них не поняли, о чем шла речь, очевидно, достоинство, с которым русский разговаривал с представителем командования группы армий «Центр», вызвало у них уважение.

А боль в правой ноге усилилась. Особенно неприятно ныл большой палец. «Видно, меня еще раз трахнуло? Дергает и дергает…»

Лукин с трудом приподнялся, левой, действующей рукой сбросил шинель и одеяло и только тут увидел, что правой ноги у него нет…

В коридоре застучал костыль – возвращался Хеслер. Дверь распахнулась, и капитан, не удержавшись, растянулся на полу. Пытаясь достать отлетевший костыль, Хеслер упал еще раз и, так сидя с подвернутой ногой, злорадно закричал понемецки:

– Сейчас вы все будете шуметь! Слышал сам! Только что! Передовые части вступили в Москву! В Москву!

Немцы зашумели.

Хеслер, с ненавистью глядя прямо в глаза Лунину, орал:

– Москва! Москва!

Лукин не поверил. Он не мог поверить этому обезумевшему от радости наглому, жалкому гитлеровцу.

Он не мог поверить, это было чудовищно – поверить, что в Москве немцы.

Он не мог поверить, так как понимал, что если бы даже передовым частям гитлеровской армии удалось прорваться в Москву, то бои за столицу шли бы не один месяц, они были бы яростными, беспощадными.

Он просто не мог в это поверить.

И все же ему на мгновенье стало страшно. Он дотянулся до повязки на своей культе и начал срывать ее. Зачем он это делает, он не дал себе отчета, ему надо было что-нибудь делать, иначе его мозг, сердце не выдержали бы горечи и тоски, охватившей его.

И генерал Лукин снова потерял сознание.

Москва

Снег покрыл русскую землю. Злее становились ранние морозы. Люди в утренней полутьме собирались у репродукторов. Стояли молча, ждали сводку с фронта. «Ведя неравные бои, наши войска вынуждены были отойти на рубеж Дорохове, западнее Кубинки…»

– Мы в прошлом году в Кубинке дачу снимали. О господи!

«В районе Боровска ценой больших потерь противник оттеснил наши части к реке Протва, а затем к реке Нара».

– А мы хотели летом отдыхать в Наро-Фоминске, там у мужа родственники. Там знаете какой воздух!

– Говорят, там микроклимат.

– Тише! Что вы, право!

«На Волоколамском направлении…»

«Яхрома… Юхнов… Медынь…»

«Внимание! Внимание! Товарищи! В час грозной опасности для нашего государства Родина требует от каждого из нас величайшего напряжения сил, мужества, геройства, стойкости… Родина зовет нас стать нерушимой стеной и преградить путь фашистским ордам к родной и любимой Москве. Сейчас, как никогда, требуется бдительность, железная дисциплина, организованность, решительность действий…»

«По постановлению Государственного Комитета Обороны в городе Москве и прилегающих районах с 20 октября вводится осадное положение».

– Вот это правильно!

На восток шли эшелоны – увозили детей, женщин. Перебирались на Урал, в Сибирь заводы, институты.

К Москве торопились уральские, сибирские дивизии…

Вечером 6 ноября немецкие самолеты пытались прорваться к столице. Стреляли зенитки. Осколки снарядов падали на асфальт.

Когда-то после радостных слов: «Угроза воздушного нападения миновала! Отбой!» – мальчишки бросались подбирать осколки, теперь никто не обращал внимания, надоело. Осколки убирали дворники.

Отмечалась двадцать четвёртая годовщина Октября.

Кто бывал на торжественных заседаниях в Большом театре, тот знает, какая атмосфера царила перед началом и в перерывах. Люди собирались известные на всю страну, серьезные, деловые – руководители наркоматов, предприятий, организаций, знаменитые рабочие, колхозники, ученые, артисты, художники. Здоровались, обнимались, иные, проводя всю жизнь в хлопотах, заботах, только тут и встречались…

А иной раз кое-кто, тут дела хозяйственные решал, причем такие, о которых до этого месяцами спорили и никак решить не могли, а тут договаривались за пять минут – обстановка товарищества, единства помогала убрать все мелкое, что мешало.

