— Не стоит. Где вы его нашли?
— Вам говорят, в издательстве.
— А точнее?
— Ну, валялся он, валялся, понимаете? Наверно, брали его для образца или еще зачем-нибудь.
— На столе?
— Может, и на столе. — Он задумался. — А может, на полке, не помню.
— Когда это произошло?
— Несколько месяцев назад. Хотите верьте, хотите нет, но я почти ничего не помню. Вот ей-богу. Одно могу сказать: не в этом году.
— И вы взяли его с собой?
— Да.
— Для шутки?
— Нет, я думал устроить хорошенький бенц.
— Что устроить?
— Ну, бенц. Это тоже вроде шутки. Выражение старое.
— А какой именно шутки?
— Да мало ли какой! Подписаться выдуманной фамилией, приклеить на первой странице голую девку и отправить какому-нибудь идиоту.
— А когда у вас возникла идея написать письмо?
— В воскресенье. Делать было нечего. Я и решил устроить у них небольшой переполох. Только ради забавы. Я даже и не думал, что они всерьез этим займутся.
С каждой минутой голос его становился тверже и уверенней. Но вдруг он просительно добавил:
— Ну откуда я мог знать, что начнется такая петрушка? У меня и в мыслях не было.
— Каким клеем вы пользовались?
— Своим собственным. Обычный клей.
Иенсен кивнул.
— Покажите мне ваше удостоверение личности.
Тот достал его сразу. На удостоверении стояло шесть красных пометок, все перечеркнуты синим.
— Задерживать меня не к чему. Я и так уже три раза подвергался принудительному лечению.
Иенсен вернул ему документ.
— А она нет, — добавил гитарист и кивком головы указал на дверь соседней комнаты. — Если разобраться, вы сами и виноваты во всем. Мы вас дожидались с прошлой ночи, а чем еще прикажете заниматься, пока ждешь? Терпеть не могу сидеть без дела. Бедная девочка.
— Она что, ваша невеста?
— Пожалуй, так.
— Она здесь живет?
— Обычно. Она правильная девка, душевная, только возни с ней много. У нее немножко устаревшие взгляды. А уж темперамент — прямо вихрь, если только вы понимаете, что я имею в виду.
Иенсен кивнул.
— Скажите, если бы дядя… если бы они не были так снисходительны и не сняли иск, о каком наказании могла бы идти речь?
— Такие вещи решает суд, — ответил Иенсен. И закрыл блокнот.
Его собеседник достал сигарету, закурил, спрыгнул с подоконника и стоял теперь, бессильно привались к стене.
— Иногда вытворяешь черт-те что, — пробормотал он. — Счастье еще, что мне везет в жизни.
Иенсен спрятал блокнот в карман и поглядел на дверь.
— А перед тем как наклеить буквы, вы рвали газету?
— Ну, разумеется.
— И вырывали из нее буквы?
— Да.
— А не вырезали? Ножницами?
Гитарист быстрым движением потер переносицу, затем провел пальцами по бровям, наморщил лоб и только после этого ответил:
— Точно не могу сказать…
— А вы попытайтесь.
Пауза.
— Не припомню.
— Откуда вы отправили письмо?
— Отсюда. Из города.
— Точнее.
— Ну, сунул в какой-то ящик.
— Точнее. Где он находится?
— А я почем знаю?
— Значит, вы не знаете, где вы опустили письмо?
— Сказал ведь, что в городе, а где точно, я не помню.
— Значит, не помните?
— Смешно было бы запоминать такие глупости. В городе полно почтовых ящиков, верно ведь?
Иенсен не ответил.
— Верно ведь? — переспросил гитарист, повышая голос.
— Верно, верно.
— Вот видите.
— Но зато вы, конечно, помните, в какой части города это произошло?
Иенсен рассеянно поглядел в окно. Гитарист пытался поймать его взгляд, но успеха не имел и потому, чуть наклонив голову, ответил:
— Представьте себе, что не помню. А разве это имеет какое-нибудь значение?
— Где живут ваши родители?
— В восточной части города.
— Может быть, и письмо вы опустили неподалеку от их дома?
— Не знаю, слышите! Не все ли равно, где я его опустил?
— А может быть, в южной части?
— Да, черт возьми. То есть нет, не знаю.
— Где вы опустили письмо?
