Наш этап поднимали по трапам на палубу пятитрюмного «Феликса Дзержинского». Вместо пяти с половиной тысяч человек в этот раз погрузили шесть с половиной тысяч. Перед погрузкой каждого обыскивали.
Наша колонна (немногим более тысячи человек), подгоняемая конвоем, слетает по деревянной лестнице в третий трюм. Он ближе других к расположенному в средней части судна спардеку, где возвышается капитанский мостик, рулевая рубка, другие служебные и жилые помещения и откуда хорошо просматривается главная палуба. Там как раз больше всего автоматчиков. Бросается в глаза неимоверное их количество. Никто не помнит, чтобы при погрузке и во время плавания было столько охранников и собак. Причина была не в особенностях этапа (тут были вместе уголовники и политические) и даже не в превышении обычной численности перевозимых. Повышенные меры безопасности вызывались присутствием на борту генерала Деревянко, начальника Управления Северо-Восточных исправительных трудовых лагерей (УСВИТЛа), человека, довольно близкого к высшей власти. Осенью 1945 года в качестве командующего Дальневосточной армией он вместе с генералом Макартуром на линкоре «Миссури» участвовал в подписании акта о капитуляции Японии. Не знаю, находился ли он в числе тех, кто с высоты капитанского мостика наблюдал за погрузкой заключенных, но капитан «Феликса Дзержинского» Караянов, я уверен, нервничал.
Незадолго до этого, в 1947 году, на рейде Магадана взорвался пароход «Генерал Ватутин». Судно типа «Либерти», груженное десятью
тысячами тонн аммонита, уже вошло в Нагайскую бухту, когда загорелся второй или третий трюм. Люди прыгали на лед, пытаясь спастись. Капитан развернул пароход и направил в море, но выйти из бухты не успел. Ничего не осталось ни от корабля, ни от команды. Можно представить силу взрыва, если якорь «Генерала Ватутина» весом 3 750 кг нашли потом на берегу. Пароход «Выборг», стоявший поблизости на рейде, был загружен детонаторами. Они, конечно же, сработали, и от судна тоже остались одни круги на воде.
Когда это случилось, я был во Владивостоке и хорошо помню, как в помещении пароходства вели под руки рыдающую вдову капитана «Выборга» Плотникова, она была вся в черном и смотрела вокруг обезумевшими глазами.
Об этом не было публикаций, даже говорить о случившемся запрещалось. Мне о происшедшем подробно рассказывал Герман Александрович Ухов, начальник Магаданского порта, которого тоже посадили в 1948 году. Мы с ним несколько раз встречались во владивостокской тюрьме. После освобождения он будет работать в навигационном отделе Дальневосточного пароходства.
И хотя на «Феликсе Дзержинском» не имелось взрывчатки, капитану Караянову было отчего нервно ходить по мостику, подняв на холодном ветру капюшон. Живой груз в трюмах, он это понимал, мог в любое мгновение вспыхнуть, и неизвестно, какие последствия страшнее. Судя по тому, что вскоре произошло, я думаю, капитан осознавал близость опасности.
Нашу колонну больше чем в тысячу человек спустили в третий трюм. Здесь были сколочены нары в три яруса. Если мы были грузом, то исключительно сыпучим, вроде зерна или картошки, который свалили в трюм как попало, надеясь, что утрясемся сами по себе. Трюм задраен трюмными лючинами. Но был оставлен небольшой проход, ставший для нас целым миром. Мы видели сапоги охранников, морды собак, слышали команды. В люк опускали для нас мешки с хлебом и бидоны с пресной водой. Через него мы выбирались на палубу, чтобы в сопровождении конвоя добрести до уборных – отвратительно пахнущих железных коробок, приваренных к фальшборту.
Шел второй день плавания, когда на нарах нижнего яруса сгрудились человек 30 – 40. Еще в шестой зоне Ванино мы, группа моряков, знавших друг друга, как бы шутя поговаривали: хорошо бы в проливе Лаперуза свернуть вправо… К японским островам.
