Я была пленницей и свободной, полной порывов и бесполезной. К чему было оставаться или уходить, прижиматься к нему или напиваться в мини-баре? Я была всего лишь болотной кочкой в его жизни, ненадолго спасшей его от трясины, лишь затем, чтобы он смог увязнуть чуть подальше. Ничем большим. Его разновидность депрессии удаляется только скальпелем, а он ничего не умеет отрезать, ничего разорвать; он неспособен выбросить что бы то ни было, даже черепаху в унитаз ради сохранения семьи. Мы похожи, насколько это возможно, и это настолько завораживающе. Если бы я только знала, как и ради кого измениться. Если бы только смогла четко сформулировать просьбу… Но не стану же я молиться Деве только потому, что подтвердила ее вид на жительство в древнем лоскуте ткани. Если она и
видит, это еще вовсе не значит, что она существует. Я знаю, что говорю. И это похвально.
Громоздкий телефон на прикроватной тумбочке сотрясается от звонка. На этот раз я жду, что Уильямс ответит сам. После третьего звонка он встряхивается и ощупью находит трубку.
– Да! – рявкает он, но тотчас же голос его смягчается. – Добрый вечер, монсеньор, или добрый день, уже и не знаю, день у вас или ночь.
За таким наигранно непринужденным и бодрым голосом люди обычно надеются скрыть, что их только что подняли с постели.
– Совершенно верно, я фотографировал без защитного стекла. Простите? Нет, еще нет… Вот как. Конечно, это возможно, как только закончу, сразу перезвоню вам. Мое почтение, ваше преосвященство.
– Достал уже, – подытоживает он, вешая трубку. Он скатывается к краю кровати, встает, почесывает спину и направляется в ванную.
– Куда я засунул мою камеру? – бурчит он, справляя малую нужду с открытой дверью.
Странно, до какой степени сон изменяет человека. Небо только-только начинает розоветь за окном, а мы уже стали близки, и нам нечего стесняться: между нами ничего не было. Я подбираю с ковра невероятно замысловатый аппарат, выпавший у него, когда мы возвращались. Похоже на усаженную датчиками и экранами наблюдения цифровую камеру с чем-то вроде фильтровальной воронки вместо объектива. Чтобы заглушить происходящее в данный момент в ванной, я осведомляюсь:
– А как выглядит ваш кардинал? Мой напоминает инопланетянина работы Розуэлла.
Он выходит из ванной, замирает, чтобы смерить меня взглядом, признать и вспомнить, спали мы вместе или нет.
– Никогда больше не буду смешивать алкоголь с этим снотворным, – объявляет он, подключая камеру к неизвестному мне прибору, который в свою очередь подсоединен к его, теперь уже исправно работающему ноутбуку.
Спустя несколько щелчков мышкой на экране появляется узор из темных пятен, разбитых на квадраты.
– Семь – шесть или шесть – пять? – вопрошает он сам себя.
Наконец решает, изучает выделенный квадрат, стирает его, щелкает на следующий и увеличивает его.
– Есть! – хмуро произносит он.
Даже не пытаясь вникнуть в причину его ликования, я беру свой чемоданчик и направляюсь к двери.
– Вы не хотите присутствовать при успешном разрешении вашей миссии?
Я, нахмурившись, оборачиваюсь.
– Успешного не в том смысле, как вы надеялись, – поглощенно продолжает он, – но все придет к одному. Я обнаружил в глазу четырнадцатое отражение.
Я возвращаюсь обратно. Он указывает мне на скопление ничем не отличающихся от остальных темных пятен, что-то набирает на клавиатуре, и насыщенные цвета выявляют смутный силуэт коротко стриженного человека с горбатым носом.
– Морфинг? – наугад спрашиваю я.
– Еще лучше. Это последнее поколение денситометров. Там, где человеческий глаз может различить лишь тридцать два оттенка серого, он способен уловить порядка двухсот пятидесяти шести. Я обнаружил это четырнадцатое отражение, еще когда работал с уже существующими фотографиями, но для перестраховки сделал новый снимок оригинала при помощи… Вы слушаете?
