Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Людишки

ModernLib.Net / Ужасы и мистика / Уэстлейк Дональд Эдвин / Людишки - Чтение (стр. 9)
Автор: Уэстлейк Дональд Эдвин
Жанр: Ужасы и мистика

 

 


Джошуа был легок на подъем, а посему быстренько перековался из обнищавшего служащего неблагодарного городского предприятия в сельского жителя, внештатного болтуна, эдакий временный рупор атомной энергетики. Собственного мнения о мирном атоме Джошуа не имел, ни хорошего, ни дурного, равно как и о кошачьем корме, губной помаде или подгузниках для взрослых – всем том, что он когда-то рекламировал. Стало быть, если по милости демонстрантов за воротами и здешних перестраховщиков, имеющих от него тайны, и эта работа перестанет радовать его, Джошуа с легким сердцем пойдет на должность болтуна в комиссию конгресса штата Нью-Йорк по туризму.

Все это Гар знал не хуже, чем сам Джошуа.

– Мы надеялись, что сумеем управиться раньше, чем придет пора делать первое публичное заявление, – извиняющимся тоном проговорил он. – Когда люди поставлены перед свершившимся фактом, все гораздо проще, ты и сам это знаешь.

– Так вот почему даже меня не посвятили.

– Я очень сожалею об этом, – оправдывался Гар. – Я и впрямь думал, что мы сумеем обстряпать все по-тихому.

– Физик-экспериментатор, известный всему миру, намерен переехать сюда из Грейлинга и ставить опыты с новыми источниками энергии, – наседал на Гара Джошуа. – И ты надеялся сохранить это в тайне. Да сейчас она, должно быть, уже известна половине здешних секретарш. Но только не мне почему-то!

– Вероятно, нас выдала стройка, – предположил Гар.

– Стройка. Ах, да, я видел нечто похожее, когда ехал сюда. Что это за стройка?

– Новая лаборатория. Для нашего высокого гостя, – ответил Гар. – На почтительном удалении от реактора и могильника. Безопасность обеспечена. Неприятностей из-за нее не будет, никогда и ни у кого.

– Разве у него нет лаборатории в Грейлинге?

– Вообще-то есть, – признал Гар.

Джошуа почуял тухлятинку.

– Так что ж ему там не сидится?

Вид у Гара сделался вконец расстроенный, даже немного болезненный.

– Иногда он поднимает что-нибудь на воздух, – ответил главный инженер. – Похоже, тамошнее начальство решило, что университетский городок не самое подходящее для этого место.

– Зато атомная электростанция – местечко в самый раз!

Гар развел руками.

– Джошуа, решение было принято на гораздо более высоком уровне, чем наш с тобой. Гораздо, гораздо более высоком.

– Так, ладно, – ответил Джошуа. – Стало быть, наши хозяева будут что-то с этого иметь. А нам-то перепадет что-нибудь?

Гар попытался скорчить мину, призванную выразить его надежду на лучшее.

– Может, слава? Мы – в средоточии самых передовых исследований в области энергетики, как тебе такое?

– Не ахти что, – ответил Джошуа. – Но я попробую сварить кашу хотя бы из этого топора. Может, кто-нибудь и заморит червячка.

Гар встрепенулся и встревоженно вскинул голову, будто услышал взрыв в коридоре.

– Заморит червячка?

– Ох, Гар, я уж и не знаю, – сказал Джошуа. – Я весьма и весьма обескуражен. Утаивать от меня сведения, которые мне просто необхо…

– Я больше не буду, честное слово.

– Достаточно и одного раза.

– Джошуа, сейчас мне без тебя не обойтись, – взмолился Гар. – Не я придумал перетащить сюда этого проклятущего гения, не я посадил его на наш горб. Но он здесь или очень скоро будет здесь, и нам надо как-то скормить это общественности. Мы не можем допустить, чтобы люди воспользовались присутствием тут доктора Марлона Филпотта как предлогом для нового витка выступлений против атомных станций.

– Они уже воспользовались.