Скоро весь третий трюм оказался в какой-то мере посвященным в наши планы, иначе было невозможно избежать хаоса и столкнове ний ничего не понимающих, разбушевавшихся людей. Большинство поддержало намерение, хотя практическая реализация замысла каждому виделась по-своему. Организаторами мятежа стали бывшие боевые офицеры Советской Армии и моряки-дальневосточники (капитаны, штурманы, механики). Я в их числе. Было и несколько воров – без них тоже нельзя было обойтись.
Об офицерах стоит сказать отдельно. Они прошли через все самое страшное, что может быть на войне. Среди них не было штабных офицеров. Все командовали – кто ротой, кто взводом, батальоном, батареей. По окончании войны в Европе в августе 1945 года их бросили в Маньчжурию на разгром японской Квантунской армии. В составе Забайкальского, Первого и Второго Дальневосточных фронтов во взаимодействии с Тихоокеанским флотом они сломали мощную японскую оборону, преодолели Большой Хинган и освободили важнейшие маньчжурские города. После американской атомной бомбардировки Япония капитулировала. Это привело к окончанию Второй мировой войны. Наших боевых офицеров пьянил воздух победы. Они напропалую ругали воинское начальство и власть. Большинство их было арестовано в Дайрене и Порт-Артуре. Теперь генерал Деревян-ко, участник подписания японской капитуляции, стоял на капитанском мостике, а победители – боевые офицеры – томились в трюме. На них были замызганные куртки и выцветшие гимнастерки без пуговиц и с белесыми разводами от пота, с вылинявшими пятнами на месте боевых орденов и нашивок за ранения. Ордена отбирали при аресте, а нашивки срывали уже потом, на допросах. В трюме армейские офицеры были единодушны: необходим рывок на главную палубу и захват парохода. Мне запомнилось, как капитан, бывший разведчик, горячился: «Один автомат вырвать, и куда эти птенцы денутся?!»
В число организаторов1 мятежа входили полковник Ашаров (имени не помню) – бывший сотрудник военной контрразведки, Иван Иванович Редькин – полковник инженерных войск, и отчаянный капитан Васька Куранов – он возглавил первую группу захвата. В нее входили только добровольцы. Замысел был прост: первая группа военных, по преимуществу бывшие фронтовики, вырывается на палубу, разоружает и изолирует конвой, захватывает мостик и радиорубку. Надо моментально овладеть радиорубкой, чтобы никто не успел подать сигнал тревоги.
Вслед за военными, почти одновременно с ними, на палубу влетает вторая группа – из моряков. Я должен был с другими судоводителями и механиками занять штурманскую, рулевую рубку и машинное отделение, быстро изменить курс – на остров Хоккайдо или к берегам Калифорнии. Со мною были штурман Саша Ладан, механик Борис Юзвович, другие опытные моряки. Терять им было нечего, а возможная свобода пьянила, торопила действовать. Были и уголовники – помню ростовского вора Игоря Благовидова, много старше большинства из нас.
Борис Юзвович рассказал мне накануне свою историю. В ЗО-е годы его отчислили из Владивостокского мореходного училища как выходца из состоятельной еврейской семьи. Среди студентов-активистов, поддерживавших руководство училища, был его сверстник Зернышкин, учившийся на судоводительском, впоследствии капитан дальнего плавания. Выгнанный отовсюду Борис ночевал в котельных, жил впроголодь, но все же стал, как хотел, судовым механиком. В годы войны судьба свела их на одном пароходе – капитана Зернышкина и старшего механика Юзвовича. В проливе Лаперуза, где-то в этих водах, их судно задержал японский сторожевой корабль. Японцы подошли борт к борту, ворвались на палубу, бросились спускать с флагштока флаг СССР. Зернышкин стоял не шевелясь, а Борис с матросами кинулись на японцев и не дали им тронуть флаг. Лет пять спустя Бориса посадили по статье 58-10.