Мои мысли перескакивают с одной картинки на другую; меня охватывают те же ощущения, что и во время экспертизы на раздвижной лестнице.
– Если вы по-прежнему настроены скептически, нет никакого смысла продолжать объяснение.
– Я уже и не знаю, что думать, Кевин. Глаза живые, я видела это. Они… Не могу подобрать другого слова. Они смотрели на меня.
– Добро пожаловать в наши ряды. Поверьте мне, я и сам прошел через все это. Помните Хуана Гонсалеса, индейского переводчика, стоящего по правую руку от епископа? Я покопался в его глазах и вот что обнаружил внутри. Узнаете его?
Я сдвигаю брови, приближаюсь к увеличенному изображению на экране. Качаю головой. Он подхватывает свою папку, протягивает мне две открытки: что-то вроде календаря в картинках, где ацтеки отобразили события 1531 года и вдохновленную ими картину Мигеля Кабреры, изображающую двух мужчин с длинными орлиными носами; первый, в остроконечном колпаке и с видом настоящего пройдохи, очень стар, второй, с непокрытой головой, вращающий бесхитростными глазами и простирающий руки к небесам, помоложе.
– Дядя и племянник, – представляет он, поочередно тыча пальцем в фигуры.
– Разве не Хуан Диего носил колпак?
– Нет никаких документов, подтверждающих это. Ни один рисунок того времени не позволяет это утверждать. А вот у его дяди, Хуана Бернардино, на науатле как раз было прозвище «человек, прячущий твои деньги под свой колпак».
Он снова набирает что-то на клавиатуре, и на экране появляется увеличенное изображение серого силуэта в остроконечном колпаке. Если включить все свое воображение, то можно предположить, что он вытряхивает одеяло. Один щелчок, и изображение становится цветным, с очерченным черным контуром и затушеванным фоном. Курсор останавливается на голове индейца, увеличивает ее.
– Видите колпак, доктор Кренц?
Я киваю.
– Мы уверены в двух вещах: индеец, разворачивающий свой плащ перед епископом, в колпаке, а тот, чье отражение я обнаружил в зрачке переводчика, тот, четырнадцатый, без колпака. Получается, что посланником Пресвятой Девы является Хуан Бернардино, и именно его следовало причислять к лику блаженных.
Я потрясена услышанным:
– С кем вы говорили по телефону, Кевин?
– С кардиналом Фабиани.
Это признание в двуличности, которое он оброняет с такой легкостью, застает меня врасплох.
– Вы хотите сказать, что у нас с вами один и тот же заказчик? Что вы втихаря работаете на адвоката дьявола?
Он поднимает палец, чтобы поправить мою формулировку:
– Я работаю на историческую точность, Натали, в рамках сверхъестественного феномена, который от этого тем не менее не становится менее правдоподобным. Напротив. Хуану Бернардино тоже явилась Пресвятая Дева. Ему-то она и поведала свое имя «Гваделупская». Она исцелила его от чумы и послала к епископу, поскольку Хуану Диего удалось ускользнуть. Из этого можно с большой долей вероятности заключить, что именно дядя пошел нарвать роз. По дороге он встречает племянника, возвращающегося из Тлатилолко вместе со священником для совершения последнего причастия, и говорит ему: «Матерь Божья исцелила меня, пойдем, расскажем об этом епископу». Продолжение вам известно. Только вот, согласно моим увеличениям, изображение Девы проявилось на тильме Хуана Бернардино, а Хуан Диего, с непокрытой головой, наблюдал за происходящим со стороны, о чем свидетельствует его отражение в зрачке переводчика.
Он щелкает от одной картинки к другой, чтобы я могла сравнить оба силуэта в искусственном цвете.
– Ваша теория все-таки не слишком убедительна, – замечаю я.
– Монсеньору Фабиани как раз и не требуется слишком уж… убедительное опровержение.