И всегда перед началом стоял веселый гул.

На станции метро «Маяковская» было тихо. Не слышно даже сухого, резкого хлопанья зениток – глубина солидная.

Медленно подошел поезд. Прибыли члены правительства, Государственного Комитета Обороны, Сталин. Тишину разорвали аплодисменты. Сталин поднял руку: «Не надо! Нынче не до аплодисментов».

В Архангельске, в Казани, в Тбилиси, в Иванове, в тысячах городов и сел, в штабах полков, дивизий, корпусов, армий, в матросских кубриках, на подводных лодках, на заводах, где собирали танки, в эшелонах, идущих с курьерской скоростью на запад, в госпиталях – всюду, где работало радио, люди произносили:

– Тише! Тише!

Ждали – сейчас будет говорить Сталин. Над страной летел знакомый каждому глуховатый голос, вселявший надежду, уверенность:

– Никогда еще советский тыл не был так прочен, как теперь. Вполне вероятно, что любое другое государство, имея такие потери территории, какие мы имеем теперь, не выдержало бы испытания, пришло в упадок…

– Верно, товарищ Сталин, правильно!

– Наша армия действует в своей родной среде, пользуется непрерывной поддержкой своего тыла…

– Правильно! Совершенно верно!

– Немецкие захватчики хотят вести истребительную войну с народами СССР. Что же, если немцы хотят иметь истребительную войну, они ее получат…

– Получат!

– Никакой пощады немецким оккупантам! Смерть немецким оккупантам!

– Смерть! За все заплатят, за все!

Позднее, после перерыва, торжественный, праздничный голос:

– Выступает народный артист СССР Максим Дормидонтович Михайлов… Взрыв аплодисментов.

– «Вдоль по Питерской…»

– Слышите, товарищи? Вы слышите? Поет Михайлов! Значит, порядок!

– Порядок! А вы что думали?!

Ветер! Ветер! Холодный, пронизывающий до костей. Ветер кидает сухой снег в строгие лица неподвижно стоящих на Красной площади солдат.

Небо над Москвой заволокли серые, свинцовые тучи.

«Может, и лучше?.. Плохая видимость!»

Восемь часов. Кто это там первый появился на трибуне Мавзолея? Неужели?

Из Спасских ворот на коне выехал Буденный.

– Товарищ Маршал Советского Союза! Войска для парада в ознаменование двадцать четвертой годовщины Великой Октябрьской социалистической революции построены. Командующий парадом – командующий Московским военным округом генераллейтенант Артемьев.

– Здравствуйте, товарищи!

– Здравствуйте, товарищ Маршал Советского Союза!

– Поздравляю вас с праздником!

– Ура! Ура! Ура!

И была произнесена Сталиным речь:

– Враг не так силен, как изображают его некоторые перепуганные интеллигентики… Товарищи красноармейцы и краснофлотцы, командиры и политработники, партизаны и партизанки! На вас смотрит весь мир как на силу, способную уничтожить грабительские полчища немецких захватчиков. На вас смотрят порабощенные народы Европы как на своих освободителей. Великая освободительная миссия выпала на вашу долю. Будьте же достойными этой миссии. Война, которую вы ведете, есть война освободительная, война справедливая. Пусть вдохновляет вас в этой войне мужественный образ наших великих предков – Александра Невского, Дмитрия Донского, Кузьмы Минина, Дмитрия Пожарского, Александра Суворова, Михаила Кутузова! Пусть осенит вас победоносное знамя великого Ленина!..

На Бородинском поле снова бой. В подмосковных селах и городах – бой!


Вставай, страна огромная,
Вставай на смертный бой…

Прямо с парада, с Красной площади – в бой, на фронт, проходивший по реке Наре, Истре, по каналу Москва – Волга, под Крюково, Дубосеково.