— Не знаю, черт подери, не знаю! — истерически выкрикнул гитарист и, внезапно оборвав крик, с шумом вздохнул. Потом после небольшой паузы сказал: — Я в тот вечер гонял по всему городу.
— Один?
— Да.
— И вы не помните, где вы опустили письмо?
— Не пом-ню. Сколько раз надо повторять, что я не помню?
Он встал и принялся расхаживать по комнате мелкими, торопливыми шажками.
— Не помните, значит?
— Нет.
— Итак, вы не знаете, в какой ящик вы опустили письмо.
— Не-ет! — закричал он, больше не владея собой.
— Одевайтесь и следуйте за мной, — приказал Иенсен.
— Это куда еще?
— В полицию, в шестнадцатый участок.
— А вас не устроит, если я просто… просто запишу все это на бумаге? Завтра утром? У меня… у меня были другие планы на сегодняшний вечер.
— Нет.
— А если я откажусь следовать за вами?
— Не имеете права. Вы арестованы.
— Арестован? Да как вы смеете, черт вас подери! Они взяли иск обратно. Ясно вам? За что я, спрашивается, арестован?
— За дачу ложных показаний.
По дороге ни тот, ни другой не проронили ни слова. Арестант сидел на заднем сиденье, и Иенсен мог наблюдать за ним в зеркало, почти не поворачивая головы. Арестант заметно нервничал. Щурился под очками, моргал, а когда думал, что за ним не наблюдают, грыз ногти.
Иенсен заехал во двор и отогнал машину к дверям подвала. Потом вылез из машины и провел арестованного мимо регистрационного стола, мимо камер, где за блестящими решетчатыми дверями сидели пьяницы — одни плакали, другие поникли в тупом оцепенении. Иенсен распахнул последнюю дверь и очутился вместе со своим подопечным в ярко освещенной комнате. Потолок здесь был белый, стены и пол тоже, а посреди комнаты стояла скамейка из белого бакелита.
Арестант оглянулся вызывающе и в то же время растерянно и опустился на скамью. А Иенсен вышел и запер за собой дверь. У себя в кабинете он снял трубку, набрал три цифры и сказал:
— Срочно направьте следователя в камеру-одиночку. Речь идет о ложных показаниях. Обвиняемый должен в этом сознаться,
Иенсен повесил трубку, достал из нагрудного кармана белую карточку, выложил ее на стол и тщательно нарисовал в левом верхнем углу маленькую пятиконечную звездочку. Потом с не меньшим тщанием заполнил такими звездочками целую строку. Ниже последовала строка шестиконечных звезд, маленьких, одинакового размера. Доведя свой труд до конца, он подвел итог. В общей сложности он нарисовал одну тысячу двести сорок две звезды, из них шестьсот тридцать три пятиконечных и шестьсот девять шестиконечных. Изжога начала донимать Иенсена, к ней присоединились желудочные спазмы. Он развел щепотку соды и залпом выпил ее. Со двора доносились вопли и прочие шумы, там явно разыгрывалась баталия, но Иенсен даже не подумал выглянуть в окно.
Телефон зазвонил через четыре часа двадцать пять минут.
— Все ясно, — сказал следователь, — Конечно, он тут ни при чем, но пока я это из него выудил, столько пришлось попотеть…
— А протокол допроса?
— Уже подписан.
— Мотивы?
— Скорей всего деньги… Но в этом он до сих пор не сознался.
— Отпустите его.
— Передать дело в суд?
— Нет.
— Выжать из него, кто давал ему деньги?
— Нет.
— Теперь это будет нетрудно сделать.
— Нет, — повторил Иенсен. — не надо.
Иенсен положил трубку, разорвал испещренную звездами карточку и бросил обрывки в корзину для бумаг. Потом извлек список с девятью именами, перевернул страничку блокнота и написал: “№ 2. 42 года. Репортер. Разведенный. Ушел по собственному желанию”.
Потом Иенсен поехал домой и сразу лег, даже не поужинав.
Устал он страшно, и, хоть изжога отпустила, он все равно еще долго ворочался, прежде чем заснуть.
Итак, прошел пятый день, и прошел зря, без малейшей пользы.
17
— Это был не он, — сказал комиссар Иенсен начальнику полиции.
— То есть как не он? В чем дело? Ведь он же сам говорил…
— Он все выдумал.
— И признался?
— Да, только не сразу.
— Итак, вы утверждаете, что этот человек сознался в преступлении, которого не совершил? Вы уверены, что не ошиблись?
