Больше четверти века почти каждую ночь его преследовали тени несчастных, которых он обрек на мучительную смерть. Он слышал их вопли, стоны и проклятия и слово в слово повторял их признания. Еженощно он оплакивал их – сгинувших без следа в подземельях Ла Жюльетт, и содрогался от мысли, что уготовил им такую судьбу. Его не утешали привычные Доводы: дескать, казненные были еретиками, врагами церкви и государства, а потому получили по заслугам. Каждый день падре Берголомо спрашивал себя: а что сам он сказал бы палачу с раскаленными клещами в руках, какую правду – ту, что знал, или ту, что от него желали услышать? Он спрашивал – и все не находил ответа.
Когда-то давно, в юности, он истово верил и желал всего себя, без остатка, посвятить служению Пантократору. Он ненавидел зло и мечтал искоренить его. Как счастлив был бы молодой монах-котарбинец Берголомо, если бы ему сказали, что придет день и он станет великим логофетом Охриды, величайшим церковным сановником во всей Медиолане, над которым нет иной власти, кроме власти вседержителя.
Он был бы счастлив потому, что не знал тогда правды.
Порой логофет думал, что не знает всей правды и сейчас.
Истина на поверку оказалась неприглядной, уродливой и убийственной для всех, кому не положено ее знать. Этих она уничтожала немедленно и беспощадно, обрушивая на них карающий меч закона. Однако со временем выяснилось, что она убивает и тех, кому разрешена. Просто в этом случае все происходит исподволь, незаметно, но оттого не менее неотвратимо. Правда выгрызала изнутри, оставляя вместо человека пустую оболочку, слепо повинующуюся своим обязанностям и чувству долга.
Иногда ему грезилось, что он тоже уже не существует, умер, вот только ничего не изменилось в мире, забытом Пантократором, и ему суждено вечно сидеть в потайной нише камеры пыток, ежась в холодном каменном кресле за черной ширмой, и тревожно ощупывать пальцами незнакомое опять лицо, перекошенное мукой сострадания и вины.
Это было кощунственно, но, когда тебе далеко за семьдесят и ты столько повидал на своем веку, кощунство уже не представляется чем-то недопустимым. Это просто один из синонимов сомнения. А сомнения появляются только на благодатной почве веры.
Логофет снова провел трясущимися пальцами по морщинистой, обвисшей щеке. И тонкие, почти белые губы сложились в ироничную усмешку: он снова не признал себя. Жизнь пролетела незаметно и как-то мимо него. Он и опомниться не успел, как молодой статный красавец превратился в согбенного старца с выцветшими голубыми глазами, которые постоянно слезились то от холода, то от жары, то от усталости; как и следа не осталось от пышной рыжей шевелюры и вечно мерзнущую макушку покрыл жиденький седой пушок. Время скрючило пальцы, согнуло спину, отняло иллюзии и вместо них вручило свой самый страшный дар – тревожное ожидание конца.
Ему никто не рассказывал, а сам он спросить стеснялся и потому не знал, так ли себя чувствуют другие старики, или только его обвела вокруг пальца насмешливая судьба, поманив золотым сиянием и оставив ни с чем.
Или это он многое обещал, многое получил, но обещанного не выполнил.
Самое забавное – Берголомо так и не понял, кто кого обманул…
Помощник палача, слепой как крот в своем колпаке, явно не приспособленном для хозяйственных работ, с грохотом обрушил на каменный пол треножник с инструментами. Клещи, щипцы, ножи с замысловатыми кривыми лезвиями, крючки и иные предметы, которым логофет даже не знал названия, со звоном разлетелись по камере. Двое обнаженных по пояс парней кинулись на помощь растерянному коллеге из какой-то щели, в которой таились до поры, не желая тревожить своим присутствием знатного гостя. Они так боялись раздражить его своей неловкостью, так старались не мешать, что втроем производили столько же шума, сколько обычно случается от пьяной кабацкой драки десяти-пятнадцати рыцарей в боевом облачении. Берголомо не нужно было их видеть, чтобы знать, как трясутся у них руки и ноги; как отказываются слушаться неловкие пальцы; как они не могут сообразить, что и куда сложить. Все валилось у бедняг из рук. Один из них налетел на ведро с раскаленными углями, чувствительно обжегся и завопил от боли. Двое других испуганно на него зашикали, бросились спасать положение, и в образовавшейся давке злополучный помощник поскользнулся в луже воды и крови. Судя по воплю, ногу он себе как минимум вывихнул. Великий логофет понял, что ему пора покинуть подземелье, если он не хочет, чтобы несчастные в суете и панике нанесли себе еще больший вред.