– Как же ему удалось завлечь вас в свои сети?
– Вне всякого сомнения, так же как и вас. В прошлом месяце он пригласил меня на обед, поделился со мной своими опасениями, смог найти нужные слова. Я уже был направлен на это задание Конгрегацией обрядов: он посчитал, что мне будут чинить меньше препятствий, предполагая меня в лагере «сторонников». В то время как вы должны были послужить козлом отпущения.
– Но это омерзительно!
Он, кажется, не меньше меня удивлен этим невольно сорвавшимся у меня с губ криком души. Почему я так отреагировала, во имя кого и на благо чего?
– Вы должны понять позицию Ватикана, Натали. Они не могут причислять к лику святых кого попало, особенно когда есть сомнения относительно его личности. Возможная ошибка на долгие века поставит под сомнение саму возможность чуда. Единственное, что имеет значение, – это навеки отпечатавшееся на плаще изображение Пресвятой Девы. Не имя владельца.
Я валюсь на кровать, сбитая с толку этой развернутой у меня за спиной стратегией.
– Почему же тогда все тексты указывают на Хуана Диего? Зачем ему было вводить всех в заблуждение целых семнадцать лет? И зачем самому епископу Мехико было покрывать этот обман?
Кевин подсаживается ко мне и, улыбаясь, проводит пальцем по сборке моего платья, на колене.
– Потому что Хуан Бернардино не был достойным доверия свидетелем. Поговаривали, что он облапошил нескольких продавцов циновок, и потом, исцеленный или нет, он все-таки подхватил чуму…
– Он собрал бы меньше выручки?
– Богомольцы побоялись бы подхватить чуму, как от него, так и от его плаща. Впрочем, это лишь предположения… В любом случае он был слишком стар; он умер бы до того, как его выслушали следователи из Мадрида. При любом раскладе Хуан Диего был лучшим выбором. Не имея ни малейшего желания оскорбить Деву, тогдашние церковные власти расценили, что она просто ошиблась избранником.
Я не нахожусь, что сказать: я разочарована, предана и одновременно меня охватывает необъяснимое чувство ликования. Лучше мне пойти спать.
– Вы не остаетесь? – удивляется он.
– Зачем?
Его неясный жест можно истолковать как угодно.
– Мне кажется, я стал чувствовать себя гораздо лучше, с тех пор как познакомился с вами.
Я отвечаю, что очень рада за него, беру свои вещи и возвращаюсь в свою жизнь.
* * *
Не принимай это близко к сердцу, Натали. Я тоже не ожидал такого поворота событий и не знаю, как это скажется на моей судьбе. Как видишь, я так сосредоточился на тебе, что ни единой минуты и не заподозрил, что адвокат дьявола держит в запасе еще один козырь. Так я никогда и не привыкну к людской хитрости.
Что же теперь будет? Заставит ли отказ от моей канонизации моих верных почитателей отвернуться от меня? Исчезнет ли наконец мое отражение из глаз Девы? Вырвется ли из своего чистилища, чтобы сменить меня на тильме, мой бедный, так часто безвинно оговоренный дядя? «Святой Хуан Бернардино»… Как хохотали бы наши тогдашние соседи, услышь они это…
Если, конечно, что весьма маловероятно, плутовство кардинала Фабиани к чему-нибудь приведет. Провозглашенная святой или нет, моя душа останется прежней, а моя судьба неизменной: сменится Папа, помолодеют кардиналы, Ватикан по-прежнему будет мнить себя пупом Бога, и люди в печали продолжат взывать к моему плащу, даже если официально он перейдет моему дяде.
Изображение Богоматери выдержало все; оно сумеет пережить смену владельца.
Как бы там ни было, ты очень помогла мне, Натали, и я чувствую, что ты уже не совсем та, что прежде. Мой путь кончается здесь, но твоя история продолжается. Береги себя, милая сестричка. Боюсь, что теперь, став для тебя лишь делом, сданным в архив, я не смогу присматривать за тобой так, как бы мне этого хотелось. Неразрешенной загадкой, смятением, которое будет преследовать тебя еще некоторое время, я благодарен тебе и за это. Но, как ни крути, делом, сданным в архив. У тебя есть твоя жизнь, у меня – моя смерть.