Многие не вернулись.

Солдаты, офицеры и генералы 16-й, 19-й, 24-й, 32-й армий – живые, вышедшие из вяземского окружения, погибшие, попавшие не по своей воле в плен, все выполнили свой долг, помогли отстоять Москву.

Они дрались до последнего патрона, до последней капли крови. Дрались раненые, дрались умирающие. Они затормозили наступление двадцати восьми немецких дивизий, остановили их под Вязьмой, помогли погасить «Тайфун», пока другие армии готовились к великой победоносной битве.

Честь им и слава, как и всем тем, кто стоял под Москвой, кто отстоял столицу!

Иди, Власов, иди…

В тоскливые, однообразные дни врезались дни ужасные, немыслимые.

В Вязьме в госпиталь для военнопленных, куда перевели Лукина, привезли вскоре раненого полковника артиллерии Евгения Николаевича Мягкова.

Врач, наш, советский, осмотрел.

– У вас гангрена. Понимаете?

– Ясно, доктор.

– Необходимо ампутировать ногу.

– Высоко?

– Выше колена.

– Надо – так надо. Если не отнять – помру?

– Наверняка. Гангрена.

– А если отнимите, поживу?

– Полностью гарантий нет.

– Шанс есть? Хоть один?

– Что вы, Евгений Николаевич? Больше.

– Режьте!

– Только у нас ничего нет, никаких анестезирующих. Понимаете – ничего.

– По живому будете?

– Да.

– Режьте.

Врачи – наши, пленные, сестры – тоже наши девчата. А старшая сестра – немка, поставлена для контроля.

Полковник все просил доктора:

– Доктор, милый, поскорее. Очень прошу, поскорее.

Девчата плакали. Инструмент подают, а сами ревут. А он все свое:

– Поскорее!

Немка, длинная, худющая, лицо темное, глаза скучные, сначала молчала, потом начала торопить хирурга:

– Шнель, шнель.

Принялась вытирать пот со лба у Мягкова своим платком с кружевцами. И не выдержала – грохнулась в обморок.

Мягков ночью потерял сознание и все кричал:

– Маруся, Маруся!..

Немка подходила, давала пить, и не воду, а по ее распоряжению приготовленный клюквенный морс. Раненые слышали, как она несколько раз сказала:

– Майн либер. Майн либер.

Утром полковник Мягков умер.

Из Вязьмы Лукина перевезли в Смоленск. Везли на пятитонном грузовике. Носилки поставили на пол кузова. На скамейках, установленных вдоль бортов, сидели солдаты, упираясь ногами в носилки с обеих сторон. Один сапог очутился возле подбородка Лукина, и все лезла в глаза стертая подкова. Шоссе изрыто, грязь замерзла до окаменелости. Мотало вправо, влево, подбрасывало вверх – молотилка, не машина. Охрана не случайно уперлась в носилки – видно, не впервой ехали, знали, как тут кишки выматывает.

Вдобавок, только отъехали, забесилась вьюга.

Солдаты по очереди прятались в кабину – отогреться, прикладывались к фляжкам, жевали бутерброды, курили. Лукина мутило: хоть разок затянуться!

Въехали в разбитый, сожженный Смоленск. Кажется, вот тут, где сейчас развалины, совсем недавно командующий войсками 16-й армии генерал-лейтенант Лукин принимал единственное пополнение. Прибыли тогда из Горького две тысячи солдат, офицеров, политработников – большинство рабочих, коммунистов.

Распределяли их мизерными дозами, как живую воду в сухой, прокаленной степи, – по двадцать – тридцать человек на полк. И эти люди, многие уже немолодые, снявшие шинели после гражданской войны, сотворили чудо – дрались храбро, дерзко, а главное, умело сцементировали уставших от отступления бойцов. Это с их помощью немцы начали соображать, что Россия – не место для увеселительных прогулок.

«Будете помнить Смоленск! Будете!..»