Споры в трюме не утихали.
В этой ситуации опаснее всего утратить осмотрительность, бросаться в операцию сломя голову, и обе группы, сгрудившись на настиле трюмного днища, обсуждали будущие свои действия и общий замысел. Нас всех озадачил Иван Иванович Редькин, милейший немногословный человек, к которому все успели проникнуться симпатией. Некоторым из нас он годился в отцы. Не повышая голоса, он стал убеждать уже разгоряченных, вошедших в раж людей отказаться, пока не поздно, от безумной затеи. Когда он исчерпал свои доводы, в которых даже самые решительные не могли не видеть резона, Редькин не спеша каждому поочередно посмотрел в глаза:
– Ребята, поверьте, я был на Халхин-Голе, на Финской войне и видел, как льется кровь…
Больше не хочу! Лезть сегодня на рожон было бы безумием. Конвой усилен, посмотрите,
сколько автоматов! Пройдет время, мы отсидим и вернемся, пусть не все, но кто-то
обязательно вернется. Атак… Зачем?
Но у тех, к кому он обращался почти с мольбой, и у меня тоже, уже разгоралась надежда, и не существовало слов, которые бы тогда заставили своею волей ее погасить.
Все были настолько разгорячены, что стоило кому-то сказать «убить его!» – и человека растерзали бы. Я боялся, что еще пара минут, и наэлектризованная масса неминуемо разрядится именно на нем, ни в чем не виноватом и самом беззащитном. И я старался всех перекричать:
– Человек так думает! Это его право! Поверьте мне. Он же не хочет всем нам плохого.
Сам я смотрю по-другому. У нас сегодня есть возможность вырваться. Возможность
небольшая, но она есть. Пусть нам не повезет, но лучше, парни, последний рывок, чем дать
самих себя менять на колымское золото, как уже там обменяли десятки тысяч людей.
Когда Иван Иванович объявил, что в любом случае будет действовать вместе со всеми, трюм окончательно забыл о его колебаниях. А споры продолжались всю ночь. В углу слабо светила электролампочка, создавая тревожную полутьму. Люки были задраены, в борта глухо бились волны. С днища трюма, где мы сидели, волнуясь и препираясь, голоса поднимались не выше второго и третьего яруса, откуда свешивались, прислушиваясь, бритые головы.
Диспут касался двух принципиальных вопросов: куда вести корабль и как поступить с генералом Деревянко, с капитаном Карая-иовым, со всей флотской командой и сворой конвоиров.
Многие настаивали взять курс на Сан-Франциско. И там всем шести с половиной тысячам заключенных предъявить американским властям и мировой общественности наши формуляры, из которых видно, за что нас посадили, куда везли, что вообще творится. Даже воры, осужденные заслуженно, согласны были досиживать свой срок на какой-нибудь американской Колыме.
Большинство же отдавало предпочтение Японии. Она была рядом, путь к ней короток, больше гарантий нашей безопасности.
Учитывался и неожиданный вариант: захватив пароход, мы можем тут же натолкнуться на чью-нибудь подводную лодку. Мы, может быть, выберемся на берег, но даже если потонем, это будет совсем не та смерть, какая нас ждет в колымских лагерях.
Мысль о том, чтобы бежать в другую страну, в первый раз пришла мне в голову еще в подвале водного отдела МГБ во Владивостоке, когда я лежал на нарах, тупо уставясь в потолок и вспоминая, как просто было остаться в Гетеборге, раствориться в чужом городе и избежать всего кошмара, который поджидал меня на родине неизвестно за что. Мне ненавистны были старческие рожи во власти, все подряд, распо ряжавшиеся моею судьбой, противно было бессилие всех вокруг и мое собственное – постоять за себя. Направляясь на Колыму, я был уверен, что захват судна и побег – последняя возможность выжить.