– Без тебя я пропал, – заканючил Гар. – Не покидай нашу команду, Джошуа.

– А разве команда меня не покинула?

– Мы тебя не оставим, не бросим. Не беги с корабля, когда он вот-вот пойдет ко дну. Обнародуй наше заявление, Джошуа. Ну пожалуйста.

Джошуа уже успел немного смирить свое негодование. К тому же он знал, что в комиссии по туризму будут платить чуть-чуть щедрее, а ехать туда значительно дольше. Поэтому он поднялся со стула и сказал:

– Гар, только ради тебя. Я подумаю, что можно предпринять, но делаю это только для тебя.

Гар тоже встал.

– Спасибо, Джошуа, – молвил он:



В последующие несколько недель, особенно после того как доктор Филпотт перебрался в свою новую лабораторию на территории станции, демонстрации перед главными воротами день ото дня становились все многолюднее. И все воинственнее.

15

Новолуние. В теплой тьме, овеваемой ласковым воздухом, Кван перелез через поручень и проворно спустился по трапу на камбузную палубу. Было три часа утра, и все обитатели палубы, по-видимому, дрыхли, измотанные дневными трудами. После гораздо более приятных трудов и короткого сна в объятиях итальянской студенточки по имени Стефания Ли Квану больше не хотелось спать, и он остановился на нижней палубе, ухватившись за дрожащее ограждение. Ему пришла охота взглянуть на серебрившийся во мраке бурун за кормой. В соленом воздухе ощущался едва уловимый запашок машинного масла, но Квана это не беспокоило.

Благодаря вторникам он теперь мог переносить свое изгнание, свою долю беженца и вынужденную безымянность. Только благодаря вторникам. Женщины редко оставались на борту больше недели, но если такое случалось, Кван радовался любой возможности вновь встретиться с уже знакомой ему дамой. Он научился держаться подальше от хмельного зелья и привык дремать несколько часов во вторник пополудни, чтобы подготовиться к грядущей ночи. И теперь его жизнь – по крайней мере один день в неделю – была более чем сносной. Она стала вольготной. Даже роскошной.

Возможно, чересчур роскошной. В сложившихся обстоятельствах Квану ничего не стоило забыться и возомнить себя кем угодно, только не бездельником с судового камбуза, который укладывает в койку дам с верхних палуб, лазая к ним едва ли не по сточной трубе.

Он был участником мощного народного движения борцов с тиранией и угнетением, маленькой, но важной частичкой борьбы за освобождение доброй четверти человечества из-под ига престарелых душегубов.

«Нельзя допустить, чтобы вся эта роскошь подействовала на меня расслабляюще, – говорил себе Кван. – Нельзя допустить, чтобы волокитство уволокло меня от свободолюбия».

Иногда далеко по правому борту мерцали огоньки. Какой-то африканский город. Судно шло на север вдоль атлантического побережья Африки. Следующий порт захода – Барселона, потом – Роттердам и Саутгемптон. И снова море. В конце концов корабль доберется до какого-нибудь порта Северной Америки, и тогда Квану придется искать способ улизнуть на берег.

Может, какая-нибудь американская девица? Сумеет ли он уговорить американку тайком прихватить его с собой? Сумеет ли затесаться в толпу провожающих, которые поднимаются на борт в каждом порту, чтобы проститься с близкими?

Ладно, способ найдется, не один, так другой. Кван в этом не сомневался. Словно его оберегал ангел-хранитель (возможно, в образе статуи Свободы), как там, на площади в Тяньаньмэнь. Кван твердо знал, что не изнежится, не струсит, не позволит уложить себя на лопатки. Перед ним непременно откроется желанный путь.

Вновь радостно переживая свое ночное приключение, чувствуя, что осваивается в новом для себя мире, ощущая свою юность, силу, уверенность, Кван с улыбкой смотрел на искристый бурун за кормой «Звездного странника», исчезавший в окутанных мраком океанских просторах. Бурун этот казался ему исполненным самодовольства.