Телохранитель, безмолвной тенью стоявший позади него все это время, отодвинулся от стены и проявился в пространстве. Берголомо милостиво кивнул ему, подтверждая, что тот снова безошибочно угадал желание своего господина. Одно время великий логофет ломал голову над этой загадкой, пытаясь распознать, каким образом верный Керберон понимает его чуть ли не лучше, чем сам он понимает себя, а затем оставил сии бесплодные попытки. Да и какая, в сущности, ему разница, как это происходит, если механизм работает безотказно.
* * *
Бонифаций Мейфарт проснулся, по своему обыкновению, очень рано и с наслаждением потянулся на прохладных льняных простынях. Состояние дел позволяло ему завести даже шелковое постельное белье, но он любил ощущать теплой, разнеженной со сна кожей приятную шероховатость льна и не собирался изменять давним привычкам в угоду скоротечной моде.
Судя по запахам, доносившимся из кухни, дражайшая супруга Илокания затеяла печь пироги, чтобы побаловать супруга перед предстоящим ему трудным и хлопотным днем. Бонифаций радостно улыбнулся. Несмотря на то, что спустя двадцать лет после свадьбы в рыхлой, оплывшей жене невозможно было угадать стройную, как стебелек массилийского сахарного тростника, девушку со станом богини и лебяжьей шейкой, на которой когда-то женился юный Мейфарт, – он по-прежнему любил ее. Взор любви проникает глубже грубой телесной оболочки.
Затем Бонифаций приступил к приятному ежеутреннему ритуалу. Он с детским любопытством принялся разглядывать лакированные фигурки на дубовом резном потолке. Ему никогда не надоедало смотреть, как несется по бурному морю корабль с рваными парусами, а из волн выглядывают кошмарные морские существа – левиафаны, кракены, тритоны с острыми трезубцами, яростные русалки – и грозят отважным морякам.
Дубовые панели, которыми были обшиты стены опочивальни, специалисты относили к середине Третьей эпохи, и теперь им не было цены.
Затем, с неменьшим удовольствием, он перевел взгляд на огромный шестицветный гобелен с вытканными на нем придворными кавалерами и дамами в костюмах времен Юда Гинкмара. Кто-то трубил в охотничий рог, кто-то пробовал остроту копья; дамы смеялись и сплетничали; кони пританцовывали в нетерпении, и один даже встал на дыбы, пытаясь сбросить всадника; а собаки уже подняли оленя и гнали его по лесу. Такой гобелен нынче тянул на сто золотых ноблей – целое состояние.
Будучи потомственным торговцем, Бонифаций Мейфарт не мог не радоваться данному обстоятельству, а врожденные математические способности и тяга всякого живого существа к удовольствиям побуждали его раз за разом подсчитывать чистую прибыль и довольно потирать пухлые руки. Он точно знал, что дети помянут его с благодарностью.
Дом на Монастырской улице, в котором он прожил все пятьдесят три года своей жизни, представлял собой настоящее сокровище и имел собственную, совершенно невероятную историю.