Чтобы наше общение продолжалось, тебе следовало бы попросить меня о чем-нибудь. Конечно, не в моих возможностях исполнить саму твою просьбу; единственное, что я смогу, так это отослать тебе энергию, которую ты сосредоточиваешь на мне, усилить твое биополе, твою уверенность в себе, как это происходит с теми, кто молится мне; помочь тебе понять, что только при жизни человек властен влиять на свою судьбу. Чего сам я не сумел сделать вовремя и за что расплачиваюсь своей тоской.
Нет сомнений, я выполнил миссию, возложенную на меня Пресвятой Девой: добиться от епископа возведения часовни. Нет сомнений, на протяжении семнадцати лет я доносил до людей переданное мне послание любви: «Я сострадающая вам мать, мать тебе и всем вам, составляющим единое целое на этой земле, любящая мать всему людскому роду, который взывает ко мне, ищет пути ко мне и исповедуется мне. На этом месте я буду внимать их плачу, их грусти, дабы исцелять их, избавлять от всех их страданий, горестей и напастей…» Сотни и тысячи раз я повторял эти слова и видел, как они действуют на людей; я служил связующим звеном между небесами и людьми и больше ничего не просил для себя, столь был доверчив, столь был уверен, что обещанной Девой наградой станет воссоединение с моей ненаглядной женой в раю… И я перестал действовать, полагая, что впереди у меня целая вечность, даже не подозревая тогда, что вечность – это бездействие.
Не сдавайся, Натали. Не поддавайся отчаянию, как я поддался оптимизму. Может быть, я не был конечной целью твоей поездки сюда. Может быть, тебя просят о чем-то ином, твое присутствие требуется не только ради только что обнаруженных тобой и внушающих тебе отвращение интриг. Моя милая подруга, кому, как не мне, понять тебя? Ты чувствуешь, как тобой управляют, словно бесполезной марионеткой, которая должна была предстать на сцене и отвлекать внимание от происходящего за кулисами истинного действия. Но не останавливайся сейчас. Дай выход этому чувству. Сделай это ради меня.
Я, без сомнений, ошибся в том, чего должен был ожидать от тебя. Я думал, что шоры на твоих глазах спасут меня, а получается, что, может быть, только освободившись от них, ты обеспечишь мое спасение. Если мне удастся помочь тебе, если мы оба допустим мысль, что эта помощь возможна, вероятно, тогда мы сможем найти выход каждый из своего тупика.
* * *
Добрый день, это Гвидо Понсо, я вас не разбудил? Они отпустили меня сегодня утром, я внизу у стойки администратора, мы можем увидеться?
– Зачем?
– У меня есть для вас одно послание, Натали. И у вас есть кое-что для меня. Разве нет? Мне стало известно, что экспертиза прошла вчера вечером.
Немного подумав, я назначаю встречу на шестом этаже, на террасе бара, и возвращаюсь сгонять остатки бессонницы под душ.
Он ждет меня перед наперстком кофе, с мстительным видом поясняет, что в Мексике единственная разница между эспрессо и кофе по-американски заключается в размере чашки. Еще бледнее, чем во время нашей последней встречи, все в тех же черных очках, в помятой рубашке и с небритыми щеками, он, с трудом сдерживая нетерпеливую дрожь, интересуется, смогла ли я взять образец волокна. Я достаю из кармана маленькую бутылочку текилы из мини-бара, содержимое которой вылила в раковину. На дне лежит выдернутая мной из гостиничного халата нитка. Он разглядывает бутылочку на свет, покусывает губы, спешно прячет ее во внутренний карман куртки и с глубоко взволнованным видом трясет мне руку. Это счастливейший день в его жизни. Он отстраняется, он волнуется, он призывает меня проявлять бдительность: моя жизнь теперь в опасности. Чтобы сделать ему приятное, я отвечаю, что его тоже. Вздрогнув и отмахнувшись, он отвечает, что ему не привыкать, и спрашивает мой электронный адрес, чтобы отослать мне результаты, как только образец будет датирован радиоуглеродным анализом.