Солдаты заспорили: куда везти пленного генерала – в Вязьме им не растолковали – в немецкий госпиталь или в русский?

Старший приказал:

– Вези к русским.

Долго тряслись по ухабам, пока добрались до госпиталя, размещенного в здании медицинского техникума.

Немцы сняли носилки с грузовика, поставили у входа на землю.

Лукин приподнял голову, осмотрелся. Метрах в пяти поленницей лежали занесенные снегом трупы. Два сверху были, видно, свежие, белый саван еще не успел их присыпать – голые трупы сильно отдавали синеватой желтизной.

Подошли двое красноармейцев, худых, с длинными руками, еле-еле подняли носилки, качаясь, понесли. Немец крикнул из кузова:

– Генерал!

Красноармейцы шли не в шаг, трясли. Один сказал:

– Герасимов! Слышал? Генерал.

– А мне все равно.

Что во дворе, что в доме – одинаково холодно. Пожалуй, в здании еще холоднее от кирпичных стен, от серых, с огромными бурыми подтеками потолков.

Невыносимый трупный запах. Санитары устали, поставили носилки на пол, покрытый ледяной коркой. Лед темный – от замерзшей крови.

Один из санитаров, тяжело дыша, сел прямо на пол, второй медленно поплелся, сказав: «Пойду спрошу».

Подошла одетая в стеганку женщина, голова замотана коричневым шерстяным платком. Наклонилась. Лукин узнал Елизавету Ивановну Сердюкову – запомнил по встрече в небольшой деревеньке.

– Товарищ генерал!

– Вот и встретились, Елизавета Ивановна. Врач торопливо сказала санитарам:

– Несите, несите.

На второй этаж поднимались по узенькой тропочке, между телами. Раненые лежали всюду – на ступеньках, на лестничной площадке. В коридоре шагали через людей. Кто-то тихо выматерился: «Не видишь, куда наступаешь!..»

На окнах лед, на стенах влажные пятна – иней растаял от дыхания сотен людей.

Сердюкова шла впереди, приговаривая:

– Сейчас, сейчас, потерпите еще немножечко. Я вас рядом с Иваном Павловичем Прохоровым устрою. Знаете его?

Как Лукину было не знать генерал-майора Прохорова, начальника артиллерии сначала 16-й, а потом 20-й армии! Только в 19-й не пришлось быть вместе.

– Он тут?

– Здесь, здесь…

Положили на койку, укрыли одеялом и сверху еще шинелью.

– Здравствуй, Иван Павлович!

– Михаил Федорович! Не узнал… Откуда?

– А все оттуда же, Иван Павлович. Закурить не найдется?

– Третьего дня последнюю скрутил… Тоска смертная, а тут еще ноет и ноет большой палец правой ноги, так бы и оторвал его, окаянного, но отрывать нечего. И рука в локте не сгибается, никак ее не уложить поудобнее, затекает, мертвеет, а потом, когда ее, вялую, распухшую, переложишь, словно тысячи иголок колют ее и колют…

– Михаил Федорович! Что творится! Что они делают!

– Что случилось, Елизавета Ивановна?

– Кошмар! Сейчас сестра рассказала. По Киевскому шоссе гнали наших… Мороз сегодня больше двадцати… Нагнала немецкая машина… Не успели посторониться… Упали… На дороге лед, а они босиком, поскользнулись… Из машины пулемет… Сестра, она здешняя, смоленская, шла сюда… Еле уцелела. На дороге трупы, в поле трупы. Это те, кто побежал… Михаил Федорович! Что же это такое! Подошла заплаканная девушка.

– Если бы вы видели, товарищ генерал! Это так страшно… Кто шевелился – добивали…

– Михаил Федорович! Иван Павлович!

– Что еще случилось, Елизавета Ивановна?

– Ничего не случилось. Сестра наша Лидочка, она тоже местная, домашних щей вам принесла. Вы же голодные.

– Как все, Елизавета Ивановна.

– Лида сейчас разогреет. У нас в примусе немного керосина осталось.