Когда двадцатилетний Филельф Мейфарт – дед Бонифация – прибыл в Оганна-Ванк из далекой и суровой Аэтты, страны полководцев и отважных воинов, у него в кармане лежала сотня серебряных леров: сумма вполне достаточная, дабы не умереть с голоду, но мизерная, чтобы приобрести пристойное жилище или начать собственное дело. Молодой человек долго ходил по торговым рядам, меняльным лавкам, магазинчикам и портовым складам, пытаясь найти себе работу, и, в конце концов, нанялся помощником к массилийскому купцу. Если вы не были знакомы ни с одним массилийцем, сие обстоятельство ничуть не прояснит картины и ничего не скажет вам о его печальной судьбе, но если вы слышали о скупости и сварливом, вздорном характере восточных торговцев, то поймете, что от службы своей он был не в восторге. Однако же с чего-то надо начинать. В чужой стране, в огромном городе, где его никто не ждал с распростертыми объятиями, пренебрегать массилийскими купцами не приходилось. А вот с домом ему повезло намного больше.
Двухэтажное строение с высокими стрельчатыми окнами, узорчатыми колоннами, цветными витражами, тяжелыми бронзовыми дверями, с которых щерились на прохожих уродливые морды оборотней, выполненные с величайшим искусством, продавалось за бесценок со всем содержимым. Филельф не поверил своим глазам, когда увидел шкафы, забитые кипами полотна; полки, уставленные старинной посудой; тяжелые канделябры; огромный камин с мраморной доской, на которой бронзовые и серебряные рыцари вышагивали в молчаливом карауле; резную ореховую мебель; тагастийские шерстяные ковры (правда, изрядно битые молью); мозаичный пол в трапезной и кухню – предел мечтаний любой хозяйки, кухню, заполненную тяжелыми сковородками, ковшами, кастрюлями, медными тазами и прочей утварью. Правда, вся эта невиданная роскошь была щедро припорошена пылью, местами сбившейся в толстый серый войлок, покрыта плесенью и заплетена паутиной. В кухне хозяйничали мыши; в кладовой безраздельно властвовали пауки несообразно больших размеров; картины были обсижены мухами; по гостиной важно прогуливались коричневые глянцевые тараканы, делающие дневной променад всем семейством; стены опочивальни были покрыты – ему показалось, свежими – бурыми пятнами.
Продавец просил за все про все сто серебряных леров, вместе с мышами и тараканами. С одной стороны, все, что было у Филельфа. С другой – смехотворно малая цена за дом в центре столицы. Юный Мейфарт понимал, что никогда в жизни ему не предложат столь выгодной сделки.
Правда, неслыханная дешевизна дома не могла не вызвать удивленных вопросов, и владелец нехотя признал, что это место пользуется в Оганна-Ванке дурной славой. Дом пустовал больше века после того, как прошел слух, что череда его предыдущих владельцев была пожрана собственным жилищем. И хотя сюда наведывались гро-вантары, желающих рискнуть и купить дом-людоед не находилось.
Филельф еще раз обошел все семнадцать просторных комнат, заглянул на кухню, посидел в тяжелом черном кресле с высокой спинкой и понял, что полюбил это место всей душой. А что до призрака или демона, замурованного в здешних стенах, то данное обстоятельство не могло смутить человека, родившегося и выросшего в Аэтте, жители которой на всю Медиолану славятся своей отчаянной храбростью и умением встречать опасность лицом к лицу. Правду говоря, мыши, пауки и тараканы пугали его куда больше…
Бонифаций принюхался: так и есть – пироги с рыбой, с овощами и с яблочным повидлом. Да к ним кружечку-другую горячего баджао – ему давеча как раз привезли из Хатана три мешка отборных ароматных зерен. Он с удовольствием представил себе, как любезная Илокания варит крепкий, терпкий напиток в его любимом ковшике, как раз на три кружки, и снова вернулся к прерванным размышлениям.