— Да.
— Вам известно, почему он так поступил?
— Нет.
— Не кажется ли вам, что в этом случае необходимо установить причину?
— Нет надобности.
— Может, оно и к лучшему… — Казалось, начальник полиции обращается к себе самому. — Иенсен!
— Слушаю.
— Положение у вас незавидное. Ведь требование найти преступника остается в силе, насколько мне известно. А в запасе всего два дня. Успеете?
— Не знаю.
— Если вам не удастся решить эту задачу до понедельника, я не ручаюсь за последствия. Мне даже самому трудно их представить. Стоит ли напоминать вам об этом?
— Нет.
— Ваша неудача может обернуться неудачей и для меня.
— Понимаю.
— После столь непредвиденного оборота важнее, чем когда бы то ни было, вести дальнейшее следствие в условиях строжайшей секретности.
— Понимаю.
— Я полагаюсь на вас. Желаю удачи.
Начальник позвонил почти в то же время, что и вчера, но на сей раз Иенсен уже был готов выйти из дому. За всю ночь он проспал от силы два часа, но тем не менее чувствовал себя бодрым и даже отдохнувшим. Вот только вода с медом не утолила его голод, под ложечкой сосало, и чем дальше — тем сильней.
— Пора съесть хоть какую-нибудь настоящую стряпню. Завтра или самое позднее — послезавтра.
Это Иенсен сказал самому себе, когда спускался вниз по лестнице. Вообще же он не имел такой привычки — разговаривать с самим собой.
Редкий ночной дождик съел снег. Ртутный столбик поднялся чуть выше нуля, тучи рассеялись, и солнце по-прежнему светило холодным белым светом.
В шестнадцатом участке еще не завершили утреннюю программу. У входа в подвал стоял серый автобус, который развозит алкоголиков с тремя приводами по лечебницам или на принудительные работы, а в самом подвале полицейские еще только выгоняли из камер сонных арестантов. Полицейские были бледные и усталые от ночного дежурства.
Перед дверью, выстроившись в безмолвную длинную цепь, ждали те, кого освободили из-под стражи. Им надо пройти стол регистрации и получить прощальный укол. Иенсен подошел к врачу.
— Как прошла ночь? — осведомился он.
— Нормально. Точнее сказать, чуть хуже предыдущей.
Иенсен кивнул.
— У нас тут ночью опять случай был со смертельным исходом. Одна женщина.
— Так-так…
— Она крикнула из камеры, что если она и пила, то лишь затем, чтобы покончить с собой, но полицейские ей помешали… Я ничего не успел сделать.
— Ну и?..
— Бросилась вперед головой на стену камеры и размозжила себе череп. Это не так просто, но у нее получилось.
Врач поднял взгляд. Веки у него припухли и покраснели, и в воздухе запахло спиртом. Едва ли запах мог исходить от стоящего перед ним арестанта, которому только что закатили укол.
— Для этого нужна физическая сила — раз, большая воля — два, продолжал врач. — И нужно содрать обивку со стены — три.
Почти все освобожденные стояли, засунув руки в карманы и апатично понурив головы. Ни страха, ни отчаяния больше не было в их лицах, одна только беспредельная пустота.
Иенсен вернулся к себе в кабинет, достал очередную карточку и сделал на ней две записи: “Улучшить стенную обивку. Нового врача”.
Больше никаких дел у него в кабинете не было, и он ушел не задерживаясь.
Часы показывали двадцать минут девятого.
18
Пригород был расположен на несколько миль южнее города и принадлежал к той категории, которая у экспертов из коммунального министерства числится, как правило, под рубрикой “районы самосноса”.
Строили его в пору великого жилищного кризиса, симметрично расставив вокруг так называемого торгового центра и автобусной остановки тридцать многоэтажных домов. Теперь маршрут автобуса отменили, предприятия почти все лопнули сами собой, большая мощеная площадь превратилась в автомобильное кладбище, а из квартир пустовало по меньшей мере восемьдесят процентов.
Иенсен не без труда отыскал нужный адрес, отъехал на стоянку и вышел из машины. Дом был четырнадцатиэтажный, штукатурка местами обвалилась, местами почернела от непогоды. Каменная дорожка перед домом была усеяна осколками стекла, а деревья и кусты подступали вплотную к бетонному фундаменту. Ясно было, что пройдет еще немного времени, и корни их разорвут мостовую.