Мнения разошлись и в том, что делать с генералом Деревянко и офицерами конвоя. Самые отчаянные, в основном из уголовников, предлагали после захвата судна конвой расстрелять, а генерала вздернуть на рее. Возможно, в их глазах еще покачивались повешенные, с которыми мы провели ночь на «вокзале» в пересыльном лагере в Ванино. Я не думаю, что так бы все и случилось. Тем более, когда судно собирается идти в иностранный порт демонстрировать, как советский режим нарушает права человека.
На третьи сутки мы точно определили местонахождение судна. Справа уже были видны очертания японских берегов в проливе Ла-перуза. Мы шли морским коридором между Сахалином и Хоккайдо. К этому времени наладилась установленная ворами связь с четвертым трюмом. Он был на нашей же палубе, но по другую сторону спардека, ближе к корме. Сообщения из трюма в трюм передавались во время вывода заключенных к туалетам, приваренным на палубе к левому и правому фальшборту. К ним постоянно стояли длинные очереди. Связными были также сами заключенные, которых привлекли к хозяйственным работам. Они таскали по палубе и спускали на веревках в трюмы мешки с сухими пайками. Через них мы узнали о согласии четвертого трюма выступить одновременно с нами. Там тоже было больше тысячи человек. Верховодил в четвертом известный вор Пашка Бодайбо, знакомый нам по ванинской зоне. Происхождение его клички для меня осталось загадкой. Может, он родом из какого-то поселка на Ленских золотых приисках, но не исключено также, что отбывал срок в одном из бодайбинских лагерей на притоках Витима.
Рывок первой группы был назначен на полночь, когда конвоиры поднимают лючины для вывода очередной партии заключенных к туалету. Едва люк приоткрылся, в согласованное с четвертым трюмом время Васька Куранов и с ним восемь-девять десятков людей рванули на палубу. Они не успели подняться во весь рост и сделать даже пару шагов, как со всех сторон был открыт шквальный огонь. Конвой, кем-то предупрежденный об операции, хорошо подготовился к обороне. Из темноты раздавались выстрелы, лаяли готовые сорваться с поводков собаки, первые трупы рухнули на мокрую палубу, и людская масса скатилась обратно в трюм, откуда минуту назад вырвалась.
Шла стрельба и у четвертого трюма.
Не только я, весь наш трюм был уверен, что кто-то из заключенных нас заложил. Автоматные очереди и лай собак на ночном пароходе заглушались громкоговорителем с капитанского мостика:
– Третий и четвертый трюм! Если вы немедленно не вернетесь на свои места, будет открыта система паротушения. Повторяю: если немедленно не вернетесь на свои места…
Система паротушения – это трубопровод, по которому при возгорании грузов подается в нижние части трюмов горячий пар.
Открыть паротушение – значит тысячу обитателей трюма сварить в кипящем котле, так что даже кости разварятся. Заключенные понимали, с кем имеют дело. Никто не сомневался в готовности собравшихся на капитанском мостике включить систему.
Я представил себя сваренным и испытал чувство страха. Простого животного страха.
Наверху не прекращается стрельба. Бунт провалился. На палубе осталось четырнадцать застреленных из первой группы бунтовщиков. Мы сидим глубоко внизу, в уже задраенном трюме, тяжело переживая гибель товарищей и свое поражение. Все могло быть иначе, если б не чей-то предательский донос, но это было слабое утешение – мы проиграли свои жизни в очередной раз.
С некоторыми участниками бунта, оставшимися в живых, мы еще встретимся.
Саша Ладан попадет в Западное управление лагерей. Срок у него был небольшой, кажется шесть лет, он скоро станет бесконвойным и будет работать где-то в сусуманской геологоразведке. После освобождения попадет в Казахстан, мы будем переписываться. Мы перезваниваемся и сейчас, когда я пишу эти строки.
С Борисом Юзвовичем мы встретимся в колымских лагерях. Освободившись, Борис вернется на материк и станет механиком-наставником в Азовском пароходстве.