Его дед Филельф быстро сколотил состояние и заслужил репутацию удачливого торговца, способного спустить семь шкур не только с безответной овцы, но и с подозрительного хатанского мытаря. Двадцати пяти лет от роду он женился на дочери своего массилийского хозяина, а ныне партнера, причем заключил с ней брак по любви. А если и присутствовала в нем мизерная доля расчета, то она никогда и никому не мешала в столь долгосрочной сделке, но только лишь укрепляла союз двух сердец. Прекрасная Афара Вазим подарила обожаемому супругу троих крепких и здоровых сыновей.
Все они росли и воспитывались в этом доме и были привязаны к нему всем сердцем. В младшем, правда, внезапно взыграла буйная кровь аэттских предков, и он отправился на историческую родину, где как раз разразилась очередная междоусобица, да там и сгинул. Средний вскоре женился и переехал жить к тестю, по соседству, в квартал, облюбованный хатанскими купцами и тагастийскими наемниками, а также целой ордой бродячих котов.
А старший – отец Бонифация – до последнего дня не покидал отцовского дома.
Славный Филельф умер, не дотянув до круглой сотни всего полгода, – споткнулся о бродячего кота в хатанском квартале и свернул себе шею, причем на пороге питейного заведения, куда стремился, как лось на водопой. Отец Бонифация тоже отличался крепким здоровьем и долголетием. Он успел порадоваться и рыбным пирогам невестки, и красивым внукам, и ничто не помешало ему спокойно умереть в своей постели, внося последние замечания в двухсотстраничное завещание – сказывалась, сказывалась массилийская кровь.
Словом, никому из Мейфартов не мешал жить насыщенной жизнью загадочный призрак особняка. Ни одному из них никогда не снились кошмары; ни у кого не случались видения; все были здоровы, веселы и удачливы. Они помнили об истории с проклятием исключительно потому, что им льстило иметь собственное привидение, как знатным господам.
За истекшие годы дом вырос в цене несказанно, а вещи, брошенные на произвол судьбы его прежними владельцами, могли бы украсить собой королевскую сокровищницу. Дальновидный Филельф сделал своим потомкам воистину царский подарок.
В окно заглянул первый солнечный луч, и Бонифаций подумал, что хватит нежиться, пора вставать. Он спустил с кровати босые ноги и принялся шарить пятками по ковру в поисках любимых пантуфлей, когда из кухни донесся леденящий душу вопль Илокании.
Бонифаций Мейфарт был всего лишь купцом, но полный боли и отчаяния голос жены заставил вскипеть в его жилах кровь неустрашимых аэттских предков. Он чересчур любил ее, чтобы думать о собственной безопасности.
Оружие в доме имелось: несколько драгоценных старинных клинков и пара боевых секир украшали собой стену гостиной, но спускаться туда времени не было. Схватив тяжелый трехрогий канделябр, Бонифаций, как стоял – в ночном колпаке и широкой ночной сорочке, в одной пантуфле (вторую он не успел нащупать), – ринулся защищать свою жену.
Он даже не понял, что произошло, когда фигура горгульи, поддерживающей притолоку, протянула черную мраморную лапу и впилась когтями в его предплечье, разрывая ткань сорочки, кожу и мышцы…
Дом встрепенулся, будто проснувшийся хищник. Долгие, томительно долгие, невыносимо долгие годы он спал – и сон его больше походил на небытие, – лишенный источника живительной энергии. Сумрачные, могущественные люди, называвшие себя воинами Пантократора, едва не убили его, он спасся чудом. Только крохотная искорка силы едва теплилась в его каменном теле, но вот случилось то, чего он и все ему подобные ждали от самого сотворения мира.
Дом чувствовал приближение того, кто даст ему невероятную власть над жалкими человеческими существами, и восторгу его не было предела.
Он жаждал крови и жаждал мести.
…Из кухни донесся еще один, последний, самый отчаянный крик, прервавшийся всхлипом на нестерпимо высокой ноте.
* * *
Они познакомились тридцать шесть лет тому, когда падре Берголомо служил нантакетским экзархом. Многие события тех лет стерлись из его памяти, но он никогда не забывал яростной грозовой ночи в середине октября, когда ледяной ливень серой стеной стоял перед окнами его резиденции.