Лифт не работал, пришлось тащиться пешком на девятый этаж. Лестничная клетка была холодная, запущенная и темная. Часть дверей была распахнута настежь, открывая взору комнаты в том виде, как их бросили хозяева, захламленные, на потолке и на стенах трещины, сквозь которые задувает ветер.
Попадались и занятые квартиры — об этом можно было судить по кухонному чаду и громовым воплям телевизоров — шла утренняя передача. Должно быть, стены и междуэтажные перекрытия строились без звукоизоляционной прокладки.
Одолев пять этажей, Иенсен запыхался, а к девятому у него больно сдавило грудь и заныло под ложечкой. Прошло несколько минут, и одышка улеглась. Тогда он достал служебный значок и постучал в дверь. Хозяин открыл сразу. И удивился:
— Полиция? Я абсолютно трезв вот уже несколько лет.
— Моя фамилия Иенсен, я комиссар шестнадцатого участка. Я веду следствие по делу, касающемуся вашей прежней должности и прежнего места работы.
— И что же?
— Несколько вопросов.
Хозяин пожал плечами. Он был опрятно одет, худощав и с погасшим взглядом.
— Тогда войдите.
Квартира была стандартного типа, меблировка соответственная. На стене висела книжная полка с десятком книжек, а на столе стояла чашка кофе, лежали хлеб, масло, сыр и газета.
— Садитесь, пожалуйста.
Иенсен огляделся. Квартира очень напоминала его собственную. Он сел, достал ручку, раскрыл блокнот.
— Когда вы ушли из издательства?
— В декабре прошлого года, как раз перед рождеством.
— По собственному желанию?
— Да.
— Работали долго?
— Да.
— А почему ушли?
Хозяин отхлебнул кофе. Взглянул на потолок.
— Это долгая история. Вряд ли она вас заинтересует.
— Почему вы ушли?
— Будь по-вашему. У меня нет секретов. Просто все это нелегко сколько-нибудь связно изложить.
— Попытайтесь.
— Так вот, утверждение, что я ушел по собственному желанию, можно принять за истину только с оговоркой.
— Уточните.
— Если даже затратить на это несколько дней, все равно вы ничего не поймете. Я могу лишь поверхностно изложить ход событий.
Он сделал паузу.
— Но сперва я хотел бы узнать, зачем вам это понадобилось. Меня в чем-нибудь подозревают?
— Да.
— И вы, конечно, не скажете в чем?
— Нет.
Хозяин встал и подошел к окну.
— Я переехал сюда, когда этот район только начали заселять. Это было не так уж давно. И вскоре я поступил в концерн: меня привел туда несчастный случай.
— Несчастный случай?
— До этого я служил в другом журнале. Вы, наверно, такого и не помните. Его издавали социал-демократическая партия и объединение профсоюзов. Это был последний крупный журнал в стране, не зависящий от концерна. У него были свои амбиции, культурные в частности, хотя положение на этом фронте начало заметно ухудшаться.
— Культурные амбиции?
— Ну да, он ратовал за настоящее искусство и поэзию, публиковал серьезные рассказы и тому подобное. Я не силен в этих вопросах, я репортер, я занимался политическими и социальными проблемами.
— Вы были социал-демократом?
— Я был радикалом. Точнее говоря, я принадлежал к крайнему левому крылу социал-демократов, но об этом я и сам не догадывался.
— Дальше.
— Дела шли далеко не блестяще. Журнал почти не давал дохода, хотя и убытков тоже не приносил. Он имел довольно большой круг читателей, которые ему доверяли. И вообще он служил единственным противовесом всем журналам концерна, он боролся с концерном и с издательством, он критиковал его, отчасти прямо, отчасти косвенно, благодаря самому факту своего существования.
— Как?
— Полемические статьи, передовицы, критические выступления. Честный и серьезный подход к поднимаемым вопросам. Деятели Дома, разумеется, ненавидели его лютой ненавистью и наносили ответные удары, но уже на свой лад.
— Как?
— Они увеличивали выпуск безликих массовых серий и развлекательных журналов, а кроме того, они ловко использовали повальную тенденцию современных людей.
— Какую тенденцию?
— Рассматривать картинки, вместо того чтобы читать текст, или если уж читать, то по крайней мере ничего не значащий вздор, а не такие статьи, которые заставляют думать, волноваться, занимать определенную позицию. К сожалению, именно так обстояло дело уже в мое время.
