Благополучный день, короче.
Через десять минут я уже шел по Пушкинской, изо всех сил стараясь не поскользнуться. Время было светлое, центр города, согласно уверениям стариков вроде Ерпалыча, и задолго до Большой Игрушечной войны считался местом тихим и безопасным, так что газовый баллончик я брать не стал, и ничего такого брать не стал, кроме бумажника, ключей и постоянного билета на все виды транспорта.
Странное дело: на момент катастрофы я имел честь уже заканчивать первый курс института – стало быть, прекрасно должен был помнить и предыдущие времена (согласно традициям, старые и добрые). А вот не сохранилось; так, обрывки, эпизоды… ветошь. Шухер помню, разруху помню, восстановление помню – нас, студиозусов, аборигенов Бурсацкого спуска, тогда гоняли на стройработы и крестные хода чаще, чем на лекции. Зато счастливая пора детства благополучно выветрилась из памяти. Бывает: один по пьяни все стрельбу из любимой рогатки вспоминает, другой об институтских пьянках балабонит, третий про службу, четвертый про баб, пятый все на будущее загадывает…
Выборочная амнезия, однако. Говорят, у моих сверстников-земляков у всех так… последствия катастрофы, влияние потрясения на неокрепшую психику.
Эх, ать-два, не тужи, завей память веревочкой!
Выворачиваем на улицу, идем, шевелим ногами…
Только далеко я не ушел. Потому что встретил – кого б вы думали? – кого б вы ни думали, а встретил я нашего реликтового друга Ерпалыча. Возле кинотеатра, рядом с афишей фильма "Икар и Дедал", на которой были изображены двое мужчин резко выраженного гомосексуального типа с крыльями. Один из них пикировал на другого с вожделением во взоре, а жертва летела вниз головой, с тоской косясь на злополучного Ерпалыча.
Зря, в общем-то, косился – уж чего-чего, а сочувствия он не дождался. Наоборот, Ерпалыч прямо-таки брызгал слюной на ворот своего знаменитого кожуха из тибетской далай-ламы, и каждый волос встопорщенной бороденки старика излучал негодование.
– Рукоблуды! – бушевал Ерпалыч. – Художнички хреновы! Мазилы-изобразилы! Руки-ноги за такую афишу! Кисть по самые гланды! Холстом по морде!..
Народ вокруг вяло толпился и подначивал Ерпалыча на новые словесные подвиги. Пора было вмешиваться – пусть старого ругателя в нашем районе каждая собака знает, и ни один служивый сроду не потянет Ерпалыча в кутузку, и по шее ему никто не даст, а кто даст, того живо пьянчужки местные вразумят… Не в этом дело. Просто после таких выступлений Ерпалыч на скамеечке часа два отходит, воздух ртом хватает, сердобольные бабульки его чаем из термоса отпаивают, с валерьянкой пополам – а однажды, когда Ерпалыча в нашем дворе приступ трепал, и вокруг никого, кроме нас, растерявшихся студентов-третьекурсников, так помню я: Тот из стены вышел. Мы врассыпную, а Тот подошел вперевалочку и лапу корявую Ерпалычу на лоб положил. Враз старика отпустило, а Тот-исчезник постоял минутку и опять в стену спрятался.
Мы тогда еще тряслись, что он Ерпалыча с собой заберет; кукиши ему издалека крутили, как полагается, хотели штаны спустить да голые задницы показать, для умиротворения… не успели.
Так обошлось…
Раздвинул я толпу, послал кого надо куда надо и беру Ерпалыча за плечи. Худой он оказался, чисто скелет в кожухе! – а пошел сразу, словно ждал, что его кто-то увести отсюда должен.
– Пошли, Ерпалыч, – говорю, а сам с ним уже за угол сворачиваю, – чего зря разоряешься?! Мужик ты у нас грозный, это все знают, а что Икар на афише рожей не вышел, так это нам без разницы, ты только поскальзываться не вздумай, у меня у самого ботинки скользкие, не удержу я тебя, Ерпалыч…
– Алик, – бормочет старик мне в ухо, – вы же умный парень, Алик, вы же книжки пишете… это же символ, Алик, нельзя же так!.. опасно это, Алик, а у нас вдесятеро опаснее…
– Нельзя, – соглашаюсь. – Никак нельзя и даже опасно, ни к чему символ поганить, крылья ему косо пририсовывать… да ты ноги-то переставляй! У меня крыльев нету…
Он тут как вцепится в меня, как тряхнет! Ну, думаю, здоров старик – а он чуть ли не хрипит:
– Нету! Нету крыльев! Нету и никогда не было! Не было крыльев! Не было!..