На душе у него было так же паскудно, как и на улице.
За спиной валялись перевернутые кресла. Обрывки доклада, над которым усердный, но туповатый секретарь, сосватанный на эту должность губернатором, корпел всю неделю, мокли в луже вина рядом с острыми осколками хрустального графина. Краешек скомканной шторы выглядывал из-под стола. Ошметки перьев белыми снежинками кружили по кабинету, забивались в ноздри и заставляли чихать. Бронзовая чернильница улетела в окно, пробив в цветном витраже солидную дыру, и теперь мокла под дождем где-то на клумбе. Больше в скромно обставленной комнате не нашлось ничего бьющегося. Мебельщики знали свое дело на славу, и сколько он ни старался, а так и не сумел расколотить тяжелый резной табурет о грандиозный стол с обсидиановой столешницей, хотя, видит бог, без остатка вложил в это дело отпущенные природой силу и ярость.
Экзарх был зол, пьян и ненавидел всех, включая себя.
Накануне вечером ему пришлось присутствовать при допросе молодого барона Ансгара Тея, который вступил во владение наследством всего несколько месяцев тому назад, после скоропостижной смерти своего дяди, и, кажется, все это время не просыхал, дорвавшись до знаменитых винных погребов с тейским золотистым, которых теперь от него никто не охранял.
Названное вино и принесло его родственнику громадное состояние, баронский титул, должность королевского виночерпия и вечную признательность потомков. Заметим в скобках, что длинная вереница отважных предков, сгинувших в бесконечных боях и походах на службе у королей Охриды, такого успеха не добилась. Вероятно, поэтому юный Ансгар оставил военную карьеру, едва получил письмо о кончине барона, и помчался в поместье.
Осиротевший племянник пошел по стопам дяди и от дела не отлынивал: всего себя посвятил вдумчивой дегустации, пышным празднествам по случаю внезапно свалившегося на голову богатства, породистым скакунам и сговорчивым юным прелестницам, причем именно в указанном порядке. Для экзарха так и осталось загадкой, как при столь плотном распорядке дня не отличавшийся любовью к знаниям Ансгар очутился в замковой библиотеке и как он умудрился отыскать среди множества книг и рукописей запрещенный манускрипт.
Разочарованный нантакетский палач так и не смог продемонстрировать собравшимся свое мастерство. Истерзанный и напуганный юноша сразу признался, что именно он обнаружил в дядиных бумагах три пожелтевших от времени плотных листа, являющиеся частью пророчеств Печального короля.
Вряд ли он внимательно прочитал их, хотя один только взгляд, брошенный на щипцы и ножи, разложенные палачом на переносном столике, побудил барона добровольно признаться и в этом преступлении.
Но даже если и прочел из праздного любопытства, с трудом разбирая архаичный шрифт, то ничего толком не понял – это было ясно и без его путаных оправданий. Ансгар Тей также не сумел внятно объяснить суду, отчего, обнаружив сей документ в фамильной библиотеке, не сообщил об этом в орден гро-вантаров, как предписывает закон о Запретных Письменах. Однако и в этом его поступке Берголомо не усмотрел злого умысла, а всего только неслыханное разгильдяйство и беспечность.
Будь на то воля экзарха, он бы отобрал у барона искомый предмет да и вытолкал его взашей в родовое гнездо. Юноша столько натерпелся из-за своего легкомыслия, что полученного урока ему бы хватило на всю жизнь. Наместник провинции, представлявший на этом собрании королевскую власть, разделял его точку зрения. Он тоже не считал, что можно лишить человека жизни из-за нескольких невнятных строк, написанных в начале эпохи. Но рукуйен ордена гро-вантаров вынес обвинительный вердикт и потребовал для барона казни.