Принесли щи, от них пар.

– Ешьте, дорогие. Хоть немного горяченького. Вошла старшая сестра, немка. Молча взяла котелок, понюхала.

– Что есть тут?

– Щи.

– Что есть щи?

Еще раз понюхала, сморщилась, словно хлебнула касторки.

– Невозможно! Может испортить желудок.

Вылила в мусорное ведро.

И ушла. Генерал Прохоров озлился:

– Сволочь баба!

Лукин смеялся, хотя было не до смеха:

– Можем желудок испортить!

– Я бы ей, Михаил Федорович, будь моя воля…

– Чего нет, Иван Павлович, того нет…

Из Смоленска Лукина и Прохорова увозили вечером. В провожатые дали рослого бородатого человека, хорошо говорившего по-русски.

– Я ваш соотечественник, господа. Моя фамилия Спешнев.

– Нам неинтересно знать, кто вы такой. Куда вы нас везете?

– В Германию, господа. Не волнуйтесь, я не эмигрант. Мой отец уехал из России в 1910 году. Мне тогда было пять лет.

– Мы уже сказали, нам неинтересно, кто вы. Куда вы нас везете?

– Я сказал – в Германию.

– Город?

– Прибудете – узнаете.

Прибыли пока в Оршу. Дальше поезд не шел – впереди партизаны взорвали мост.

– Неплохо действуют, Михаил Федорович! Рвут мосты под самым носом.

– Молодцы!

Из вагона перевели в зал ожидания, в угол, отделенный брезентом.

Неожиданно совсем рядом крики:

– Русские свиньи! Вы посмотрите на них! О них заботятся! В тепле посадили! А мы? Мы на фронт и ждем, когда это дерьмо, саперы, восстановят путь.

Брезент раздернули – молодые немецкие офицеры в новеньких шинелях, видно, впервые едут на фронт, здоровые, краснощекие.

– Я сейчас разряжу в них мой парабеллум.

– Не надо, Фридрих, не стоит.

– Да это, кажется, генералы.

– Совершенно верно! Генералы. Смотрите, сразу два.

– Я им сейчас дам представление! Они запомнят меня.

Спешнев держится стойко.

– Господа офицеры! Я буду вынужден по приезде в Берлин…

«Выходит, мы в Берлине? Посмотрим на германскую столицу. «Логово», как у нас пишут…»

Мимо проходил полковник. Спешнев бросился к нему, что-то сказал. Офицеров словно ветром сдуло. Военнопленных, особенно офицеров и генералов, немцы подолгу на одном месте не держали, все время перевозили из одного лагеря в другой.

К осени 1942 года Лукин побывал во многих лагерях – в Берлине, Люкенвальде, Цитенхорсте, Вустрау.

Как-то при очередной переброске, сидя в коридоре берлинского пересыльного лагеря, увидел генерала Карбышева – его вели к коменданту. Лукин окликнул:

– Дмитрий Михайлович!

Карбышев оглянулся, помахал рукой:

– Здравствуйте, Михаил, Федорович… Хотел еще что-то сказать, но конвоир толкнул его в спину, крикнул:

– Шнель! Шнель!

Везде было трудно, невыносимо горько. Везде плен, а плен, где бы ни находился: в бараке на грязном полу, на бурой сгнившей соломе, в одиночной камере с койкой, – это плен!

Плен – это каждую минуту жди обыска, любой провокации. Вместо точной информации – слухи, догадки, предположения, иногда нелепые, фантастические, иногда с проблесками надежды, чаще беспросветные. Это постоянные проверки, когда ты, измученный бессонницей, наконец уснул. Это бесконечные, мучительные размышления – все ли ты сделал, чтобы не попасть в неволю? Все ли? А если не все?