Я руки его костлявые от себя отрываю, соседям киваю – все в порядке, мол, сам справлюсь!
В первый раз, что ли?!
– Как это, – отвечаю, – крыльев не было?! Ты, – отвечаю, – Ерпалыч, говори, да не заговаривайся! Любой дурак знает: Дедал крылья изобрел, себе и сыну Икару присобачил, потом улетели вместе… Ты чего, Ерпалыч?
Говорю, а сам себя полным кретином чувствую: на улице, в снегу по уши с Ерпалычем о крыльях Дедаловых спорю! Кому сказать – не поверят!
– Дурак-то знает! – кричит Ерпалыч. – Дурак знает, потому что он – дурак! Не было крыльев, Алик! Это не Дедал крылья придумал – это ты ему их придумал! Ты да Овидий! Вот вам!
Завелся я.
Не выдержал.
– Какой Овидий?! Причем тут Овидий?! Тоже мне, нашел виноватых – меня с Овидием! Делать нам с Овидием больше нечего – крылья твоему Дедалу придумывать!
– Не было крыльев! – у Ерпалыча аж опять слюна на воротник клочковатый потекла. – Не было! Парус был, Алик! Парус! Парус он изобрел, косой парус для маленьких суденышек! И на двух парусных лодках ушел вместе с сыном с Крита! А гребной флот Миноса не догнал их! Вот, выкусите!.. Дураки вы с Овидием! Дураки! Афиши вам рисовать!
Вот тут я ему и поверил.
Считайте меня кем угодно, плюйте мне в лицо – поверил. Стоят два психа на улице, снег метет, век на дворе даже стыдно сказать какой – а я Ерпалыча за пуговицу беру и нежно так:
– Пошли, старик, ко мне в гости. Чайку выпьем…
– Нет, – шепчет Ерпалыч, а сам зимний-зимний такой, белеет просто на глазах, – пойдемте, Алик, лучше ко мне. И еще… у вас деньги есть, Алик?
– Есть, – говорю. – Деньги есть. Сейчас я на угол в магазин сбегаю… ты домой иди, а я мигом…
2
За водкой я ходил неожиданно долго. Дело, в общем, не в водке – две бутылки перцовки я взял сразу, на углу, как и собирался. Сначала хотел выпендриться, "Менделейки" купить: дорогущей, с голограммой самого Преподобного Димитрия на этикетке, при нимбе, бороде и улыбке архипастырской. "Менделейка" у нас в основном идет на экспорт, за бугор; но спасибо родному ликеро-водочному! – и о своих земляках печется, не забывает. Впрочем, почти сразу я устыдился тщеславия суетного, решил не выпячивать грудь и взял перцовой "Олдёвки" – посчитав из каких-то соображений, что Ерпалыч должен любить именно крутые напитки, пусть даже и с утра. Собственно, это даже не перцовка, а жгучий бальзам о семнадцати компонентах ("Семнадцать мгновений весны" – шутили любители), но и собственно перца там – то ли пять, то ли шесть видов, включая экзотический "Chilli-Black".
Задержка же у меня вышла близ фонтана, не работающего с осени и по самый парапет заваленного слипшимся снегом. Остановился я, стою, в каждой руке по бутылке, и думаю: куда зимой водяница из фонтана девается? Очень уж меня вопрос такой волновал, когда я еще в институте учился и с лекций бегал пиво во дворах пить, под "молитву об отроке неудобоучащемся". Потом забылось как-то, а сейчас вот опять приспичило.
Дружок мой, Ритка (его родители от большого ума Ричардом назвали, Ричардом Родионовичем, чтоб жизнь малиной не казалась, а мы все – Ритка да Ритка), который сейчас в жориках, старший сержант патруля – тот, помню, любил к работягам из горводтреста цепляться, когда они фонтан ремонтировать приходили. Он цеплялся, а они его посылали. Я давно заметил – Тех-ники, особенно дипломированные, если по долгу службы с Теми напрямую работают, а не просто так, по схеме "моление – воздаяние", очень не любят об этом деле лясы точить. "Они, мол, Те, а мы – Эти." И все. Вали, парень, отсюда, а то по шее схлопочешь.