16

Больше всего Сьюзан привлекала в Григории его будничность. Он держал себя так, словно отвага была самым что ни на есть обыкновенным свойством человеческой души, словно быть храбрецом – это все равно что быть, к примеру, голубоглазым. Или левшой. И выглядело это вовсе не как воплощение английского принципа «выше нос» и не как присущее американцам сознательное подражание Хамфри Богарту или Индиане Джонсу. Вероятно, в повадке Григория не было даже ничего исконно русского. Просто все объяснялось личностью этого человека – немногословного, осторожного, но не трусливого, смотрящего на свою жизнь как бы со стороны, бесстрастно, но не без любопытства. «Наверное, он был замечательным пожарным, пока они не убили его», – часто думала Сьюзан.

Сегодня она опоздала на двадцать минут, потому что у выезда на Таконик-Парквей дорогу запрудили демонстранты, выступавшие против каких-то таинственных научных изысканий на атомной электростанции. Григория не оказалось в палате, но медсестра по имени Джейн, сидевшая за конторкой в коридоре, приветственно улыбнулась и сообщила:

– Он отправляет факсы.

– Спасибо.

Никому уже не казалось странным, что пациент онкологического лечебно-исследовательского учреждения, расположенного менее чем в десятке миль от, подумать только, атомной электростанции, отсылает факсом шуточки в Москву. По-русски. Прошлой весной Сьюзан потратила немало дней и излазила весь Нью-Йорк в поисках пишущей машинки с кириллицей. Наконец она нашла торговца машинками, человека по имени Тайтель, у которого завалялась одна такая, давным-давно списанная завхозом советского представительства при ООН. Теперь Григорий мог выстукивать свои приколы двумя пальцами и не мучить какую-то многострадальную московскую секретаршу поистине устрашающими каракулями.

По правде говоря, Сьюзан не считала шутки Григория такими уж смешными, но понимала, что адресованы они не ей. Похоже, сидевшие возле факса в Москве телевизионщики были довольны, а это главное.

Григорий, в общем и целом, держался бодро, и это тоже было очень важно. Сьюзан могла приезжать из города только по выходным, и последнее время ей казалось, что он сдает не по месяцам, а по неделям: худеет, чахнет, делается все более вялым. Глаза его ввалились, их обрамляли серые круги. Зубы медленно, но верно расшатывались, а лицо становилось все больше похожим на маску смерти, особенно когда Григорий смеялся. Он это сознавал и старался смеяться, не разжимая губ, или прикрывал рот ладонью. Когда он неловким движением поднимал руку и Сьюзан видела только его затравленные глаза, у нее разрывалось сердце: смех составлял смысл жизни Григория, и необходимость душить, прятать его воспринималась ею как жестокая несправедливость.

Факс стоял в маленькой каморке без окон, больше похожей на просторный чулан, чем на комнату, и забитой разной конторской дребеденью: большой ксерокс, кофейный автомат, машина для резки бумаги и высокий серый железный шкаф, набитый канцелярщиной. Григорий сгорбился на единственном табурете, спиной к двери, и набирал костлявым пальцем номер на кнопочном телефоне. Под рубашкой резко обозначились лопатки, похожие на обрубки ангельских крылышек. Сьюзан всегда мечтала заключить его в объятия, но так ни разу и не сделала этого.

Уловив движение за спиной, Григорий обернулся, увидел Сьюзан и улыбнулся плотно сжатыми губами, словно тянул питье через соломинку.

– Замечательная машина – этот факс, – сказал он вместо приветствия. – Нажимаешь несколько кнопочек с цифрами, и через какую-то секунду приходит сигнал, преодолевший одиннадцать тысяч миль: линия занята.

Сьюзан улыбнулась в ответ. Уж ее-то улыбка выглядела как полагается.

– Это тоже одна из твоих шуточек? – спросила она. – Из тех, что ты им посылаешь?