Рассказчик по-прежнему стоял у окна спиной к посетителю.
— Этот феномен именуется мозговой ленью и является, как говорят, неизбежным следствием, своего рода возрастной болезнью телевизионного века.
Над домом пророкотал самолет. Южнее поселка в нескольких милях от него была посадочная площадка, откуда ежедневно вылетали большие группы людей, чтобы провести свой отпуск за границей, в “специально для этой цели отведенных местах с благоприятными условиями”. Такие поездки были доступны со всех точек зрения. Иенсен и сам один раз соблазнился и съездил за границу, но повторять этот эксперимент не желал.
— Словом, это было в те времена, когда многие все еще думали, что спад половой активности вызван радиоактивными осадками. Припоминаете?
— Да.
— Ну, с нашими читателями концерн сладить не мог. Это был круг не такой уж большой, но зато тесно сплоченный. И наш журнал был им очень нужен. Он служил для них последней отдушиной. Я думаю, издательство больше всего ненавидело нас именно по этой причине. Но нам все-таки казалось, что им с нами не совладать.
Он обернулся и взглянул на Иенсена.
— Сейчас последуют всякие сложности. Я ведь говорил, что так просто это не объяснишь.
— Продолжайте. Что было дальше?
Рассказчик чуть заметно улыбнулся и сел на диван.
— Что было дальше? Самое неожиданное. Они просто-напросто купили нас со всеми потрохами. Чин чином, с персоналом, с идеологией и прочим хламом. За наличные. Или, если перевернуть по-другому: партия и объединение профсоюзов продали нас врагу.
— Почему?
— Ну, это трудней объяснить. Мы стояли на распутье. Единое общество принимало вполне зримые черты. История-то давняя. А знаете, что я думаю?
— Нет.
— Как раз тогда социализм в других странах, преодолев все трудности, сумел сплотить людей, помог им осознать себя людьми сделал их свободнее, увереннее, сильнее духовно, показал, чем может и должен стать труд для человека, пробудил человеческую личность к активной деятельности, воспитал в ней чувство ответственности… Мы со своей стороны все так же превосходили их по уровню материального производства, и близилось время, когда следовало использовать на практике наш общий опыт. А получилось по-другому. Развитие пошло другим путем. Вам не трудно следить за ходом моих рассуждений?
— Ничуть.
— Здесь всех настолько ослепило сознание собственного превосходства, все головы были настолько забиты верой в успех так называемой практической политики (грубо говоря, у нас считали, что нам посчастливилось примирить и чуть ли не соединить марксизм с плутократией), что наши социалисты сами признали социализм излишним. Впрочем, реакционные теоретики предсказывали это много лет назад. Далее последовали определенные перемены в партийной программе. Из нее просто-напросто вычеркнули тот раздел, где говорилось о том, какой опасностью чревато становление Единого общества. Шаг за шагом партия отказалась от всех основных положений своей программы. И одновременно следом за всеобщим оглуплением наступала духовная реакция. Вы понимаете, к чему я веду?
— Не совсем.
— Тогда-то и была предпринята попытка сблизить крайние точки зрения в различных вопросах. Мысль сама по себе, возможно, не столь дурная, но все методы, которыми пользовались для осуществления ее, сводились к фигуре умолчания, точнее, замалчивания: замалчивали трудности, замалчивали противоречия. Каждую проблему опутывали ложью. Через нее перескакивали путем неуклонного повышения материального уровня, ее обволакивали бездумной болтовней газеты, радио, телевидение. Вместо фигового листка на эту болтовню навесили термин “занимательные беседы” и надеялись, что замалчиваемые болезни в ходе времени исчезнут сами собой. Но вышло по-другому. Личность почувствовала, что физически она вполне ублаготворена, зато морально над ней учредили опеку; политика, общество стали понятиями расплывчатыми и непостижимыми, все было вполне терпимо и все мало привлекательно. Наступила растерянность, сменившаяся у некоторых равнодушием. А на самом дне притаился беспричинный страх. Да, страх, — повторил он. — Перед чем — не знаю. А вы случайно не знаете?
Иенсен все так же без выражения смотрел на него.
— Может, страх перед жизнью, как это нередко бывает, и самое абсурдное заключалось в том, что внешне жизнь становилась все лучше. На весь протокол какие-нибудь три кляксы: алкоголизм, падение рождаемости, увеличение числа самоубийств. Но говорить об этом считается неприличным — так было, так есть.