Отца я вдруг своего вспомнил. Ни с того ни с сего. Как сидели мы с ним на кухне перед самым его отъездом в Штаты, коньяк "Ахтамар" лимоном заедали, а я его спрашивал: "Пап, а до Большой Игрушечной – были Те или нет?" Отец морщился, глядел в рюмку, цедру лимонную без сахара жевал… "А шут их знает," – отвечал. "Ну ты же должен помнить!" "Должен. Должен, Алик… А вот не помню. Кажется, были, только мы еще не понимали, что они – Те. Нам, людям, все лишь бы свалить на кого… Вот и валили – на барабашек, на полтергейсты, на пришельцев, на маньяков, в конце концов! Ты знаешь, Алик, незадолго до Большой Игрушечной – ты тогда совсем пацаном был – паром "Эстония" затонул. Странно как-то затонул: еще все по телевизору удивлялись, что огромное плавсредство, тыщи человек народа, спассистемы мирового уровня – и даже пискнуть не успели! Никто, по-моему, не спасся… Потом чуть ли не полпарома в двадцати километрах от места гибели нашли, будто рванул кто-то "Эстонию" со зла! Тоже после свалили на погоду и невыясненные обстоятельства… Давай лучше еще по одной тяпнем, а?.. ты только к маме на могилку захаживай, не забывай…"
И, под фортепьянный наигрыш, глядя мимо клавиш блестящими глазами:
– Запах акации, шум ребятни,
Мягкий и тихий за окнами свет,
Звуки курантов (хотя без пяти!),
Мучает скрипку мальчишка-сосед,
В кухне жара; недочитанный том,
Краски и кисть в беспорядке лежат.
Все это, все это, все это – дом,
Дом,
Из которого я не хотел уезжать…
Может, зря я тогда с тобой не поехал, папа? Пашку ты-таки увез, Павла свет Авраамовича, потому что Авраамович, и потому что в тринадцать лет право голоса куцее… Глядишь, и мне за океаном прилепиться удалось бы? Мыл бы сейчас посуду в детройтских кафешках или куковал на вашем островке близ южно-каролинского побережья, пил бы виски да акул считал, и знать не знал козла-редактора, и не снились бы мне по ночам пасквили в "Независимой Газете" – дескать, автор небезызвестного "Быка в Лабиринте" вознамерился выехать одновременно на "умняке" и дешевой забойности, а поскольку в одну телегу впрячь не можно, особенно учитывая, что истинный талант по гроб жизни обязан быть голодным и остервенелым…
– Он для кого-то небросок и прост,
Черточки-годы на краске ворот —
Это мальчишкой я мерял свой рост,
Вырос, и вот – от ворот поворот.
Дождь еле слышно шуршит за окном,
Капли на листьях, как слезы, дрожат.
Все это, все это, все это – дом,
Дом,
Из которого я не хотел уезжать…[1]
Ладно, хватит рефлексировать, пора "Олдёвку" пить!
И я пошел пить ее, родимую. Шагов через двадцать ноги у меня поехали в разные стороны, я чудом извернулся, спасая бутылки – и краем глаза увидел у фонтана босую девушку в легком платьице, глядящую мне вслед с каким-то неприятным сочувствием. Снег падал на золотистые волосы, на хрупкие, почти детские плечи, превращая Ту в стройного снеговика, я невольно передернулся, глядя на это незамерзающее чудо, а потом водяница шагнула в фонтан и исчезла, а я вздрогнул и побежал к Ерпалычу.
Никуда она, оказывается, не девается, даже если фонтан зимой и не работает! Вот ведь как…
3
…Нет, все-таки он – псих. А то я вдруг начал в этом сомневаться.