– Нет, она из тех, которые я не посылаю, – ответил он и вновь принялся давить на кнопки. – В Советах факс еще не вошел в повсеместный обиход. Я послал одну шутку… тьфу, опять занято. – Он дал отбой и снова повернулся к Сьюзан. – Так вот, послал я, значит, шутку: «Горячая линия связи Москва – Вашингтон заменена с телефонной на факсовую. Действует исправно, но по настоянию КГБ на русском конце линии установлена бумагорезательная машина». Петру Пекарю не понравилось. – Он хитровато взглянул на Сьюзан. – Тебе, я вижу, тоже.

– Попробуй еще разок, – нежно проговорила Сьюзан, указывая на факс.

Григорий повернулся.

– Этот факс надо подсоединить к парусной лодке, – сказал он, выстукивая номер. – Получится отличный якорь. Ага, занято. Этот сигнал – единственный признак делового оживления в Москве. Все стоит, только факс в телецентре на улице Королева работает.

Еще три попытки, и он, наконец, пробился. Григорий скормил машине два листка с шутками, занятными мыслями и предложениями, отнес оригиналы к себе в палату, принял лекарства и приготовился отправиться на загородную автомобильную прогулку.

Вероятно, Григорий уже не увидит следующей смены времен года. Чак Вудбери, троюродный брат Сьюзан и большой знаток СПИДа, принял Григория в Штатах, но очень скоро передал его другим врачам, специалистам по вызванным радиацией раковым заболеваниям. Они перепробовали миллион хитроумных методик, и всякий раз наступали кратковременные улучшения, но потом недуг неумолимо брал свое, и его победная поступь все убыстрялась.

В этот горный край в сотне миль от Нью-Йорка Григории прибыл в конце мая и успел увидеть зеленое цветение весны и пышный расцвет лета. А сейчас созерцал начало осеннего буйства красок. День ото дня на деревьях появлялось все больше красновато-коричневых, багряных и золотистых листьев. Скорее всего Григорий проследит это превращение до конца, увидит голые черные ветви на белом фоне небосвода и громадные горы рыжей, как ржавчина, листвы вокруг древесных стволов. Вероятно, увидит он и первый зимний снегопад. Но дотянет ли до конца зимы? Едва ли.

На фоне темной зелени сосен буйствовали сочные алые и желтые краски. Сьюзан ехала через маленькие городки с домиками из серого камня, через более современные поселения, где стояли постройки с дощатыми или алюминиевыми стенами. Григорий восхищался бесконечной красотой этой незнакомой страны, которую он и не чаял увидеть, а иногда вспоминал прекрасные бескрайние просторы России. Оба знали, что он никогда больше не окинет взором российские просторы, но ни Григорий, ни Сьюзан не затрагивали эту тему.

Мало-помалу поездка утомила Григория. Наконец он сказал:

– Ужасно не хочется возвращаться, но…

– У нас еще завтрашний день, – напомнила Сьюзан. Ночь с субботы на воскресенье она почти всегда проводила в мотеле неподалеку от больницы, чтобы иметь возможность посвятить Григорию оба выходных дня. Он ни разу не сопровождал ее в этот мотель, и ни один из них никогда даже обиняком не давал другому понять, что такое может случиться.

По обоюдному согласию эта тема считалась запретной. Иногда Сьюзан задавалась вопросом: а может быть, ее чувства к Григорию – своего рода самозащита? Что, если она просто хочет уберечься от настоящих, плотских, чреватых опасностью отношений с мужчинами, вот и посвящает себя без остатка человеку, неспособному связать ее надолго. Но нет, чувства были гораздо глубже и сильнее. Иногда она даже подумывала о ребенке от него, о том, чтобы помочь ему оставить в этом мире какой-то отголосок, напоминание о себе. Сьюзан никогда не делилась с Григорием этой мыслью: наитие подсказывало ей, что отцовство в отношении ребенка, которого он никогда не увидит, который не появится на свет при его жизни, скорее опечалит и огорчит, нежели обрадует его.

Да и способен ли Григорий на полноценное сближение? Он слаб, все процессы в его организме протекают замедленно и вяло. Сможет ли он сейчас овладеть ею? Сьюзан не решалась задать этот вопрос ему и чувствовала неловкость даже в те мгновения, когда ловила себя на том, что задается им сама.