Я отвожу взгляд. Зачем я так поступила? Чтобы еще один голос раздался из лагеря картезианцев, опровергая чудо от имени объективного доказательства? Создать фальшивое вещественное доказательство в интересах науки? Обманным путем предоставить лишний аргумент противникам иллюзий? Ввести в заблуждение рационалиста ради победы разума? Воспользоваться атеистом, как это сделали со мной, но для подкрепления его теории, притом что сама я уже не уверена ни в чем? Единственный найденный мной способ не оторваться от реальности?
– Маленький подарок в обмен, – хитро улыбается Гвидо Понсо, указывая на сотовый телефон, который только что достал из кармана.
Он включает его, жмет на кнопки, подносит к уху, одобрительно кивает, протягивает мне. Раздается сигнал автоответчика, затем я слышу отрывисто и неразборчиво говорящий что-то по-испански хриплый женский голос. Я возвращаю ему телефон, напоминая, что не понимаю этого языка. Он снова прокручивает сообщение и, заткнув правое ухо рукой, а сотовый приложив к левому, дословно переводит мне его содержание.
– «Без него нет для меня рая. Помоги ему, Натали, ты, к которой он прислушивается. Скажи ему, что Мария-Лучия рядом с ним с самой его смерти. Пока он будет уверен, что мы разлучены, он будет одинок».
Тонко улыбаясь, Гвидо Понсо выключает телефон.
– Вы знаете, кем была Мария-Лучия, доктор?
– Его женой.
– Правильно. Это называют паранормальным голосом; на моем автоответчике в Неаполе таких сотни. Как видите, и даже здесь, на этом взятом напрокат сотовом, чей номер никому не известен.
Меня ошеломляет его спокойствие. Его задорность, обреченность, привычность. Я как можно безучастнее спрашиваю, не доводилось ли ему получать послания из потустороннего мира по Интернету.
– Нет, что вы, компьютер им неудобен. Изъясняться бинарным языком… Зачем усложнять себе смерть? Если бы я был духом, я бы тоже использовал телефон. Ведь создавать звуки им гораздо быстрее, да и правдоподобнее, чем вторгаться в системную программу. Разве нет?
Я внимательно рассматриваю его, пытаясь определить, не тронулся ли он, как и я. Затем тихо спрашиваю:
– Им?
– Священникам, тайным агентам Ватикана, спекулянтам потусторонними явлениями, всем тем, кто сговорился против меня, чтобы пошатнуть мой разум. Они ни на секунду не оставляют меня в покое: паранормальные голоса, хлопающие двери, передвигающиеся сами собой вещи, моя машина, глохнущая без видимых причин, а затем самостоятельно заводящаяся… Чего они только не испробовали на мне. Как видно, на вас тоже. Мне знакома эта привычка съеживаться, сжимая кулаки. Крепитесь, Натали. Всему есть объяснение, всему, слышите? Я с вами. И мы не одиноки. Тысячи людей по всему земному шару борются вместе с нами против сил тьмы и сверхъестественного закулисья… Для секретных служб Ватикана ставка в этой игре неописуемо высока. Они полагают, что для католической Церкви это единственный способ выживания в условиях грядущего мирового господства ислама. Пренебрегая учением Христа и верой людей! Им нужна армия фанатиков, чей разум затуманен чудесами, призраками, НЛО и ясновидящими! Они дошли до того, что как-то раз чуть было не застрелили своего Папу тринадцатого мая для исполнения третьей тайны Фатимы и ее последующего предания гласности: «Епископ в белых одеждах падает, словно замертво, под пулями огнестрельного оружия». Об этом якобы возвестила Пресвятая Дева юным пастухам из забытой Богом деревушки, которая как бы случайно носит имя любимой дочери пророка Мухаммеда. Долго еще они будут держать нас за дураков! Они хотят, чтобы всей нашей верой стала доверчивость! А я отказываюсь! Я лишь потому и объявил войну Церкви, что верю в человека!