Поначалу все было просто: Ерпалыч сидел в дряхлом плетеном кресле, скособочившись и тяжело дыша, а я суетился вокруг журнального столика с исцарапанной инкрустацией, раскладывая на этом антиквариате нарезанное ломтиками сало и бутерброды с рыбой-шпротой. Или с рыбом-шпротом; кому как больше нравится. Закуску я принес с собой из дому – спохватился-таки по дороге – и правильно сделал, потому что Ерпалыч явно питался воздухом. Рюмки у него были свои, но все разные, так что я подбирал их по размеру, а эстетику пришлось отодвинуть в сторону. После я разлил перцовый бальзам, плеснул немного на порог – квартирнику…
И тут Ерпалыч вдруг бодро вскочил, кинулся к стоявшему в углу на футляре от швейной машинки магнитофону (катушечный "Садко", динозавр вымерший!) и запустил, мягко выражаясь, музыку.
Трудно понять, как Ерпалычу удалось дожить до старости, слушая сей выкидыш муз. В магнитофонных динамиках звенело, топало, через неправильные промежутки времени раздавался лязг и молодецкие выкрики; я машинально проглотил перцовку, даже не заметив вкуса, и уставился на счастливого Ерпалыча, цедящего свою порцию мелкими глоточками (что само по себе было ненормально).
– Что это, Ерпалыч? – прохрипел я.
Не думаю, что он меня услышал – скорее, по губам догадался.
– "Куреты" это, Алик, – Ерпалыч придвинулся ко мне почти вплотную и радостно захлопал старческими белесыми ресницами. – Группа такая. Да вы не волнуйтесь, к ним быстро привыкаешь…
Сомневаюсь, чтобы мне хотелось привыкать к этим оглушительным "Куретам".
– А-а… зачем?
– Надо, – строго сказал Ерпалыч и пальцем мосластым погрозил. – Надо, Алик! Вы мне лучше вот что скажите…
Я даже не успел сообразить, что он меня до сих пор на "вы" величает, как Ерпалыч уже налил по второй и удрал из комнаты. Вернулся он с потрепанной книжкой в руках, в которой я с удивлением узнал своего собственного "Быка в Лабиринте".
Еще первого издания, покет-бук в мягкой обложке.
Пять тысяч тиража.
– Скажите, Алик, – вопрошает Ерпалыч тоном матерого инквизитора, замыслившего расколоть еретика на "сознанку", – вы сами додумались вести рассказ от имени Минотавра? От первого лица?
– Не знаю, – искренне отвечаю я. – Может, сам… а может, читал где-то или видел – вот оно и отложилось. Борхесы там всякие, Олдя, Бушков с Валентиновым… хрена теперь вспомнишь!
– Вы честный человек, Алик, – Ерпалыч сказал что-то еще, но я из-за "Куретов" не расслышал. – Давайте выпьем за ваш талант.
Я хотел было возразить – но он уже выпил. И салом заел. Так что пришлось присоединяться. А после третьей гляжу: или "Куреты" вроде тише стали, или я и впрямь к ним привыкать начал, только сидим мы хорошо, рыбу-шпроту кушаем, и я Ерпалычу рассказываю, как "Быка" писал, как по ночам в зеркало глядел, боялся, что рога Минотавровы прорастают, а потом рога проросли-таки, бросила меня Натали к свиньям хреновым, и я Миньку-бедолагу за неделю убил, то есть не я, конечно, а Тезей, только Тезей у меня такой сукой вышел, что самому противно, а читатели и не заметили, что Тезей – сука, и Ариадну он сам бросил, нечего на Диониса валить, и пора по четвертой, или по пятой, не помню уже…
"Куреты" брякают, я трезвый вдруг оказался, только тяжелый, а Ерпалыч меня спрашивает:
– Скажите, Алик, вы случайно Тех не боитесь?
– Нет, – отвечаю, – что я, сумасшедший? Чего мне их бояться? Жертвую я исправно, молюсь по графику, службы все в квартире работают, оберег-манок на месте, раз в месяц заговорщика вызываю – подновлять… С кентаврами я вообще на коротком колесе, маньяков давно Первач-псы повывели, спасибо им!.. Нет, Ерпалыч, не боюсь.
– Кому "им" спасибо-то, Алик? Псам или маньякам?
Я смеюсь, "Куреты" орут, а Ерпалыч бороду в кулаке крутит, ногу за ногу забросил, брючина обтрепанная чуть ли не до колена задралась, голень старческая, сухая, в пятнах каких-то синих…
– Ладно, – смеется старый хрыч, – оставим Тех в покое. И мольбы по графику – за компанию. Лучше скажите мне, Алик, что вы сейчас пишете?
