Ефим снял маленький сарай и нанял нескольких китайцев для сборки. У дверей сарая выстроилась очередь, которая с тех пор только увеличивалась в размерах, и Ефим за несколько месяцев стал мультимиллионером. Оказалось, что никто в мире не был в состоянии повторить нескольких гениальных технических находок Ефима, и его изделие намного превосходило все другие коробки по своим возможностям и точности.
У Ефима родилась дочка, и он сразу же развелся со своей женой, об умственных способностях которой он отзывался с тех пор весьма нелестно. Бывшая жена миллионера сразу же затеяла судебную тяжбу, надеясь отсудить часть ефимовских миллионов, но дело затянулось и так ничем и не закончилось.
Ефим начал вести светскую жизнь, купил дорогой дом, завел знакомства с местной элитой, но остался таким же, каким он был всегда. Его холостяцкое жилище было холодным и необустроенным, казалось для жизни ему хватало только старого матраца. В доме у него все время жили какие-то старые и новые друзья, женщины стали добиваться его еще больше, чем раньше, купаясь в лучах славы и денег. Они постепенно обустраивали его домик, каждая на свой вкус: одна купила рояль, другая — диван со столиком, третья — кухонный гарнитур. Ефим иногда и сам забывал, кто живет у него дома и когда и где этот нахальный парень с тошнотворным украинским акцентом, снисходительно похлопывающий Ефима по плечу, успел с ним познакомиться. Он никому не отказывал, совершенно не по-американски помогая известным и неизвестным знакомым, давая немалые деньги на операции, лекарства и прочее.
Но это все было дома. На работе Ефим был другим. Он навсегда запомнил унижения своих первых лет в Америке и считал, что его компания является школой жизни для русских эмигрантов. Врожденный инстинкт подсказал ему отличное решение: как только в России начался бардак, Ефим постарался нанять как можно больше русских, в основном людей высочайшего уровня, которых он для этого выписывал из России, не скупясь платя большие деньги адвокатам.
В отличие от множества крупных и мелких жуликов, Ефим платил людям нормальную зарплату, а также за счет компании оформлял им вид на жительство в Америке. Расчет был довольно простой и точный: год-другой люди работали на него, выкладываясь иногда из-за благодарности, иногда проникнувшись ответственностью, а бывало и в страхе потерять работу. Брал он на работу и отчаявшихся эмигрантов, зачастую искренне сочувствуя их лишениям и стараясь помочь, часто подбрасывал им денег. С другой стороны, болезненный и тяжелый характер зачастую приводил к тому, что он буквально истязал и уничтожал тех же людей, особенно когда не обнаруживал в них гениальности или легкого сумасшествия. К тому же, колоссальный успех вскружил ему голову, и он привык считать, что его мнение абсолютно правильно и непогрешимо. На дурной характер оказывал свое влияние и усугубляющийся диабет; стоило повыситься уровню сахара в крови, и Ефим совершенно терял самообладание.
Какие-то неисповедимые психические мотивы или подсознательный гипнотизм привели к тому, что Ефим часто приходил делиться со мной своими сокровенными идеями. Быть может, я удачно делал вид, что всегда следую за его мыслью, даже когда он сам ее терял, и это повышало его настроение лучше, чем любая психотерапия.
— Понимаешь, — в сотый раз повторял Ефим, пристально глядя мне в глаза, — ну что они вкалывают? У нас уйма денег, дела идут хорошо, уходите домой в пять вечера! Нет, у них рабство какое-то в душе, они боятся, ты понимаешь? Забитые, мать твою, это рабство у всех из России в душе, они власть уважают, начальство. Им палка нужна, ты понимаешь? Крепостные! Ты же видел — он сидит, бледный, паяет. Потому что Леонид ему приказал. Леня молодец, он гоняет людей, но в конце концов пошли его подальше! У тебя жена, дети папу не видят, в пять вечера выключи свой паяльник и иди домой! — Ефим покачивал головой. — Сходи в оперу, здесь прекрасная опера!