Он не просил, не убеждал и не уговаривал – он приказывал. Оказалось, что власть его выше светской и духовной власти, вместе взятых, во всяком случае, в этом вопросе. До сего дня экзарх пребывал в уверенности, что гро-вантары – воины Пантократора – верные слуги котарбинской церкви, а значит, нантакетский рукуйен формально подчиняется ему, и спрашивал его мнения, откровенно говоря, только из вежливости.
Да, Берголомо всегда знал, что рыцари Эрдабайхе влиятельны и могущественны и с ними не стоит портить отношения. Но он наивно думал, что гро-вантары занимаются исключительно истреблением нечисти и не вмешиваются в политику и управление страной. Внезапно открывшаяся правда потрясла его. По сути, рыцарский орден безраздельно властвовал в Охриде.
Экзарх так никогда и не решил, что взволновало его больше: то, что привычный мир со всеми его устоями и традициями оказался лишь ширмой для иной действительности, живущей по совершенно другим законам. Или то, что он узнал об этом на сороковом году жизни, а мог вообще никогда не узнать.
Берголомо долго еще слышал жалобные крики барона Тея, которого увели в ночь безмолвные, закованные в железо воины. Он беспомощно оглянулся на наместника, но тот только сочувственно пожал плечами и вышел не оглядываясь. Следом за ним покинул комнату совета палач со своим помощником, который тащил складной столик и инструменты. Экзарх остался наедине со старшим магистром и не знал, что нужно говорить.
Лет десять тому назад его сбросил с седла всегда послушный гнедой жеребец, и сейчас он чувствовал примерно то же самое: боль, жгучую обиду и растерянность – ведь он доверял этому коню столько лет, и тот никогда его не подводил. Что же произошло? Того жеребца он отправил обратно в табун, поскольку знал, что все равно больше никогда не сможет на него сесть, и страх тут совершенно ни при чем, а себе купил другого, чалого – свирепого, как цепной пес; но от магистра гро-вантаров так просто не избавишься. Он всегда будет рядом, а вместе с ним всегда будет рядом неотвязное чувство беспомощности и страх нового предательства.
Рукуйен Боэт приветливо улыбнулся ему, насколько позволяла постоянно дергающаяся, изуродованная корявым шрамом щека.
– Радуетесь? – зло спросил Берголомо, не в силах скрыть переполнявшие его чувства. – Сможете отчитаться еще об одном удачно проведенном деле? Или внесли в свой список еще одного поверженного и растоптанного экзарха?
– Мне понятен ваш гнев, мой добрый господин, – развел руками гро-вантар. – На вашем месте всякий бы реагировал точно так же, но позвольте сказать, что вы напрасно изливаете его на меня. Мне и так неприятно противоречить вам, и вынуждать к повиновению нет никакой радости. Допросы с пристрастием я тоже люблю не больше вашего. Поверьте, во всем этом мало удовольствия.
– Так помилуйте беднягу барона, и забудем наш разговор.
– Я хотел бы исполнить ваше желание, но сие не в моих скромных силах.
– Осудить можете, а оправдать – нет? – проскрежетал экзарх. – Что-то не очень верится. Послушайте, Боэт, а не чересчур ли усердно вы убиваете людей? Что действительно опасного для государства сделал этот глупый мальчишка? Какой непоправимый вред он нанес? Или вы хотите сказать, что королевство обречено на погибель потому, что он прочитал какие-то жалкие три листка?!! Какая чушь! Поэтому я оставляю за собой право думать, что вы просто выслуживаетесь таким чудовищно жестоким способом.
Боэт посмотрел на него с сожалением:
– Я стараюсь вовсе не для себя. Эти несчастные три листка стоят и трех, и трехсот человеческих жизней. Вероятно, вам это покажется диким и недопустимым, и по-человечески я не только понимаю вас, но и стою на вашей стороне. Однако речь идет о высших интересах. Простите, я не имею права говорить с вами об этом подробнее.