– Скажу, – отвечаю. – Сейчас скажу. Только яичницу поджарю.
Яиц десяток я тоже с собой принес. Забрал их из сумки – одно треснуло, зараза, но не потекло вроде – и пошел на кухню. Сковородка у Ерпалыча почему-то в холодильнике стояла. Пустая, чистая, и под самой морозилкой. Вынул я ее, на плиту поставил, огонь зажег, яйца бью – и только на пятом яйце соображаю, что плита-то у Ерпалыча четырехконфорочная, старого образца, без "алтарки"! Интересно мне стало: что старик делает, когда у него, к примеру, труба потечет? Шпагатом с наговоренным узелком перевязывает? Или к соседям идет? А может, на обычной горелке жертву приносит? Одной ведь молитвой, как известно, дом не ставится… да и шпагатик течь в лучшем случае неделю удержит. То-то у него кухня такая обшарпанная, краны все текут, и форточка выбитая целлофаном затянута.
Вернулся я в комнату, стали есть яичницу, и начал я Ерпалычу на житье-бытье жаловаться. Хорошо он слушать умел – я и сам не заметил, как от старого "Быка…" с Тезеем-зоофилом к новому, свеженькому перескочил; к заветным, м-мать их, "Легатам Печатей"! Терпеть ненавижу о недописанных вещах под водку трепаться, особенно когда текст второй месяц виснет, да только язык мой – враг мой! Зря я, конечно, через слово ругался по-черному, но уж больно разобрало! Некому мне выговариваться, сижу над "Легатами" в тоске душевной, дерьмо в себе коплю яко во месте отхожем, травлю душу злостью, будто кислотой… раньше хоть перед Натали распинался – все, глядишь, полегче становилось.
– Любопытно, любопытно, – бормочет Ерпалыч, – даже очень… Говорите, Легаты Печатей?.. Ангелы-Хранители?
– Скорее уж вредители, – отвечаю; и по памяти, полуприкрыв глаза:
– И воскликнул он громким голосом к четырем Ангелам, которым дано вредить земле и морю, говоря…
– …Не делайте вреда, – мигом подхватил Ерпалыч, счастливо жмурясь сытым котярой, – ни земле, ни морю, ни деревам, доколе не положим печати на челах рабов Бога нашего! Ишь ты – ангелы-вредители… Вы, Алик, это тоже сами придумали, или как?
– Или как, – говорю. – Книжки умные читал.
– А позвольте поинтересоваться – какие?
– Разные, – говорю. – "Шах-наме" в пересказе Розенфельда. "Откровение…" в адаптированном варианте "Новой Жизни". Мифы Древней Греции – еще старые, Куновские… потом эту, как ее?.. Младшую Эдду, вот.
– А вы, Алик, – перебивает Ерпалыч, – небось, любите фильмы порнографические смотреть? Как там кто-то кого-то углом ставит? Так сказать, любовь в доступной форме?!
Обиделся я. Яичницей даже подавился.
– Старый ты придурок, Ерпадлыч, – говорю. – Был бы ты молодой придурок – дал бы я тебе по роже. Я еще сам кого хочешь углом поставлю! А фильмы твои поганые…
Он вдруг обрадовался – с чего только, неясно.
– Да не мои, Алик, не мои, а ваши! Ведь говорите, что сами можете, без голубого экрана, а "Шах-наме" в пересказе читаете. Тем более в пересказе идиота со справкой господина Розенфельда! Вы погодите, Алик, я сейчас… я вам для начала подыщу…
И опять удрал из комнаты.
Подошел я к магнитофону, посмотрел, как "Куреты" внутри "Садко" скачут, подумал, что пора и домой валить – а тут Ерпалыч возвращается. С деревянной шкатулкой в руках. Крышку откинул и книгу достает. В мягком переплете, зеленовато-болотном; и издание незнакомое. Потрепанная книжица, клееная; вернее, была клееная, а сейчас все развалиться норовит.
– Что это? – спрашиваю, а он уже книжку мне протягивает.
Читаю на обложке: "Мифологическая библиотека". Чуть выше имя написано: Аполлодор. Автор, небось.
Мифологический библиотекарь.
Откладываю книгу, беру шкатулку.