Он прерывается, подозрительно смотрит на туристов, которые разглядывают его, жуя со смущенным видом. Допивает свой наперсток, морщится, поднимается из-за стола, благодарит меня за содействие и за кофе, обещает очень скоро дать о себе знать.
Я провожаю его взглядом с таким ощущением, будто частичка меня навсегда ушла вместе с ним, терзаемая между отвращением к самой себе, стыдом и солидарностью с ведущим этот справедливый бой с пустотой человеком. Хотя, может быть, смысл жизни и заключен в борьбе – что против заблуждений других, что за отстаивание своих. Я уже и не знаю. Я ничего не хочу знать. У меня не осталось сил даже для сомнений.
«El Nuevo Mundo» закрыт. Стараясь не наступать на спальные мешки, приютившие вчерашних манифестантов, я пересекаю площадь и вхожу в облюбованный толпами туристов кафедральный собор. Гирлянды плакатов на сводах на шести языках призывают соблюдать осторожность и слагают с себя всякую ответственность. Сетка, натянутая в десяти метрах от пола, защищает христиан от обвала камней и штукатурки. Что мне еще остается, кроме как, превозмогая себя, молиться за то, чтобы Хуан Диего наконец услышал голос своей жены и оставил меня в покое? Сегодня он опять преследовал меня во сне, в перерывах между приступами бессонницы. Всякий раз, как только мне удавалось заснуть, он представал передо мной стоящим на том же месте, в глазу, то в своем остроконечном колпаке, то без; он приглашал меня последовать за ним, и я переступала через веки, раздвигая ресницы. Наталита, Наталицин… Остерегайся, милая сестричка… Все те же слова и та же предупредительная улыбка. Но остерегаться чего? Мысль о существовании потустороннего мира, это жалкое утешение, придающее сил стольким верующим, отбивает лично у меня всякое желание жить. Во всяком случае, так, как прежде. Начать все заново, да, но для кого и где? Я никогда не думала о себе. И я утратила вкус к преданности. Человеком, которого любила, я пожертвовала ради того, чтобы он раскрылся, реализовался, а он и ныне там, скованный принципами, в которых удерживает меня. Если у нас с Франком и есть будущее, есть настоящее, то только вдалеке, вдалеке от нашего окружения, нашего самоотречения, нашей рутины. Когда я мысленно возвращаюсь в свою страну, то ощущаю себя такой же чужой, как и здесь, такой же неуместной. Сколько еще времени я смогу отвергать общепринятые законы, пример других, почести, которым все завидуют, обязанности, которых страшусь? И для чего вообще продолжать жить? Кто там нуждается во мне? Кто нуждается в том, чем я стала, в ценностях, в которые верила, в разочарованиях, которыми нагружена, в химерах, за которыми уже и не гонюсь? Вчерашнее откровение перед глазами Девы ничего не изменило во мне. Все те мысли, что посетили меня сегодня утром, уже давно были в глубинах моего сознания; это бездействие помогло им всплыть на поверхность, не осмысление ошибок или подсказка небес: то самое бездействие, от которого я всегда пыталась оградить себя, потому что, стоит мне только остановиться, я падаю. С той только разницей, что на этот раз у меня уже нет желания подниматься.