Иван Иванович Редькин окажется в лагере Перспективном и на прииске «Мальдяк» начальником механических мастерских. Мы с ним будем вспоминать эту ночь и беспричинно смеяться, представляя, как бы мы жили сейчас где-нибудь у подножья Фудзиямы, отдыхая в тени цветущей сакуры, если бы фронтовикам из третьего трюма удалось вырвать из рук конвоиров хотя бы один автомат. В 1956 году Иван Иванович освободится, оставит Колыму и тихо умрет в одном из шахтерских поселков Донбасса.
Игоря Благовидова я увижу в одном из лагерных бараков на Бур-хале, у нас будет время обменяться новостями, но, как потом сложилась его жизнь, никому из наших общих знакомых не ведомо. Следы его затерялись в колымской тайге.
С Василием Курановым мы будем встречаться в штрафной зоне на «Широком». Жизнь его окончится печально. В 1953 году в ночной барак ворвутся возвращенные из побега воры Колька Варавкин по кличке Нос и его приятели, увидят человека, спящего не на нарах, как все, а в проходе между ними на отдельной кровати. Им придет мысль, что это явно ссученный, потому что спит на привилегированном месте – в проходе. Они набросятся на «суку» с ножами. Утром выяснится, что убитый – бывший боевой капитан Василий Куранов.
Мы вместе провели не так много времени, но, как это бывает, он вдруг стал очень симпатичен и близок мне. Моя горечь от его гибели безмерно усиливалась еще тем, что и с Колькой Варавкиным мы тоже были дружны. Я потом говорил ему: «Если бы ты, Колька, знал, кого вы зарезали!» Колька очень жалел о случившемся. Варавкин был интересным парнем – смелый, красивый, внешне он напоминал артиста Кторова. Когда его, подследственного, бросили в камеру и он ожидал суда, который мог вынести ему смертный приговор, в руки ему попал учебник высшей математики, и Колька взялся его штудировать.
Лет через десять, когда я освободился и уже возглавлял золотодобывающую артель, неожиданно пришло от Кольки письмо. Он писал из Новокузнецка, где случайно услышал обо мне и моей бригаде, писал, что вспомнилось, как мы с ним были в побеге и он не понимает, как я мог остаться среди серых сопок, напоминающих страшное время, которое мы пережили. Письмо кончалось такими словами: «Мне так хочется тебя увидеть – нас ведь мало осталось из племени могикан!»
Увидеться нам было не суждено.
Все это будет потом, а сейчас, весной 1949 года, тесно прижавшись друг к другу, мы молча смотрим из приоткрытого на время трюма в ночную бездну, на холодные звезды в черном квадрате неба, и гадаем, как встретит нас Магадан.
Глава 2
Банда Васьки Пивоварова.
Пожар на Борискине.
Зачем мы грабим кассу.
Старший надзиратель Киричук.
Концерт Вадима Козина.
В одних бараках с «политиками».
Интимные разговоры Маши Пищальской.
Мачабели, начальник «Широкого»,
Доктор с Майданека и Эльза Кох.
Два Петьки Дьякова,
Пятый пункт на Колыме.
«Ус хвост отбросил».
Бухта Нагаева принимает «Феликса Дзержинского» в сыром тумане. Нас сгоняют по трапу на примыкающую к причалам площадку с охраной и собаками. Слышатся крики команды, лай собак, лязг кранов, глухое буханье воды о причальную стенку. Мы посматриваем на сопки, на хибары, лачуги, палатки, где живут вольнонаемные или вышедшие на поселение. Жители города настолько привычны к маршу нестройных, пошатывающихся колонн, что прибытие очередного транспорта не вызывает интереса, оно обычно и неотвратимо, как с моря резкий ветер или снегопад. Некоторым новоприбывшим, в том числе и мне, предстоит пройти через «Дом Васькова». Так называлось двухэтажное каменное здание тюрьмы в центре Магадана, где содержались подследственные. Как ни допытывались следователи, никто из участников бунта на «Феликсе Дзержинском» не назвал зачинщиков. И после безрезультатного двухнедельного следствия в «Доме Васькова» мы попадаем на четвертый километр колымской трассы – в магаданскую пересылку. Этап направляют в Западное управление, поселок Сусуман.