– Как могло случиться, что я не знал истинного положения дел? – вскричал Берголомо, у которого в голове не умещалось, что для человека его положения существуют какие-то тайны. – Сегодня я испытал, наверное, самое большое унижение в своей жизни. Как меня могли назначить на этот пост и не предупредить, что простой рукуйен вправе запросто распоряжаться в моем экзархате и командовать мной, как своим рыцарем?
– Вижу, вы плохо представляете себе нашу иерархию, – усмехнулся Боэт. – Рукуйен по определению не может быть простым. Выше меня стоит только мавайен, то бишь великий магистр, и его величество король.
– Почему же вы сказали мне об этом только сегодня?
– Потому что я не стремлюсь к формальной власти. У меня совсем другое предназначение. Я внимательно следил за вами, экзарх, с тех самых пор, как вы приехали в Нантакет. И я не видел смысла вмешиваться в вашу работу: вы все делали правильно. Вы правили милостиво и мудро, зачем же было вторгаться в вашу парафию. Мне пришлось воспользоваться своим правом только сегодня, когда вы с наместником собирались проявить ненужное и опасное милосердие.
– Милосердие не может быть ни опасным, ни ненужным!
– Слова, слова, пустые слова. А на чашу весов положено будущее не только нашей страны, но и всей Медиоланы. И я не имею права рисковать.
– Вы не расскажете мне, в чем дело?
– Нет, – твердо ответил рукуйен. – Но могу сказать вот что: когда вы станете великим логофетом – а вы станете им, и до этого дня осталось не так уж много времени, – так вот, когда вы станете главой нашей церкви, орден гро-вантаров откроет вам все свои тайны. Но не думаю, что это сделает вас счастливым. Скорее, наоборот.
– Но пока что я не великий логофет, – тихо произнес Берголомо. – Что вы предлагаете мне теперь? Сегодня?
– Живите, как жили, – посоветовал Боэт. – Наслаждайтесь своим неведением. Берите пример с нашего мудрого наместника: вот кто воспринимает происходящее как данность и бережет себя от лишних потрясений.
– Я, пожалуй, пойду, – неуверенно сказал экзарх. – Кстати, давно хотел узнать, да все как-то неудобно было: откуда у вас этот шрам?
Гро-вантар невольно прикоснулся пальцами к изуродованной щеке.
– Давняя история, – коротко ответил он. – Когда-то в здешних краях появилась мормона.
Берголомо внезапно вспомнил, как давешний сон, что в его маленьком городке – когда он был еще несмышленым ребенком – внезапно стали пропадать детишки. Одного из пропавших он даже знал, они часто играли вместе. Как же его звали? Как-то на «А». Ну да, конечно, Анно, сын плотника.
Он помнил, как огорчался и плакал, что его не выпускают на улицу; как шушукались по углам взволнованные взрослые. Как отец брал топор и уходил в ночь вместе с другими мужчинами, жившими по соседству, а мать украдкой вытирала слезы и до рассвета сидела у окошка с рукодельем, на котором не появлялось ни одного нового стежка.
Небольшие вооруженные группы патрулировали ночной город, освещая факелами каждый закоулок и темный дворик. И как наставляла его бабушка: если он увидит где-нибудь женщину в белых одеждах, покрытых красными пятнами, бежать от нее и кричать – звать на помощь. Что бы она ни предлагала, игрушки или сладости, какой бы ласковой и доброй ни прикидывалась – бежать и кричать!!!
– Детишки стали пропадать чуть ли не каждую неделю, мы все регулярно на ушах стояли, прочесывали окрестности, ставили ловушки, а толку – чуть, – продолжал Боэт. – И однажды я с ней столкнулся. Причем угораздило же – в одиночку и ровно в полночь, когда она втрое сильнее против светлого времени. А меня тогда только-только приняли в орден. И пяти месяцев не прошло. Я еще оруженосцем был сопливым, мечи полировал, коней чистил и молился на параболанов. А старших рыцарей – тех вообще боялся до дрожи в коленях. О какой схватке с тварью Абарбанеля могла идти речь, вы же понимаете. По правилам я должен был позвать на помощь рыцарей, и, видит бог, как мне хотелось именно так и поступить. Но она уже схватила ребенка. Пока бы я добежал до замка, пока все объяснил, мормона снова бы скрылась со своей жертвой. Вот я и напал на нее, дурачок, – с обычным клинком, прошу заметить, и без оберегов. Странно, как еще жив остался. А это напоминание о той ночи.