Плен – это тоска! Тоска по Родине, по близким, о которых не знаешь ничего, тоска по армии, по любимому делу – одно слово, короткое, тяжелое, как камень, – тоска! Но хуже самой страшной, тоскливой тоски, если человек, которому ты верил, считал товарищем, другом, превращал в подлеца, в доносчика, в падаль…

Работать на врага тяжело. Мучительно сознавать, что ты своим подневольным, рабским трудом помогаешь противнику. Мучительно, стыдно. И еще труднее – ничего не делать. И хотя рука с перебитым локтевым нервом повиновалась плохо, удовольствием было чистить картофель. Все же работа, да еще и на своих товарищей…

Увидел бы кто-нибудь из старых друзей, ни за что бы не узнал всегда подтянутого моложавого генерал-лейтенанта Лукина. Раньше приятели, раздобревшие, поторопившиеся заплыть жиром, шутили: «Скажи, пожалуйста, как это ты, Михаил Федорович, от штабной груди себя уберёг?» Лукин только посмеивался: «Два вида спорта не люблю – еду и сон, особенно после обеда…»

Не узнали бы его друзья, не узнали. Отрастил Лукин бороду, густую, окладистую. Сам удивлялся: откуда такое богатство – рыжеватое, курчавое. Как-то подошел пленный, лет сорока, спросил: «Скажи, папаша…» Лукин чертыхнулся: «Какой я тебе папаша?» – «А ты, дед, в зеркало при случае посмотрись, чисто Берендей…»

Вместо генеральской формы Лукин носил штопаный-перештопаный мундир немецкого солдата времен первой мировой войны. Командование бывшей кайзеровской армии распорядилось в свое время отремонтировать и уложить до поры до времени в цейхгаузы все, что уцелело, – пригодится.

Вот и пригодилось!

Во всех лагерях самым ужасным был постоянный голод.

Пятнадцати лет от роду мать определила Мишу Лукина в Питере в извозчичий трактир – кухонным мальчиком: дрова колоть, воду носить, мусор убирать, картошку чистить, рыбу потрошить… Хозяин платил пять рублей со словесным добавком: «Сыт будешь, жив будешь!» Иногда кроме щей и каши, то пшенной, то гречневой, перепадала яичница с колбасой – многие посетители спрашивали ее с луком: осенью и зимой – с репчатым, весной и летом – с зеленым… Случалось, любители просили сготовить глазунью на шкварках, ее, бывало, подадут, а она ворчит, пузырится, даже потрескивает…

Какая, к черту, глазунья, когда в Люкенвальде ежедневно умирали от голода десятки военнопленных!

Это там, в Люкенвальде, появился поп. Откуда он взялся, никто не знал. Знали о нем только одно – назвался отцом Харитоном. Ростом – правофланговый кавалергард, что борода, что грива – смоляные, с легкой проседью, глаза карие, грустные. Христос, да и только, голос тихий, ласковый, проникает до самого сердца. Зима, хотя и не наша, русская, снега мало, с ленивыми морозами, – ночью нагонит градусов пять-шесть, а к утру на нуле, но все же зима, а отец Харитон с непокрытой головой, в одной старенькой рясе.

То в один барак забредет, то в другой.

В лагерях, где побывал Михаил Федорович, советских от всех остальных – французов, поляков, англичан, югославов – отгораживали «колючкой», а там, где одни советские, от всех отделяли русских. Попасть в бараки к русским трудно: охраны больше, чем у других, да и злее отбирали охранников и псов. А отец Харитон, яко Иисус, ходил беспрепятственно: рыжая, колючая, ржавая, словно в застывшей крови, проволока как будто сама собой раздвигалась перед ним.

С утра служил панихиды по новопреставленным воинам. Глаза к небу, из кадила сизый дымок, голос с дрожью: «Ни печали, ни воздыханий, а жизнь бесконечная…»

Потом к живым, к тем, кто подниматься не может, у кого ноги синие и губы синие, в груди клокочет, рвется сердце, дыханье на исходе.

Руку, мягкую, прохладную, положит на лоб.

– Исповедуйся, сын мой. Облегчи страждущую душу свою.