Каким бы стало мое возвращение? Я позвонила бы Франку, рассказала ему о пережитом, как делятся дурным сном, а потом жизнь вернулась бы в привычную колею: мои пациенты, мой дом, его любовницы. С единственными возможными в том, что касается меня, вариантами: переехать, купить новую собаку, обзавестись мужчиной. Согласиться возглавить клинику, нисколько не заботясь о том, как это скажется на Франке, выдерживать противостояние с администраторами и кредиторами в попытке навязать им свои взгляды, чередовать дипломатические ходы, открытые столкновения, уступки… У меня больше нет ни соблазна сказать «да», ни смелости сказать «нет». Я чувствую себя все более одержимой Хуаном Диего, в полном соответствии с тем, что читала о нем, что мне о нем рассказывали и каким сделал его мой сон… Я сейчас испытываю то же самое, что и он, когда стоял перед Девой четыре века назад. Поначалу не верится, потом выбираешь свой лагерь, а под конец находишь это чем-то само собой разумеющимся. Познание сверхъестественного не привносит ничего нового в человеческую природу, оно выявляет уже существующие черты характера: у одних развивает излишнее самомнение, у других воспламеняет сердца, кого-то погружает в бездействие. Бедный индеец семнадцать лет провел в окружении богомольцев и идолопоклонников, став узником рассказа о единственном знаменательном событии своей жизни. Разве мог он мечтать о чем-то большем, ожидать чего-то лучшего на этой земле после потери своей жены? Он жил прошлым, как и я до сегодняшнего дня, а время неумолимо шло вперед, и вот теперь я сажусь на лавку собора и жду.
Что же так тяготит меня, отчего так сводит живот, что заставляет бесцельно сидеть с подкатывающими к горлу рыданиями и щемящим сердцем? Такое сходство, такая общность взглядов? Но мой внутренний голос молчит, так же как это бывало и в маминой синагоге, и в церквях, где позднее я пыталась найти оправдание поступкам отца. Я выхожу той же, что и входила.
На расколотой прерванными ремонтными работами паперти в инвалидном кресле просит милостыню старик без ног и рук, с табличкой «gracias»[23] на шее. Прохожие, словно в расщелину ствола, опускают монетки в карман его рубашки, избегая встречаться с ним взглядом, крестятся и продолжают свой путь. Некоторое время я стою, прислонившись к забору, завороженная этой сценой, выглядящей все более неправдоподобной по мере того, как по прошествии первого шока к ней привыкаешь. Как он добрался сюда, как передвигает свое кресло, как вынимает свои гроши из кармана или хотя бы следит, чтобы их не стащили? Его лицо выражает лишь мимолетную сосредоточенность, вежливое равнодушие банковского сотрудника у своего окошка.
Несколько минут спустя у паперти притормаживает пикап. Шофер включает аварийный сигнал, выходит, чтобы открыть заднюю дверцу, сооружает из доски подъемный мостик, идет за невозмутимо сидящим калекой и вкатывает его в кузов с таким бесстрастным видом, как если бы забирал выручку из парковочного счетчика. Потом появляется обратно, неся на руках ребенка все с той же табличкой, усаживает его на асфальт у выхода из собора, ставит у его ног разрисованную Микки-Маусами миску, захлопывает заднюю дверцу и продолжает объезд.
Потрясенная до слез, я приседаю на корточки перед малышом, которому, должно быть, лет шесть-семь, беру его за руку. Он отвечает «gracias» тихим и безучастным голосом. Его закрытые веки – лишь обмякшие кожные складки, скрывающие пустые глазницы.
Полицейский свистит мне, поднимает меня, рявкая, что я не имею права оставаться на этом месте. Почему? Я что, препятствую уличному движению, мешаю изъявлению жалости прохожих, расстраиваю прибыльный бизнес? Внутри меня все клокочет от отвращения, и я удаляюсь, оставляя без внимания возгласы разбушевавшегося полицейского, угрожающе указывающего мне на миску с Микки-Маусами. Как дать денег, если знаешь, что тем самым поддерживаешь гнусный промысел, откармливаешь сутенера калек? Все видевший туроператор, поджидающий свою группу у красного светофора, заявляет, что ничего нельзя поделать: ежегодно тысячи нищих похищаются из своих кварталов, а потом, уже с удаленными глазами, оказываются брошенными на улице. Незаконный оборот органов в Мексике сейчас на пике, а у полиции нет ни времени, ни средств его ликвидировать.