Она уже успела забыть об антиядерной демонстрации. Они катались без всякой цели, колесили по круговому маршруту сквозь дождь падающих листьев и в конце концов выехали на другую дорогу, которая тоже вела к больнице. Когда машина взобралась на низкий взгорок, поросший желтеющими березами, буками, вязами и темно-зелеными соснами, перед молодыми людьми, будто кадр из фильма, предстала эта плотно сбитая массовка. В каком-то смысле она и впрямь являла собой эпизод из кинокартины, поскольку, все демонстрации режиссируются загодя, на случай, если их будут снимать для телевидения. Внизу, как обычно, кипели от ярости члены извечного триумвирата – демонстранты, полицейские и телевизионщики, как бы заключенные в невидимый котел. А в дюйме от края поля зрения камеры царил пасторальный покой.

– Думаю, я сумею проехать, – сказала Сьюзан, крепче сжимая баранку и притормаживая на спуске.

Вдоль левой обочины тянулась высокая ограда из цепей, увенчанная поверху режущей проволокой – современной и менее безобразной разновидностью «колючки». Лес за оградой был еще пышнее, поскольку энергетическая компания распорядилась насадить тут деревьев – главным образом сосен, – чтобы укрыть от глаз примостившуюся средь холмов станцию. Только подъездная дорожка, ворота под напряжением, охранник да едва заметная вывеска – вот и все признаки ее присутствия здесь.

В большинстве своем демонстранты толпились у ворот станции, но запрудили и дорогу тоже, образовав неровный овальный гурт; они размахивали лозунгами, скандировали, а местные полицейские и охрана станции пытались навести порядок и сдержать натиск. Телевизионщики рыскали туда-сюда, будто акулы вокруг тонущего судна. В толпе то и дело вспыхивали потасовки, привлекавшие все новых зрителей и участников, но быстро выдыхавшиеся, поскольку обеим сторонам было выгодно избегать столкновений и не позволять взаимной враждебности превышать некий заранее установленный уровень. Ни одна из сторон не хотела бы предстать в неблагоприятном свете перед Вашингтоном, Олбани и Уолл-стрит, где на самом деле и принимались все решения.

Справа от дороги местность была менее ухоженная – кусты, подлесок, бурелом, мертвые деревья, засохшие ветки. Для пущей надежности энергетическая компания купила и эти угодья, но не потрудилась облагородить их. Обочина напротив ворот станции была шире; на ней рос бурьян и виднелся неглубокий кювет. Сьюзан прикинула и решила, что сможет съехать с асфальта и миновать демонстрантов, не увязнув в толпе. Иначе придется делать крюк в пятнадцать миль, а Григорий уже совсем умаялся.

Да, надо попытаться.

Вблизи демонстрация и выглядела, и звучала омерзительно. Физиономии участников были искажены праведным гневом и иными пылкими страстями. На каменных ликах легавых и охранников читалась еле сдерживаемая животная ярость. А лица телевизионщиков сияли девственной, умиротворенной, порочной красотой Дориана Грея. Стекла машины были подняты, но Сьюзан отчетливо слышала кровожадные нотки, сквозившие в истошных голосах. Казалось, первобытное племя заводит себя, готовясь напасть на соседнюю деревню. Хлопая глазами, Сьюзан сбавила ход и потихоньку начала забирать вправо, к кювету; машина закачалась на неровной земле. Григорий смотрел в лобовое стекло.

– Они совершенно правы, – вдруг сказал он не своим голосом, полным горечи, гнева и сознания пережитого крушения.

Машина уже почти миновала толпу, когда насилие вспыхнуло снова. Слева от них и чуть впереди словно лопнула какая-то оболочка, не выдержавшая давления, страсти перехлестнули через край, будто кипящая лава. Замелькали полицейские дубинки, ряды демонстрантов дрогнули и заколыхались, и оператор телевидения, ищущий выигрышный ракурс, попятился назад. Сьюзан была вынуждена остановиться, потому что он преградил ей путь.