Я соглашался, так как чувствовал, что в этот момент Ефим говорит совершенно искренне и сам верит в свои слова. С другой стороны, недавно я оказался невольным свидетелем того, как Ефим отчитывал провинившегося сотрудника, позволившего себе покинуть работу в начале седьмого в связи с какой-то семейной неурядицей.
— Сегодня ты с работы в шесть вечера ушел, а завтра убивать и грабить пойдешь! — кричал Ефим, раскрасневшись от гнева.
— Так я же без обеда, — робко оправдывался позеленевший от ужаса будущий убийца и грабитель, осознавая всю глубину своего морального падения.Все сотрудники знали, что пару лет назад Ефим уволил одного из основателей компании за то, что тот начал уходить домой в начале седьмого.
— Значит сходишь в оперу? В Литтл-Три отличная опера. И купи себе домой рояль. Будешь играть, это для работы помогает. И обязательно заведи себе девку посмазливее, отвлекись. Знаешь, что ты все время с женой живешь, это же скучно! Заведи бабу и езжай с ней в Мексику. Да, — он иронично смотрел на меня, — я тебе все от компании оплачу! Только две недели из постели не вылезай и увидишь, как мозги прочистятся! Приедешь свеженький, чистенький, на работу накинешься как на зверя! — Ефим покачивал головой и неожиданно менял тему. — Вот Борис, он какой-то аскет. Как будто ему ничего не нужно. Врет, кобелина! У нас была секретарша красивая, он только вокруг нее и крутился. Так и не знаю, трахнул он ее или нет… Вообще-то надо нам в компании завести красивых девок, тогда мужики будут вокруг них крутиться и дело пойдет! Леня сумасшедший! Бегает, совсем форму потерял. Жалкий какой-то. Купил себе этот идиотский дом! Зачем ему спрашивается дом? Хрен знает где, даже не в Литтл-Три. Ну да, там рядом, но улицы не освещены. Влез как идиот, должен заплатить полтора миллиона. Откуда он их возьмет? Кончился человек, а хороший инженер был! Совсем стал старичок, такой пигмей, как-то сжался весь, все говорит: «Да, Ефим», противно даже. Ты купил рояль? Я вчера был на концерте, какая-то актриса читала Ахматову. Хорошо читала, с душой. Но вся эта русская ментальность… Вот говорят, в России не будет фашизма. А почему собственно не будет? У них для фашизма всегда все было. Я когда уезжал, меня раздели догола, в задницу железку засунули, кольца с бриллиантами искали. Это и есть фашизм! Друга моего услали на восемь лет в Сибирь за анекдот! Это не фашизм?
— Вот ты хочешь наукой заниматься, ученые все мать вашу так! А я только что прочел биографию Эйнштейна. Ужас! Мы думаем: Эйнштейн, теория относительности, а он был деспот, тиран! Такой маленький садистик с усиками, глазки выпирающие, Альбертик! Еврейский папашка, он жену свою колотил! Точно, про это в биографии написано! Как ни вечер, он ее колошматил! Ну, наверное за дело, она тоже стерва была порядочная, но каков гусь! И вообще, ты эту науку брось. Ну что этот твой Эйнштейн сделал? Он же неудачник! Подумаешь, теория относительности! Сидел годами в комнате, на бумажке каракули писал. Неудачник! Вот посмотри на меня: я инженер. Я сделал свою коробку, напихал внутрь всякого дерьма и продаю ее за сотни тысяч. И ни один вокруг ничего похожего сделать не может! Посмотри на меня, у меня все есть, я если захочу могу остров в океане купить и на своем Боинге на него летать! Я себя реализовал, я удачный человек! А вы все в России с ума посходили, все с комплексами, все эти мамашки и папашки: сына в университет, чтобы учился! Дерьмо! И ты тоже: наука, наука. Ты бы лучше пошел в схемотехнике разобрался, тоже бы спаял коробку и продавал ее. У тебя все получится, я же вижу. И тоже будешь счастлив безо всякой Нобелевской премии!