Он вздыхает, хлопает в ладоши, переводит свою группу через дорогу, и они удаляются в направлении очередного памятника архитектуры. Ужасы, творящиеся в этой стране, о которых не говорят вслух, заставляют меня остолбенеть в шуме непрерывного потока машин и щелчков фотоаппаратов. Как же ты, Хуан Диего, кем бы ты ни был, с колпаком или без, ты, в кого верят, ты, спасший от слепоты мальчика, выколовшего себе глаз рыболовным крючком, допускаешь подобные зверства? Как можно притязать на нимб святого, когда исполняешь одну мольбу из тысячи, когда совершаешь чудо как показное действо ради убеждения? И хочешь, чтобы я поверила во вмешательство Девы, если проповедуемая Ею любовь подобна рекламе недоступного для бедняков лекарства?
Я вхожу в бар, тотчас выхожу обратно. Что церковь, что бар, что алкоголь, что молитва, все ведет к одному: ты опускаешь руки, заглушаешь голос совести и впадаешь в бездействие. Раз незаконный оборот органов достиг такого размаха, значит, на них есть спрос. Единственной возможностью перекрыть незаконный оборот стало бы исчезновение спроса. Если бы в Мексике имелась искусственная роговица, к уличным беспризорникам перестали бы относиться как к складу запасных деталей. Трансплантации, необходимые при дистрофии сетчатки, кератите или герпесе, пощадили бы живых доноров. Это нам следует действовать, не небесам. За эту страну мне больно, а за мою, когда она отвергает медицинский прогресс, не сулящий большой прибыли, стыдно. Для чего вообще пытаться пробить глухие стены, когда здесь можно было бы спасать детей!
Я углубляюсь в переулки за площадью, в поисках тишины, тени и указания к действию. Я больше не могу жить в этом мире, не имея возможности ничего изменить. И я не стану дожидаться перехода в мир иной, чтобы изъявлять свою волю посредством компьютеров, автоответчиков и снов. Но отчего этот внезапный страх, это ощущение неотложности, это чувство поражения, когда я, может быть, наконец-то вновь обретаю контроль над своей жизнью?
Шаги за спиной, я останавливаюсь, и они смолкают. Я оборачиваюсь. Ни души. Я одна в этом проходе между глыбами обреченных на снос домов. Я ускоряю шаг, заворачиваю за угол. Тупик. На другом конце прямо передо мной разворачивается грузовик. Я отступаю обратно, но из строительных лесов выскакивают двое мужчин и направляются в мою сторону. Из грузовика, засунув руки в карманы, спускается третий. Шофер газует на нейтралке, заглушая мои крики о помощи. В руках у троицы блеснули ножи. Помоги мне, Хуан Диего, умоляю тебя, не дай мне умереть ни за что ни про что, тогда, когда я решила приносить хоть какую-то пользу! Неужели ты привел меня сюда, заставил проделать весь этот путь, чтобы все закончилось вот так?… Нет! Я барабаню в стену тупика. Шаги приближаются, я бегу, спотыкаюсь. Чьи-то руки поднимают меня. Вонзается лезвие ножа. За что? Чего же ты хотел от меня? Изменить мою жизнь или забрать ее?
И я проваливаюсь в ночь без ответа.
* * *
Не знаю, слышишь ли ты меня, Натали, облегчает ли твое нынешнее состояние наше общение. Мне так гораздо удобнее, но тебя я ощущаю прежней. Несомненно более спокойной, более расслабленной; более уютной, но в полном владении своей душой, и это для меня главное.
Как видишь, известие о твоем исчезновении причинило больше боли, чем ты предполагала, и больше пользы. Сразу после получения факса от кардинала Фабиани твой друг Франк первым же рейсом вылетел в Мехико. Он осознал, сколь дорога ты ему, лишь когда потерял тебя. Отец Абригон встречал его в аэропорту вместе с начальником полиции, заверившим его, что похищение людей в Мексике – не редкость, но в большинстве случаев пропавшего находят живым. Он не уточнил, в каком состоянии.