Она поостереглась давить на клаксон: это могло привлечь внимание кого-либо из участников действа, а Сьюзан и так испытывала все более острый страх. Вдруг из груды тел выкатились мужчина и женщина. Они поддерживали друг друга, точнее, мужчина поддерживал женщину, обхватив рукой за талию. Голова женщины была прижата к его плечу. Мужчина огляделся, увидел машину и умоляюще вскинул свободную руку.

«Бен! – подумала Сьюзан. – Он-то что здесь делает?»

Но, разумеется, это был вовсе не Бен Марголин, которого Сьюзан не видела со студенческих лет и которого безумно любила весь первый семестр (прихватив и начало второго). Она обозналась, но все равно прониклась расположением к этому человеку, а посему кивнула, когда их взгляды встретились, и поманила парочку к машине. Сьюзан видела на лбу женщины короткий рваный косой порез, из верхнего конца которого текла струйка темной крови, похожая на росчерк автора рисунка на стене.

Телеоператор придвинулся поближе к месту побоища и убрался с дороги. Человек, оказавшийся вовсе не Беном Марголином, открыл заднюю дверцу машины, помог женщине сесть и ввалился в салон следом за ней. Сьюзан тотчас взяла с места, резко надавив на педаль. Колеса завертелись с пробуксовкой, потом обрели сцепление, и машина рванулась вперед.

Григорий достал из «бардачка» стопку салфеток, извернулся на сиденье и протянул ее женщине. Та оторопело уставилась на него, потом судорожно улыбнулась и вытащила из пачки две салфетки. Женщине было лет тридцать – темноволосая, экзотически прекрасная. И в теле.

Ее спутник на поверку оказался вовсе не похожим на Бена, разве что был так же высок, белокур и широк в кости. Но лицо было совсем другое: более открытое, приветливое и дружелюбно-веселое (Бен-то был мыслителем, измученным тяжкими думами).

– Спасибо, что помогли выбраться, – произнес мужчина, обращаясь к Сьюзан. – Похоже, здесь дойдет до больших неприятностей.

– Уже дошло, – ответила Сьюзан. Миновав последнего демонстранта и вновь выехав на шоссе, она наконец смогла посмотреть в зеркало заднего обзора. Женщина промокала салфеткой рассеченный лоб.

– Будет еще хуже, – предрек мужчина. – И намного. Я знаю, навидался на своем веку.

– Выходит, вы большой любитель демонстраций? – Сьюзан не удалось вытравить из голоса ледяные нотки. Ей было безразлично, на чьей стороне правда. Одно она знала наверняка: если люди превращаются в безобразных злобных тварей и прибегают к насилию, то они уже неправы, и не важно, за какое благородное дело они ведут борьбу.

– Я часто их вижу, – объяснил мужчина. – Я работаю в Колумбийском университете, изучаю обществоведение. Сюда я тоже приехал как наблюдатель, а потом какой-то демонстрант ударил эту женщину щитом с лозунгом…

– Не нарочно, – вставила женщина. Она говорила с каким-то грубоватым акцентом, который, однако, не резал слух.

Мужчина добродушно и успокаивающе улыбнулся ей.

– Я знаю, – ответил он. – Травму вы получили от товарища по команде, но травма есть травма. В любом случае пора было сматываться оттуда. – Перехватив взгляд Сьюзан, в зеркале заднего обзора, мужчина улыбнулся и ей тоже. – Какая удача, что вы ехали мимо. Я хочу сказать, какая удача для нас.

– Всегда рада помочь, – заверила его Сьюзан. Что-то в этом мужчине привлекало ее, но что-то (возможно, то же самое что-то?) будило в душе смутные опасения.

Белокурый пассажир подался вперед, положив руку на спинку ее сиденья.

– Меня зовут Энди Харбинджер, – представился он.

– Сьюзан Кэрриган. А это – Григорий Басманов. – Она уже научилась правильно произносить фамилию Григория.