Многие в последнюю минуту плакали, – горько умирать на чужбине, еще горше сознавать, что никто: ни мать, ни отец, ни жена, самые родные, самые близкие, – никогда не узнает, где зарыт, – голый, без гроба, свален в кучу, полит дезинфекционной жидкостью.

А отец Харитон тут, рядом, присядет на корточки возле головы, слезы вытрет, даст к кресту приложиться сухими, обметанными лихорадкой губами.

– Бог милостив.

Сначала думали: не гестапо ли подослало исповедника? Может, он с исповеди к абверофицеру бегает, чтобы не позабыть, кто и что ему в предсмертный час поведал?

Проверяли и так и этак – не подтвердилось.

Потом начали сомневаться: «Поп ли отец Харитон? Может, мошенник?» И эту версию отбросили: какая тут мошеннику корысть?

Михаил. Федорович с отцом Харитоном побеседовал: где учился, где в сан священнический посвящен, в каких приходах до войны служил. Невзначай справился, ведомо ли пастырю о православных праздниках, когда какие требы справлять положено, когда читать Евангелие, когда Апостола, когда Перемий, когда бывает неделя о мытаре и фарисее, а когда о блудном сыне.

Отец Харитон экзамена не выдержал, отвечал путано, в молитвах оказался не силен.

– Плохо вы, отец Харитон, службу знаете, я бы вас в дьячки и то не принял…

– А я, товарищ генерал, и не пошел бы. Я, если по правде, техник-интендант. Только вижу – люди гибнут в мучениях дьявольских, а что делать мыслимо? Что? Хоть этим облегчить их судьбу.

– Иди, отец Харитон. Иди с миром. Иван Павлович Прохоров, свидетель беседы, долго смеялся:

– Не ожидал, Михаил Федорович, у тебя таких познаний. Прямо богослов, чисто академик.

– Все с детства, Иван Павлович. Помню, как моей матери приходский священник говаривал: «У тебя, Настасья, толковый отрок».

– Что с попом делать, Михаил Федорович?

– А ничего. Что мы с ним можем сделать? К абвер-офицеру не поведем. Да и не надо. Умирают люди, а он тем, кто верит, хоть чем-нибудь кончину облегчает. Отец Харитон, бес знает его настоящее имя, деловитее нас оказался. Хоть что-то делает. А мы?..

Всякие люди были в плену.

Как-то перед самым отбоем подошел незнакомый военнопленный, вежливо спросил:

– Разрешите обратиться, товарищ генерал?

– Кто вы?

– Я? Я Лепешкин, товарищ генерал. Старший лейтенант Лепешкин Сергей Иванович.

– Слушаю вас, Сергей Иванович.

– Немцы наших на курсы набирают.

– Какие такие курсы?

– Говорят, курсы остработников – учителей, агрономов готовят, чиновников – в магистратах служить.

– Ну и что?

– Записаться хочу. Подучусь, подкормят, и, как только на родную землю попаду, айда к партизанам – фашистов бить.

– Я-то тут при чем?

– Желаю ваше мнение знать. Как вы – одобряете мое стремление или нет? И вообще, что вы скажете?

– Иди, Лепешкин, иди. Я спать хочу. Впрочем, подожди. Сколько ты до фронта весил?

– Семьдесят два кило.

– А сейчас?

– Не знаю. Давно не взвешивался.

– По-моему, ты на все восемьдесят потянешь сейчас. Хорошо питаешься, Лепешкин. Товарищи, что ли, подкармливают? Иди, иди.

Подошли сразу двое – Коломийцев и Снегирев. Один из Тулы, второй из Владимира.

– Михаил Федорович, немцы анкету роздали, приказывают заполнить, а в анкете вопрос: «Знаете горное дело? Инженер? Да или нет?»

– Не вздумайте правду писать. Ушлют черт знает куда, под землю, заставят работать, а потом к стенке.

Коломийцев и Снегирев не послушались, соблазнились обещанием «хорошо кормить». Больше их не видели.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32