Стою, моргаю, шкатулку в руках верчу. Хорошая шкатулка, вместительная. И резьба на крышке обалденная: хоровод голых мужиков в шлемах с гребнями. А за ними вроде как море плещется. Редкая вещь. Антикварная. Как столик. Как сам Ерпалыч.
– Пойду я, Ерпалыч, – говорю.
– Да, да, Алик, – засуетился Ерпалыч, – конечно, идите!.. И книжку с собой возьмите. Да, вот еще…
Полез он в тумбочку, по плечи в нее зарылся и бухтит оттуда:
– У вас, Алик, магнитофон есть?
– Есть, – отвечаю. – Кассетник.
– Отлично! – кричит Ерпалыч и вылезает с какой-то кассетой в руках. – Вот вам, Алик, нужная музыка! Вы, когда Аполлодора читать станете, обязательно ее включите. А в особенности ежели мне после прочтения позвонить надумаете. Включайте, звук погромче – и звоните. Договорились?
– А… что за музыка?
Он даже удивился.
– Как – что? "Куреты", Алик, это и дураку ясно…
Дураку, может, и ясно…
ВЗГЛЯД ИСПОДТИШКА…
Древесный палочник с хитренькой мордочкой черепахи Тортилы, заныкавшей Золотой Ключик и от сявки-Буратино, и от пахана-Карабаса. Неожиданно грустные глазки часто-часто моргают, гоняют морщинки от уголков, и тоненькие «гусиные лапки» ручейками вливаются в океан впадин, складок, бугров и ямочек, теней и света, из которых время слепило это подвижное лицо, коему место скорее в музее, под стеклом, на пыльном листе бумаги с неразборчивой подписью типа: «Рембрандт. Возвращение блудного сукина сына. Эскиз соседа на заднем плане» – нежели в обшарпанной квартире за рюмкой перцовки.
И еще: руки.
Пальцы скрипача на пенсии.
Вот он какой, Ерпалыч…
Уже в дверях стою и чувствую: чего-то мне не хватает. Постоял, подумал – и дошло до меня: магнитофон старик выключил. Точняком как я на пороге встал и за замок взялся.
Ни секундой раньше.
4
Вернувшись домой, я быстро разделся, плюхнулся на незастеленную кровать (ура моему разгильдяйству!) и почти сразу заснул.
Снилось мне, будто я листаю полученный от Ерпалыча раритет, ничего в нем понять не могу – то ли пьяный я, то ли во сне ничего понимать и не положено – короче, листаю, злюсь ужасно, а из книги все листики в клеточку сыплются. Надоело мне их с пола подбирать, сунул я листики эти клетчатые не помню куда, книгу на стол бросил и сплю себе дальше.
Плохо сплю.
Коряво.
Или даже не сплю, потому что звенит где-то. В ушах? А теперь громыхает. Гроза, должно быть. Зимняя. В подъезде. На моей лестничной клетке. Сперва гремела, а теперь опять звенит. В звонок звенит. В мой дверной звонок. А вот опять гром бьет. В дверь. Сапогом, похоже. На литой подошве. Сильно бьет. Видать, разошлась гроза не на шутку.
Муть у меня какая-то в голове, мысли козлами скачут, и темно вокруг. Не то чтобы совсем мрак, но темнеет. Потому что вечер. Наверное.
– Сейчас! – кричу. – Открываю!
А сам часы нашариваю. Нашарил. Без шести шесть. Все-таки вечера, надо полагать. Рано у нас зимой темнеет. А светлеет – поздно. Вот ведь какие чудеса природы…
– Открываю!
В дверь снова зазвонили и застучали. А я сижу на кровати, тупо смотрю на часы и стрелок ни черта не вижу. Только что видел, и вот – не вижу.
– Кто там? – кричу.
– Да я там! – отзывается гроза. – Ты что, заснул, что ли?! Открывай, придурок!
Кто такой этот "я", шумевший за дверью, понять было сложно, но я – который сидел на кровати – решил дверь все же открыть.
Открыл. С трудом, но – открыл.
На пороге стоял Ритка. В смысле Ричард Родионыч, старший сержант патруля. Жорик-служивый и мой школьный товарищ. Злой в данный момент до чрезвычайности.
– Да ты и вправду спишь! – изумляется Ритка-жорик.
– Сплю, – виновато развожу руками я.
И вдруг просыпаюсь!