– Ребенка-то хоть спасли? – глухо спросил Берголомо.
– Да, – сказал Боэт. – Хороший мальчишка. Сейчас служит у меня параболаном. Рвется в бой, мечтает о подвигах, так что все время приходится придерживать его за шиворот, чтобы не наломал дров сгоряча. Я его матери обещал за ним присматривать, раз уж так у нас получилось…
Экзарх некстати вспомнил, что простые граждане Нантакета на рукуйена Боэта разве что не молятся, и ему стало еще тяжелее его ненавидеть.
– А чтобы сегодняшний вечер не казался вам таким горьким, – внезапно произнес гро-вантар, – я обещаю, что закрою глаза, если вы вдруг решите проявить милосердие к кому-либо другому, кто его в принципе не заслуживает. Одно условие – к тому, кто не прикоснулся к тайне Печального короля. Может, хотя бы это немного утешит вас?
И экзарху пришлось сказать «благодарю».
Вернувшись в свою резиденцию, он до безобразия напился – впервые в жизни презрев свято чтимые им правила, за что и его покарал на следующее утро Пантократор посредством жесточайшего похмелья, из тех, что относятся к разряду показательных. Потом Берголомо попытался разгромить собственный кабинет, однако, как мы уже упоминали, и на этом поприще не добился внушительных результатов. А затем вызвал к себе сонного и перепуганного секретаря и потребовал представить списки осужденных на казнь.
Таковых на этой неделе оказалось до смешного мало – всего трое. Один – отравитель, женившийся на богатых женщинах, а затем за год-другой изводивший их при помощи ядовитых зелий.
Второй – грабитель и насильник, руки которого по локоть были в крови мирных поселян. Он промышлял тем, что просился на ночлег в уединенных усадьбах, а затем под покровом темноты убивал гостеприимных хозяев, дабы завладеть их нехитрым имуществом. Случалось ему совершать разбой на пустынных дорогах. Пытаясь выговорить себе помилование, он указал несколько мест, где закопал тела своих жертв, большей частью – невинных девушек, почти девочек, до которых был большой охотник. Этому ублюдку пьяный в стельку экзарх утвердил приговор вторично, крупными буквами поперек всего пергамента, не поскупившись на крепкие выражения. Позже ему докладывали, что уникальный документ пользовался большим успехом в главной канцелярии.
А вот третий осужденный оказался наемным убийцей, которого отдал в руки правосудия анонимный заказчик, не пожелавший платить за добротно выполненную работу. На допросе убийца назвался Кербероном, и дознаватель вполне удовлетворился прозвищем вместо имени. К предательству своего нанимателя арестованный отнесся на удивление спокойно, даже с иронией, сказав, что рано или поздно это должно было с ним произойти.
Падре Берголомо поразили его глаза – зеленые, как весенняя листва, яркие и ясные, какие бывают обычно у добрых и очень чистых людей. Вообще, убийца оказался человеком примечательным: высокий, сухощавый, состоящий из одних мускулов, он походил на статуэтку, вырезанную из желтого камня. У него было длинное, узкое лицо с высокими скулами и твердые губы, иссеченные мелкими морщинками. Он легко улыбался, однако иных чувств не выказывал, и самые острые и проницательные взгляды дознавателя разбивались, как брызги воды о стекло, об изумрудную гладь его глаз. Пощады он не просил, ответы давал краткие и разумные, вел себя со сдержанным достоинством, чем и вызвал у экзарха некоторое сочувствие.