Мужчины обменялись приветствиями, после чего все устремили взоры на женщину. Та перестала промокать лоб, подняла глаза и сказала:

– Ах да, извините. Мария-Елена Остон.

Ее голос звучал устало, даже грустно.

17

Плохо. Все было плохо. Ничего не получалось. В том месте, куда пришелся удар, билась боль. Мария-Елена ехала на заднем сиденье машины, в обществе трех незнакомцев, по стране, которую она никогда не сможет понять умом. Женщина чувствовала, что совсем выдохлась, что больна, и от этого ее охватывало отчаяние. На что же она способна, если, даже участвуя в антиядерной демонстрации, получила по лбу от одного из своих единомышленников? Ничего-то она не может сделать как следует. Даже мужа не сумела удержать.

А поначалу все шло так здорово. Она была с Джеком Остоном. Каждый день в Бразилиа работала вместе с ним. Каждую ночь в Бразилиа спала вместе с ним. И была приятно удивлена его плотскому влечению к ней. Мария-Елена не думала, что такой спокойный с виду человек может быть настолько ненасытен в постели.

Настал день, когда они подписали все нужные бумаги в городском совете и американском посольстве. А потом и день, когда они отправились в гражданское бюро регистрации и тихонько поженились, после чего вернулись в квартиру Джека (Мария-Елена уже успела перебраться к нему) и снова предались сладострастным любовным утехам; к этому и свелся их медовый месяц.

По контракту Джеку оставалось отработать в ВОЗ всего два месяца. Они-то и стали самыми счастливыми в жизни Марии-Елены. Жалкий первый брак и Пако были забыты напрочь, мертвые дети – почти забыты, мысли о погибшей певческой карьере больше не причиняли боли, а ненависть к себе оказалась погребенной в толще новообретенной самоуверенности, и Мария-Елена ощутила себя как совершенно новое человеческое существо.

И собиралась уехать в Америку.

В те дни она была так счастлива, что почти забыла об изначальной причине, заставившей ее желать этой поездки и соблазнить, точнее, окрутить Джека Остона. Иногда воспоминание возвращалось, особенно во время выездов «в поле», в какое-нибудь особенно жуткое место. Но ее замысел (или надежда) вновь превратился в ту нехитрую детскую выдумку, из которой он в свое время и родился.

Первый месяц (или полтора) в Америке Мария-Елена была слишком ошеломлена и не могла ни о чем думать, а город Стокбридж в штате Массачусетс казался ей чужой планетой в иной солнечной системе. Да и солнце здесь тоже было совсем другим. Постижение наук (как делать покупки в этих магазинах, как ездить по дорогам, как жить в этом доме) давалось ценой огромных умственных усилий, требовало такой сосредоточенности, что Мария-Елена даже не решилась бы назвать эти недели счастливыми: на счастье не оставалось времени. В суматохе она даже не сразу заметила, что потеряла Джека.

Теперь-то она поняла, что стряслось. Там, в Бразилии, половое влечение, будто радиоглушилка, подавило все остальные свойства личности Джека. Но это влечение, расцветшее на чуждом Джеку экзотическом фоне, сошло на нет, как только он вернулся в привычную, более цивилизованную обстановку. В Стокбридже его страсть к ней ушла в песок так же быстро и необратимо, как уходит из треснувшего бассейна вода. И на месте угасшей страсти не осталось ничего.

Похоже, Джек ее не любил, не имел с нею ничего общего, не выказывал ни расположения, ни неприязни, незамечал ее присутствия. Никакой телесной близости теперь не было и в помине, и немногочисленные попытки Марии-Елены воспламенить его прежней страстью завершились унизительным провалом (как же нежно и любезно он отбояривался от постели!), поэтому вскоре она сдалась, а иных подходов к Джеку найти не смогла.