Он умолк. И Иенсен не нарушил молчания.
— Одно из положений, распространившееся на все общество сверху донизу — пусть даже никто до сих пор не рискнул произнести его вслух, — сводится к следующему: все должно приносить выгоду. Самое ужасное, что именно эта доктрина и побудила профсоюзы и партию запродать нас тем, кого мы в ту пору считали своими заклятыми, врагами. Нас продали ради денег, а не ради того, чтобы избавиться от нашей откровенности и радикализма. Только потом они осознали двойную выгоду такой сделки.
— И от этого вы ожесточились?
Рассказчик, казалось, не понял вопроса.
— Но даже и не это больше всего оскорбило и унизило нас. Больше всего оскорбило и унизило нас то обстоятельство, что все это делалось без нашего ведома, на высшем уровне, над нашими головами. Мы-то воображали, будто играем определенную роль, будто все, что мы говорим, и все, что мы собой представляем, а заодно и те, кого мы представляем, имеют вес, достаточный по меньшей мере для того, чтобы нас поставили в известность, как намерены с нами обойтись. Но мы напрасно обольщались. Весь вопрос был улажен с глазу на глаз двумя бизнесменами в рабочем порядке. Один из них был шеф издательства, другой — глава объединения профсоюзов. Затем сделку довели до сведения премьер-министра и партии, чтобы те уладили кое-какие практические детали. Тех, чьи имена пользовались известностью, и тех, кто занимал у нас руководящие посты, рассовали по всяким синекурам в правлении концерна, а остальные пошли в придачу. Самым незначительным просто указали на дверь. Я принадлежал к промежуточной категории. Вот как оно было. С таким же успехом это могло произойти в средние века. Так бывало всегда. Это доказало нам, сотрудникам журнала, что мы ничего не значим и ни на что не способны. Это было страшней всего. Это было смертоубийством. Это убило идею.
— И от этого вы ожесточились?
— Скорее отупел.
— Но вы испытывали ненависть к своей новой службе? Концерну? Его шефам?
— Ничуть. Если вы так подумали, значит, вы не поняли меня. Ибо со своей точки зрения они действовали в строгом соответствии с логикой: чего ради они стали бы отказываться от такого доступного триумфа? Представьте себе, что генерал Миаха во время сражения за Мадрид позвонил генералу Франко и спросил у него: “Не хотите ли по дешевке откупить у меня мою авиацию? Уж больно много она жрет бензина”. Это сравнение вам что-нибудь объясняет?
— Ничего.
— Впрочем, оно не совсем точно. Ну что ж, тогда я дам вполне однозначный ответ на ваш вопрос: нет, я не испытывал ненависти к издательству ни тогда, ни позже. Ко мне даже неплохо относились.
— И все же уволили?
— На самых гуманных условиях. К тому же учтите, что я сам их на это спровоцировал.
— Чем?
— Я умышленно злоупотребил их доверием, так это у них называется.
— Как?
— Осенью меня послали за границу собирать материал для серии статей. Статьи должны были представить целую человеческую жизнь, путь человека к почестям и богатству. Речь шла об одном всемирно известном артисте телевидения, об одном из тех, которыми без конца пичкают публику во всех передачах. Предыдущие годы я только тем и занимался, что писал гладкие, красивые биографии известных людей. Но впервые меня откомандировали для этой цели в чужую страну.
Он улыбнулся все той же чуть заметной улыбкой и забарабанил пальцами по краю стола.
— Моя знаменитость, мой герой родился в социалистической стране, одной из тех, чье существование тщательно замалчивается. Я даже думаю, что наше правительство до сих пор ее не признало.
Он взглянул на Иенсена пытливо и грустно.
— И знаете, что я сделал? Я написал серию статей, где подробно и доброжелательно проанализировал политику и культурный уровень этой страны, сравнил их с нашей обстановкой. Мои статьи, конечно, так и не увидели света, да я и не ждал этого.
Он смолк ненадолго, потом, нахмурив брови, продолжал:
— А самое забавное, что я до сих пор не знаю, зачем я это сделал.
— Назло?