И Ерпалыча вспомнил, и две бутылки перцовки, и "Куретов" громогласных, и книжицу зеленую, и самое главное – что обещал познакомить сегодня Ритку с моим приятелем из Дальней Срани, кентавром Фолом, для чего мы все трое должны были встретиться около пяти в "Житне".
– Ты извини, Ритка, – мямлю я, невпопад моргая слипающимися веками. – Мы тут утром с Ерпалычем… под Икара и Дедала…
5
– …Ну ты даешь! – вопил Ритка, бегая по всей квартире и грохоча сапожищами. Он недавно сменился с дежурства, так что до сих пор был в полушубке (правда, без погон) и казенных сапогах – только табельное оружие сдал и ушанку с кокардой сменил на легкомысленный вязаный "петушок".
– Нет, ну ты даешь! Алька-голик! С утра! С Ерпалычем! С горла! "Олдёвку"! Не зря тебя Фима Крайц "прожженным интеллигентом" назвал! Золотые слова!..
Великий умник и магистр всяческих наук Ефимушка Гаврилович Крайцман – а в просторечии Фима Крайц по кличке "Архимуд Серакузский" – еще в школе обозвал меня "прожженным интеллигентом". И на мой резонный вопль: "А ты?!", не менее резонно ответил: "И я!".
– И он таки прав! – заискивающе ухмыляюсь я.
– Прав?! – орет Ритка поставленным командирским голосом. – А то, что твой Фол у подъезда битый час мерзнет – это кто прав?! Ерпалыч?! Или Фима?!
Оказывается, мой друг-кентавр с Риткой уже успели познакомиться и слиться душами в ожидании "этого разгильдяя Алика, вывесившего фонарь обоим (конец цитаты)". Я давно заметил: когда вместе с кем-то от души ругаешь одного и того же человека, сходишься с коллегой-ругателем необычайно быстро.
Так что мой пьяный сон не пропал втуне: извечные антагонисты – кент и жорик – нашли общий язык, а я выспался и стал вполне готов к употреблению.
В качестве амортизатора – ибо жорики-служивые и городские кентавры друг друга, мягко выражаясь, не любят. Что вполне объяснимо. Служивые – они стражи порядка, а там, где собираются кенты в количестве, большем, чем двое, (пожалуй, и одного-то много!) порядка быть не может по определению. Так уж эти двухколесные оболтусы устроены. То гонки затеют, да такие, что светофоры вслед мигают от обалдения, а дорожники из ГАИ валидол спиртом запивают; то старушек по вечерам пугают; то между собой передерутся, а драка у кентов – дело долгое и совершенно невыносимое, даже если со стороны смотреть.
Плюс слухи: как кентавры винный магазин разнесли (а с их здоровьем что-нибудь разнести – дело плевое) или случайную прохожую всем табуном до смерти изнасиловали. Не станешь же через прессу объяснять народу, что для насилия над гражданкой до смертельного исхода вовсе не требуется целый табун – одного Фола за глаза хватит. И гражданки – они всякие встречаются, иной и табуна мало. Видал я, как тот же Фол от таких гражданок во все колеса улепетывает.
Чего тоже в прессе не разъяснишь.
Только и кентов понять можно. Я, например, понимаю. Катишь себе по городу, ну, быстро катишь, ясное дело, и не то чтобы всегда по проезжей части катишь – случается и по тротуару. Кенту ведь знаки дорожные без разницы, не то что обычному водиле: ежели стоит "поворот запрещен", значит, и захочешь повернуть, так руль сам из рук вывернется. Или там ограничение скорости: написано "60 км", и больше из машины, хоть лопни, не выжмешь! А кент даст восемьдесят – лови ветра в поле! Ну, у жориков, как и у "скорой" с "пожаркой", казенные обереги имеются, для нарушения в связи со служебной спецификой – так тут не специфика, тут кент-сволочь, антиобщественный элемент…
На авторынке, правда, такими оберегами уже вовсю "из-под полы" торгуют, для частных лиц. Только если поймают – штрафом не отделаешься: у покупателя права забирают, а у торговца – лицензию. Трудно служивым, сплошная маета: поди разберись, оберег-нелегал это или просто чертик на цепочке болтается? Рамка-детектор стопроцентной гарантии не дает; вот и вымещают злобу на кентаврах. Едва разгонится двухколесный, а тут сзади сирена воет, мигалки сверкают, и жор всякий в мегафон базарит: "Немедленно остановитесь! Вы создаете опасную ситуацию! Остановитесь и поднимите руки!.." Ну какой болван после этого остановится?! Только болван и остановится! Ты, понятное дело, ходу, – а они следом, создавая свою любимую "опасную ситуацию", а когда ты от них окончательно отрываешься, хватаются за стволы…
Стволы-то в городе (если не считать мелкашек в тире) только у служивых, да еще иногда у работников прокуратуры. Потому как ствол-нелегал от Тех не укроешь – из-под земли достанут. И под землю упрячут. А уж если под облавной молебен угодишь, с водосвятием, когда месячные чистки… Отец говорил: до Большой Игрушечной стволов левых было – хоть в бочках соли! А сейчас поперек проспекта Свободы десяток стрелялок разложи – никто и не позарится. Разве что самоубийца какой. Или ребенок без родителей. Или дебил из психушки.