Наш третий трюм раскидали кого куда. Звучали красивые названия лагпунктов, лагерей, приисков – «Борискин ключ», «Случайный», «Желанный», «Туманный», «Эльген», «Дусканья»… У дальстроевских начальников с воображением было неплохо. Я тогда не знал, что за годы, проведенные на Колыме, придется перебывать (или, правильнее, – пересидеть?) в большинстве лагерей «Дальстроя». На пространствах Северо-Востока СССР фантастически сочетались производительные силы времен строительства египетских пирамид, средневековые производственные отношения, прусская армейская дисциплина, азиатское обесценение человеческой жизни при самых гуманных коммунистических лозунгах. Только со временем до меня дошел страшный смысл картины, созданной в строках одной лагерной песни: Сто тонн золотишка за год дает криминальная трасса. А в год там пускают в расход сто тонн человечьего мяса.
Мне Колыма открылась не сразу.
Лагерь Новый и под тем же названием прииск располагались в 650 километрах от Магадана, немного не доезжая до райцентра Сусуман, при повороте в сторону Мальдяка. Тем летом шли беспрерывные дожди, спецмашины для перевозки заключенных с ревом форсировали бурные потоки. Стихия будто из сострадания хотела оттянуть время нашего прибытия на место. К ночи мы добрались до лагеря, нас развели по баракам.
В лагере были две группировки – суки и воры. Воры держались особняком, сплоченно, в то время как между ссученными постоянно возникали разборки. Причиной могло стать неосторожное слово, обида, любой бытовой конфликт, но чаще даже не требовалось повода. Общая озлобленность всех против всех находила выход в поножовщине.
Начальник Нового – фронтовик майор Струнин. После войны многих боевых офицеров посылали на Колыму командовать зонами. Среди них встречались разные люди. Одни вводили в лагерях воинскую дисциплину, слушались сотрудников госбезопасности, перепоручали практическое руководство зоной комендатурам, создаваемым из преданных им лагерников. Другие не находили себе места и, не умея окончательно очерстветь, спивались или под разными предлогами возвращались на материк.
В подчинении нашего лагеря – небольшие лагпункты (участки) в непосредственной близости от шахт, огороженные колючей проволокой.
Я и еще несколько вновь прибывших попадаем в бригаду, работающую в шахте. Шахта неглубокая, от поверхности до нижнего горизонта от 25 до 30 метров. Мы спускаемся по стволу в полутьме, касаясь мокрых пород локтями и головой. Пески вывозим коробами и тачками. Выемочная мощность, то есть толщина золотоносного пласта 1,30 – 1,40 м. Можно представить, каким сгорбленным должен быть человек, толкающий тачку или волокущий короб. Забой освещают светильники. В банки из-под тушенки мы заталкиваем вату из старых телогреек, заливаем соляркой и поджигаем. Теперь тут полутемное царство дыма, угара, чада. Проработав день, человек отхаркивается чернотой почти месяц. Работаем по 8 – 9 часов. План должен быть обязательно выполнен. Если нет – задерживают всю бригаду.
Я понимал, что, работая здесь, в этой бригаде, каждый обречен. Когда катишь тачку, головой бьешься о кровлю, тачка съезжает с дорожки, снова ставишь ее на дорожку, дышишь гарью от этих светильников и понимаешь, что так, наверное, будет месяцы и годы. Поэтому настроение – делать что угодно, лишь бы не работать в этих шахтах. Тем более, когда бригадиры – отъявленные негодяи, готовые бить рабочих и делать все, чтобы план обязательно был выполнен.