Этой ночью холодный огонек снова разгорелся внутри, и мне приснилось, что в сборочном зале ходит Эйнштейн с курчавой шевелюрой, в потертом свитере и стоптанных туфлях, совершенно не вписывающихся в Пусиковскую униформу, грустно копающийся в жужжащих серых ящиках и втыкающий в них кабели. Я обомлел и с какой-то болью в сердце подумал: «И он тоже». Вдруг рядом появился Ефим. Все происходило как будто в замедленном темпе.
«Идиот!» — говорил Ефим и показывал пальцем в сторону Эйнштейна. — «Неудачник!» — громко кричал он, и Эйнштейн втягивал голову в плечи и склонялся над развороченной коробкой. Ефим выпячивал нижнюю губу и злорадствовал: «Посмотри на него, одевается, как бездомный, штаны какие-то вытертые. Садист!». Ефим разводил руками. Внутри у меня все протестовало, я пытался возразить Ефиму, но язык не ворочался, и грустный основоположник теории относительности тщательно укладывал провода в большой ящик.
Я еще не догадывался о том, что мой сон был пророческим.
Глава 13. Академик
Прямой, широкий и светлый бывший Ленинский, а ныне уже кто его разберет какой, проспект пронизывал Москву, как стрела. По обеим сторонам его тянулись многоэтажные сталинской постройки дома, иногда запущенные, частью заново отремонтированные и массивными бельэтажами своих отштукатуренных балконов напоминавшие о прошедших временах, когда все в государстве было массивным, централизованным и упорядоченным.
Когда-то, Бог ты мой, было это все или не было, ранним прохладным утром из глубоких подъездов этих домов выходили молодые курсанты с голубоватыми погонами и иезуитским взглядом, обрюзгшие генералы в грязно-зеленоватых мундирах, украшенных орденскими планками и погонами, их полные жены в вычурных платьях, профессора в черных пиджаках и подрастающие нигилисты-шестидесятники, долговязые, худые и прожорливые, вечно жующие бутерброды и читающие «Новый мир». За высокопоставленными советскими специалистами и военначальниками подкатывали «Чайки» и «Волги», жители рангом поменьше спешили к метро или толкались, пытаясь пробиться сквозь толпу к подножкам утренних, промытых троллейбусов, снующих как жуки взад и впред по проспекту мимо прохладных, тенистых витрин магазинов Гастроном с рядами белых бутылок из-под кефира, фальшивыми гипсовыми сырами и связками колбас.
Все это было в далеком прошлом. Тени бывших высокопоставленных обитателей домов сталинской постройки тускнели, из темных подъездов со стойким запахом кошачьей мочи бочком выходили старухи, одетые в обшарпанные старые пальто и закутанные в подобие меховых платков, ковыряли палками снег и, щурясь, смотрели вверх на яркое зимнее солнце. Уже давно не подъезжали к подъездам «Чайки» и «Волги», а по площади Гагарина носились мерседесы и джипы, набитые странными типами, напоминающими гибрид первых секретарей райкомов с лидерами сицилийской мафии.
Проспект катился от Каменного моста мимо знаменитого серого дома правительства, казалось, еще хранящего память о ночных вызовах в Кремль и драмах, разыгрывавшихся в его стенах, мимо широкой бывшей Октябрьской площади, Первой Градской больницы и площади Гагарина с металлической иглой-шпилем, на юг, оставляя в стороне Нескучный сад и старый особняк Президиума Академии наук, корпуса академических институтов, гордую неоновую надпись «Атом на службе социализма» и магазин «Изотопы». Проспект уходил все дальше и дальше, минуя справа шпиль университета и, наконец, сливаясь с перелесками и новостройками у самой окружной дороги.