И тот через час в канализации сгинет. Исчезники – они свое дело знают… про утопцев я и не говорю.
Нюх у них на пушки…
Ладно, не в стволах дело, а в том, что Ритка давно меня просил свести его с кентаврами. Видит ведь, что вокруг творится – уже и дамочки нервные при виде кентов к подъездам жмутся, а мужики с искрой в глазах, кто покрепче да позадиристей, из-за пазухи кистень тянут. А жорики тоже люди – Ритка говорил, будто их патруль за последнюю неделю дважды стрельбу открывал. Хорошо хоть, не попали ни в кого… Обошлось.
Это я и Фолу сказал: дескать, друг мой, сержант Ритка, хочет, чтоб и дальше обходилось – для того и встречи ищет…
– Ну ты идешь или нет?! – возмутился Ритка, и я обнаружил, что полностью одет и стою в коридоре, вертя в руках ключи.
– Иду, – ответил я, нахлобучивая шапку.
И пошел.
6
Фол потихоньку катил слева от меня, скрипя снегом и с трудом приноравливаясь к нашему шагу, Ритка бухал сапогами справа; и оба они бубнили мне в уши всякие гадости – для стереоэффекта, надо полагать.
Причем в слове "писатель" оба делали ударение на первом слоге.
Я слушал все это с некоторым мазохистским удовольствием, и сам не заметил, как мы добрались до известного в городе пивбара "Портянки Деда Житня", в народе именуемого просто "Житнем". Это было одно из немногих заведений вне Дальней Срани, куда без проблем пускали кентавров.
Даже специальный наклонный пандус имелся, рядом с обычными ступеньками.
Смотрю: вывеска мигает, Василий Новый, который в "питейных домах для торговли", над входом улыбается душевно, музыка изнутри гремит, мужской гогот и девичий визг вперемешку – словом, веселье в самом разгаре. И мотоцикл Риткин тройной цепью у дверей прикован. Это правильно – машина хоть и служебная, а все равно увести могут. Особенно вечером.
Фол затормозил, привстав на дыбы, повертелся на заднем колесе, искоса разглядывая Риткин "Судзуки", хмыкнул что-то в бороду (по-моему, одобрительное) – и зашуршал по пандусу, обмахиваясь хвостом.
А мы последовали за ним и, ступенька за ступенькой, оказались внутри.
Все столики, понятное дело, были забиты до упора. Но хозяин "Житня" Илья Рудяк (по слухам, не то парикмахер, не то патологоанатом в отставке) мигом выставил нам запасной стол в дальнем – наиболее тихом и обособленном – углу заведения. Это был далеко не первый случай на моей памяти, когда Рудяк буквально читал мысли. Иногда я даже начинал подозревать, что он из Тех. Только дудки – из Этих был мосластый Илюша в неизменной меховой жилетке независимо от погоды, из Этих, просто хороший он хозяин, уважающий постоянных клиентов.
Несколько человек помахали нам руками и недружелюбно покосились на Фола, пьющий у стойки пиво гнедой кентавр с похабной татуировкой на плече махнул Фолу хвостом и недружелюбно покосился на нас, а мы гордо задрали носы и с достоинством проследовали к своему столику – возле которого на полу уже был расстелен коврик для Фола и поставлены два стула.
Для нас с Риткой.