Самый близкий мне в лагере человек – вор Генка Лещук. Мы познакомились с ним в Магадане и пришли на прииск «Новый» одним этапом. Он года на три старше меня. Расскажу об истории, из-за которой нам с Генкой – больше ему – пришлось побывать на штрафняках. На «Новом» нам не повезло с бригадирами. Их было двое – Сорокин (Леха Сорока) и Джафаров, два мерзавца, привезены из Беличана, откуда их пришлось срочно убирать. Там они зарезали вора по имени Владик. Спасая от расправы, администрация лагеря направила их на «Новый». У нас они изо всех сил стараются поддержать перед начальством репутацию людей, умеющих держать бригаду в жестких руках, заставлять работать до изнеможения.
Чувствую, у меня с ними могут возникнуть проблемы, но трудно предугадать, в какой ситуации. Все случилось во время обеда. Не помню, что послужило поводом, но началась перебранка, и они оба бросаются на меня. Мне удается вывернуться и первым нанести удар подступившему ко мне вплотную Джафарову. Я знал, что у них обязательно ножи и их ничто не остановит, но срывается с места Генка Лещук, вдвоем мы их бьем, не помня себя от ярости, и отпускаем уже полумертвыми. Бригада тоже рада этому, но в драке участвуем мы двое. Мы так увлечены, что даже не слышим, как беспорядочно стреляет в воздух конвой. Дерущихся не разнимают: конвоирам нельзя
рисковать ни собой, ни оружием. Скоро на шахте появляется лагерное начальство с подкреплением. Нас с Генкой бросают на десять суток в изолятор.
Изолятор – маленькая тюрьма внутри зоны. Обычно ее сооружают под лагерной вышкой, откуда лучше обзор. Здесь собирают отказчиков от работы, нарушителей режима. В сутки выдают 300 граммов хлеба и кружку теплой воды. В знак протеста мы с Генкой решаем сжечь изолятор. И способом, который знают все лагерники – при помощи ваты из телогрейки, – разжигаем огонь. В камеру врывается охрана, пожар тушат, а нас обоих везут в Сусуман. На следствии Генка всю вину берет на себя и мои протесты не принимает: – У меня четвертак, мне терять нечего!
У него на самом деле срок двадцать пять лет, и мне повезло, что с 1949 года по 1953-й мы почти не расставались. Попадали в одни лагеря, в одни штрафняки, в одни пересылки, часто оказывались в одних бараках.
На «Новый» меня будут привозить еще не раз после побегов, или райбольницы, или выяснения отношений с суками в других лагерях. Эта зона станет почти родной. Начальник режима Лобанов, помня меня, мои истории с Джафаровым, с Лехой Сорокой, однажды предложит мне стать здесь комендантом. Он рассчитывает с моей помощью прекратить в зоне беспредел. Я его поблагодарю, но не соглашусь. В лагерях я никогда не сотрудничал с администрацией и не был на должностях с какой-либо привилегией.
Здесь, как и везде, попадались личности лживые и омерзительные, но у заключенного нет выбора, в каком бараке быть размещенным, кого постоянно видеть.
Многие терпели выходки суки-верзилы Лехи Бульдозера. Эта кличка пристала к нему с появлением на приисках дугообразных громоздких американских бульдозеров. Он такой же неуклюжий, нахрапистый, с бульдожьим лицом. Леха – лидер сучьей группировки на «Новом», работает на администрацию с энтузиазмом. В зоне его боятся. Кто-то в комендатуре уговаривает Леху спровоцировать меня на драку, чтобы проверить, чего я стою. Он ростом много выше меня и мощнее. И я понимаю: у него, конечно, есть нож. Я готов ко всему: «Посмотрим, что ты за Бульдозер!» Почувствовав мою решительность, он переводит вспыхнувшую было стычку в словесную перебранку, и мы расходимся, к разочарованию сучьей комендантской команды. Расстаемся врагами. Каждую минуту я от Лехи жду чего угодно. Лагерь Новый – зона особенная: только в двух бараках «честные воры», остальная территория в подчинении ссученных. Поэтому чувствуется постоянная напряженность, готовая перейти в резню. Непросто сразу разобраться, кто есть кто. Все, что ты говоришь, делаешь, намерен предпринять, моментально становится известным лагерной администрации. Одно время Новый был единственным местом во всем Западном управлении, где были воры, не считая следственной тюрьмы в Сусумане и райбольницы. Остальные лагеря полностью перешли под сучье управление.