Академик вошел в свой кабинет и посмотрел в окно на сосны, покрытые белоснежными сугробами, голубое прояснившееся небо, соседний корпус, проглядывающий сквозь сосновую рощицу, наполовину заваленные снегом фонари, стоящие по сторонам пешеходной дорожки. Лучи солнца били в длинные стеллажи с книгами, освещали горы бумаг, лежащих на столе, пузырьки, колбы, пробирки с порошками и нагромождение блестящих кристаллов.
Настроение у него было хорошее, всего вчера наконец удался замечательный и давно задуманный эксперимент. Результат оказался неожиданным, и разрозненные факты постепенно начинали складываться в цепочку, стройную, изящную последовательность логических выводов и расчетов.
Он вспомнил свою молодость, Ленинград, ставший теперь снова Санкт-Петербургом, великих лысоватых столпов науки и учителей в черных костюмах, измазанных мелом, деревянные лакированные кафедры, столы, покрытые зеленым сукном, бумаги, серый простор Невы и чуть сладковатый запах старого дерева. Свежесть, золотой век науки, только что создавшей квантовую механику и атомную бомбу. Какие люди ходили по этим коридорам и читали им лекции! Гиганты, непонятно каким образом пережившие революцию, голод и террор, рафинированные интеллигенты, с безукоризненно чистым, дореволюционным русским языком, с широчайшим кругозором, профессионалы, дотошные и цепкие, преданные своей профессии, мелкие осколки старой элитарной России. Они несли свои знания и потенциал им, молодым, следующему поколению, сами постепенно уходя в небытие и вымирая один за другим.
Парадоксально, расцвет науки приходился на годы жесточайшего террора, колоссальных лишений народа и чисток интеллигентов. Россия, эта удивительная страна. Какой же потенциал был ею накоплен, если смогла она пережить такое и все равно быть родиной колоссальных научных идей и открытий. Кто это сказал? Страна, как мать, пожирающая своих детей.
Академик с грустью вспомнил, как великие старики уходили в прошлое и все как-то мельчало. В течение нескольких десятилетий на его глазах куда-то исчезала та одухотворенная атмосфера творчества, все меньше оставалось рядом людей большого масштаба, все больше становилось безликих, серых, помятых и ограниченных полуученых-получиновников, стремящихся урвать побольше благ, получить власть и доступ к иностранным командировкам, завидующих и устраивающих подлости, сидящих на партийных собраниях…
Академиком он стал сравнительно недавно, когда порядки в Академии изменились и политические игры уже не играли решающей роли. Да он и вправду не был типичным академиком — на заседаниях не сидел, бегал с утра до ночи с учениками, сам вытачивал детали на токарном и фрезерном станках, просиживал допоздна в своей лаборатории, грешил литературой, пил водку и спал у каких-то полузнакомых людей. Удивительное чувство откровения и суеверного ужаса, возникавшего у него в душе в те моменты, когда приходилось сталкиваться с чем-то новым, было для него целью жизни, жажда этого ощущения засасывала и заставляла трудиться днями и ночами, забывая обо всем…
Академик поглядел в окно. Свежесть открывавшегося снежного пейзажа, залитого ярким солнечным светом, голубые тени на снегу, напоминали, что февраль уже на исходе и близится весна. Действительно, свет уже был какой-то весенний. Вскоре на снегу появятся проталины, и вдоль дорожек потекут небольшие ручейки, обнажающие прошлогоднюю жухлую траву и грязную землю. «А все-таки, стоит жить!» — подумал он. Вчерашние эксперименты сидели внутри, он отгонял от себя мысль о предстоящей работе, как гурман, предвкушающий изысканное блюдо, но результаты экспериментов то и дело прорывались наружу, вызывая теплые волны радости и изумления.
Огромный академический институт в последнее время был каким-то полупустым и запущенным. В актовом зале уже, казалось, никогда не будут проводить некогда знаменитых семинаров, окна в нем заросли паутиной. В туалете засорились сливные бачки, и дверь заколотили досками. Проходя мимо академик инстинктивно прикрывал нос ладонью. Почти все толковые ребята разбежались, кто подался за рубеж, а кто бросил невыгодную науку и перепродает какую-то дрянь. Так проходит слава мира.