— Возможно. Но до сих пор, много лет подряд, я ни с кем не беседовал на эту тему. И не знаю, с чего я вдруг сейчас разговорился об этом. Во всяком случае, ни о чем таком я не думал. Проработав в издательстве с полмесяца, я потерял интерес ко всему на свете, после чего начал писать то, что они хотели, страницу за страницей. Сначала они действительно относились ко мне серьезней, чем я того заслуживал. А потом убедились, что я вполне безопасен и могу быть отличным винтиком в их большой машине. Тогда — и лишь тогда — они подумывали о том, чтобы перевести меня в особый отдел. Вы, верно, о нем и не слыхали?
— Нет, слыхал.
— Его можно назвать иначе — тридцать первым отделом. Он считается, у них одним из главных отделов. Почему — не знаю. Говорят о нем редко, деятельность его проходит в условиях строжайшей секретности. Они занимаются каким-то планированием. На нашем профессиональном жаргоне их называют “макетная группа”. И вот меня совсем уже было надумали перевести в тридцать первый, но потом, должно быть, спохватились, что я ни на что больше не гожусь, кроме как на сочинение красивых и прилизанных жизнеописаний известных людей. Кстати, они были правы.
Он рассеянно провел пальцами по краю чашки.
— Тут я вдруг выкинул этот фортель. Ну и удивились же они!
Иенсен кивнул.
— Видите ли, я понимал, что больше ничего не смогу написать, и мне нестерпима была мысль, что последние строки, которые выйдут из-под моего пера, будут приторной и лживой стряпней на тему о каком-то прохвосте, будут восхвалением негодяя, который зарабатывает миллионы своим уродством и безголосьем, который разъезжает по свету и устраивает дебоши в притонах для педерастов.
— Последние строки?
— Ну да. Я выдохся. Я и раньше понимал, что исписался до конца и больше ни на что не способен. Это сознание вдруг нахлынуло на меня. Со временем я подыщу себе какую-нибудь другую работу, все равно какую. Для журналиста не так просто подыскать другую работу: мы ведь, по сути дела, ничего не умеем. Но и это уладится, в наши дни совсем не обязательно что-нибудь уметь.
— А на какие средства вы живете?
— Издательство обошлось со мной очень милостиво. Они сказали, будто давно заметили, что я исписался, выплатили мне жалованье за четыре месяца и отпустили с богом.
— И даже вручили диплом?
Рассказчик удивленно взглянул на Иенсена.
— Вручили. Смешно, правда? А вы откуда это знаете?
— Где ваш диплом?
— Да нигде. Я мог бы, конечно, напеть вам, что, мол, разорвал диплом на мелкие кусочки и выбросил их с тридцатого этажа. Но если говорить по правде, я самым прозаическим образом выкинул его, прежде чем покинуть издательство.
— Вы его хоть скомкали?
— А как же? Иначе он не влез бы в корзину для бумаг. Он, сколько мне помнится, был довольно большого формата. А почему вы об этом спрашиваете?
Тут Иенсен задал еще четыре вопроса.
— Это ваша постоянная квартира?
— Как я уже вам говорил, я живу здесь со дня сдачи дома в эксплуатацию и намерен жить, пока не отключат свет и воду. Теперь здесь стало даже лучше, чем прежде. Соседей никаких, и поэтому не приходится страдать от немыслимой звукопроводимости.
— Почему особый отдел называется тридцать первым?
— Он помещается на тридцать первом этаже.
— Разве там есть тридцать первый этаж?
— Да, на чердаке, над редакциями массовых выпусков, под самой крыше. Лифт туда не ходит.
— А вы там бывали?
— Ни разу. Большинство сотрудников вообще не знает, что он существует.
На прощанье хозяин сказал:
— Я сожалею, что так разговорился. Когда для скорости перескакиваешь с пятого на десятое, все выглядит наивно и запутанно. Но вы настаивали… И еще, самое последнее: вы до сих пор меня в чем-то подозреваете?
Иенсен уже вышел на площадку и ничего ему не ответил. А хозяин стоял в дверях. Лицо его не выражало беспокойства — только равнодушие и бесконечную усталость.
19
Несколько минут Иенсен неподвижно сидел в машине, просматривая свои заметки. Потом перевернул страницу и записал: “№ 3. Бывший главный редактор. 48 лет. Не замужем. Освобождена от занимаемой должности по собственному желанию и с полной пенсией”.
Номер третий была женщина.
Сверкало солнце, белое и безжалостное. Была суббота, и часы показывали без одной минуты двенадцать. Оставалось ровно тридцать шесть часов. Он включил зажигание, и машина тронулась.