Джек возобновил свои исследования в массачусетской медицинской лаборатории, и все его интересы свелись к работе и общению с сослуживцами. Он не возражал открыто против присутствия в доме Марии-Елены, позволял ей стряпать и стирать, но если бы она вдруг уехала, Джек тотчас нашел бы другую служанку. Правду сказать, ему было бы проще завести домработницу, которая не лезет в его спальню по ночам.

В каком-то смысле ей было бы легче понять его и ужиться с ним, если бы Джек нашел себе другую женщину. Но не тут-то было. И, возможно, этого не произойдет никогда. Джек был добрым и славным малым, просто ему недоставало плотского начала, а работа поглощала его целиком. Необходимая Джеку светская жизнь ограничивалась выездами «в поле» и болтовней с сотрудниками. Внезапные вспышки страсти были очень редки и приятны, но после них не оставалось ни воспоминаний, ни сожалений об их мимолетности.

Хуже всего было вот что. Похоже, Джек даже не помнил, чем именно привлекла его Мария-Елена. И теперь она знала, что он согласился на брак с ней благодаря все тому же укоренившемуся в его душе любезному пофигизму. Вот почему она сумела осуществить свой замысел. Какая умница!

Эх, если б только она могла поговорить с его первой женой, этой таинственной женщиной, жившей в Портленде, штат Орегон, в трех тысячах миль отсюда. Неужели она пережила то же самое? Джек внезапно заметил ее тело, впал в любовный раж, истощился и вновь вернулся к своему прежнему ленивому существованию (за тем исключением, что у них родился ребенок). А жена больше не могла сносить его мягкое и любезное безразличие.

Как восприняла бы такое положение дел американка? Мария-Елена вконец растерялась. Житейский опыт был бессилен подсказать ей, как вести себя с равнодушным мужчиной. В ее стране на страстях держался весь чувственный мир человека, хорошо это или плохо. Когда Мария-Елена встретила Пако, это было подобно столкновению двух грозовых фронтов над джунглями, а когда они расстались, буря бушевала еще яростнее. Их любовь была кровопролитной в прямом и переносном смысле, и если в конце концов Мария-Елена была вынуждена признать, что Пако ненавидит ее, это стало следствием войны, а не великого оледенения.

Когда она пела и ощущала отклик слушателей, это тоже была страсть. Недолгое время ей довелось быть последней представительницей южноамериканской песенной традиции со всей ее мощью; Мария-Елена достигла едва ли не того уровня чувственного напряжения, на котором пела Эдит Пиаф, а в зрелищном отношении почти сравнялась с Лайзой Минелли, только ее концерты были исполнены чисто иберийского духа. Как же мощно, как выразительно пела она о горечи утрат в те времена, когда сама еще не знала, что это такое. И как далека она от пения теперь.

Она привезла из Бразилии напоминания о своей карьере – пластинки, свернутые в трубочку плакаты, журнальные вырезки, фотографии. Все это лежало сейчас на чердаке в Стокбридже в двух картонных коробках. Иногда Марии-Елене приходила на ум мысль послушать какую-нибудь из этих пластинок, например концерт в Сан-Паулу, где записан повергающий в трепет ликующий рев толпы зрителей, но она никогда этого не делала.

Измученная, одинокая, пристыженная, Мария-Елена лихорадочно цеплялась за остатки идеи, соединившей ее с Джоном Остоном. Ей надо было как-то отыскать владельцев заводов, людей, которые то ли не знали, то ли не заботились о том, в какой кошмар они превратили жизнь скромных обитателей захолустных уголков Земли. Надо как-то снестись с ними, убедить изменить линию поведения, дать задний ход, положить конец смертоубийству. Но кто эти люди? Как их разыскать? Как с ними связаться? Как заставить согласиться со своими доводами?

В конце концов она осознала, что может пойти только одним путем: присоединиться к демонстрантам, как было в Бразилии, когда она делала первые шаги по тропе политической борьбы. Участие в демонстрациях помогало скоротать дни, разрядиться, избавиться от излишков пыла, почувствовать – по крайней мере иногда, – что она достигла какой-то цели. Пусть она делает не то, что нужно. Но хоть что-то она делает!


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21