А люди здесь были колоритные.
Модест Иванов (кличка Мотька), Гриша Курганов (кличка Грек), Колька Лошкарь, Васька Корж, Васька Челидзе, бежавший с Колымы по подложным документам, другие профессиональные воры – натуры отчаянные, ничего не боящиеся. Не знаю, что их сделало ворами, мне не приходилось их видеть в обычной жизни, наблюдать обиды, причиняемые ими людям на воле, но на «Новом» они дружно противостояли жестокостям администрации и ее подручных. Эти поры дерзки и решительны. Им ничего не стоит умереть самим и утащить с собой тех, кто им ненавистен. Однажды ночью они взорвали аммонитом БУР (барак усиленного режима), где находилось человек семьдесят. Сукам пришлось собирать в брезент разбросанные по зоне части тел своих. С этими людьми и еще многими уголовниками меня на долгие годы сведет жизнь на колымских штрафняках.
Мне импонировала их бесшабашность и постоянное сопротивление лагерным властям. Письма из лагеря в лагерь они подписывали неизменно: «С воровским приветом» и гордились, если умирали, по их понятиям, достойно, имея право сказать: «Я умираю как вор!»
С другой стороны, наказывая кого-то за подлость, воры изобретательны на отмщение и не знают жалости. В колымских лесах кочующие по тайге аборигены иногда ловили беглых лагерников, отрубали им руки, приносили начальству райцентра, получая за это порох и дробь. Вор Леха Карел бежал, прихватив с собою аммонит, и взорвал целый поселок оленеводов. Леху поймали, дали 25 лет (расстрелов тогда не было), но с тех пор уцелевшие в районе аборигены стали избегать беглых лагерников.
Я знаю и такую историю. Был конвоир Романов, который очень любил ловить и убивать тех, кто находился «во льдах», – так назы вали беглецов. Три вора поймали его на Артеке. Несчастному перерезали сухожилия на руках и ногах и вдобавок изнасиловали. «Теперь, сука, еще лучше будешь бегать!»
Со временем воровские нравы сильно изменились, но я пишу о том, как это было, что я сам видел, в конце 40-х – начале 50-х на Колыме.
В воровском мире, как и в любом другом, встречались разные люди. Помню разговор с Иваном Львовым. Это происходило на штрафняке Широком, где я просидел полтора года. Среди воров принято считать, что все они равны. Но я уверен, что Иван Львов был в те годы как бы генсеком в криминальном мире Союза. У не» го симпатичное интеллигентное лицо, был начитан, много знал, был человеком очень решительным, смелым. Просидев с ним довольно много, я не помню, чтобы он матерился. На воровских сходках, где я иногда присутствовал, потому что находился в тех же камерах, я слушал, когда он выступал. На сходках были люди яркие, почти каждый – индивидуальность, но даже среди них Львов выделялся.
Как-то ему передали три бутылки спирту. Он предложил выпить и мне. Когда в тюрьме 450 заключенных и ты приглашен в круг из шести-восьми человек выпить граммов пятьдесят спирту, можно понять, как к тебе относятся. Однажды во время прогулки я сказал:
– Вань, ты же понимаешь, что хуже, обидней, оскорбительней слова «вор» для
человека быть не может. Когда-нибудь ты выйдешь из лагеря, уже в солидных годах, и