Институтом теперь заправляли непонятные личности. Серый, весь какой-то выцветший, с кадыком на шее и туповатым взглядом сельского недоумка бывший секретарь профкома сидел в дирекции и с умным видом ставил свою подпись на многочисленных бумагах. Академик помнил его еще студентом, непонятно каким образом попавшим в университет, видимо, для поддержания пропорционального классового состава студентов. Он был редкой дубиной, заикался от страха на экзаменах, жалко тряся своим худым кадыком, закатывал белки глаз и вызывал одновременно жалость и отвращение. Спасали его происхождение, комсомольская должность и активное участие в строительных отрядах, поездках в колхоз на сельскохозяйственные работы и в общественных митингах. Ходили слухи, что он был доверенным осведомителем КГБ, и студенты при его появлении переводили разговор на другие темы, торопливо тушили сигареты и расходились по комнатам.
Как-то раз серым апрельским утром академик увидел его раскрасневшимся, с мегафоном, выстраивающим сотрудников в шеренги и руководящим раздачей транспарантов. Он был одет в длинное кожаное темно-коричневое пальто и почему-то так и хотелось нацепить ему на рукав черно-красную свастику и послать сниматься в фильмах про становление фашизма в Германии.
За общественные заслуги деревенского комсорга взяли в аспирантуру. Ходили слухи, что диссертацию за него писал Лева Шульхер, толковый теоретик, сидящий на скромной должности в одном из отделов. Как бы то ни было, бывший комсорг с грехом пополам защитился и постепенно полез вверх по служебной лестнице. К счастью, в науке он никогда никому не мешал, видимо ввиду полного непонимания происходящего, скромно сидел где-нибудь в сторонке, а при встречах в коридоре вежливо здоровался и улыбался, тряся своим кадыком и уводя в сторону немного дебиловатые глаза.
Он резко выдвинулся наверх тогда, когда жить в Академии наук стало совсем плохо, зарплату сотрудникам платить перестали, и институт начал стремительно пустеть. Директор уже давно ничем не руководил и начал собирать вокруг дирекции доверенных холуев. Все это было смешно, даже анекдотично, так как никакие повышения уже никого не могли прокормить и обычный слесарь или кооператор из местного подсобного хозяйства зашибал во много раз больше директора и всех его замов вместе взятых.
«Им бы коров пойти доить или трубы чинить», — подумал академик. Но каждый раз ему приходилось подписывать финансовые ведомости и заказы у бывшего неудачливого студента. Последний теперь важно восседал в красном кресле с лакированными подлокотниками и каждый раз противно щурился и постукивал пальцами по столу.
— Что-то вы опять не по форме отчет представляете, Григорий Семенович. Я понимаю, вы академик, человек заслуженный, но надо же и с другими считаться.
— Да нет же, посмотрите Николай Игнатьевич, все правильно. Мне бы подпись вашу получить, вы же понимаете, что это все сущие формальности, особенно в теперешней ситуации.
— Нет, не скажите! Существует установленный порядок, а ваш отдел как-будто специально игнорирует инструкции. Это правильно, времена конечно изменились, но тематика, которой занимается Институт, в будущем может представлять и оборонное значение, так что прошу вас установленные порядки соблюдать.
— Николай Игнатьевич, давайте посмотрим правде в глаза. Вокруг такой беспредел, все рушится, никаких правил уже давно нет. Мы предоставляем вам не пустую бумажку, а серьезные результаты работы коллектива. Вы же знаете, что наша группа одна из ведущих в Институте. Ну что вам стоит, помогите нам, пожалуйста!
— Извините, уважаемый, ваши заслуги всем известны, но сделать ничего не могу. Вы как-то странно рассуждаете: порядка нет, законов нет. Потому и нет, что их никто не соблюдает. Имеются инструкции от Президиума, нормативные документы, ведомственные, так сказать, постановления. Я же не лично против вас, я в смысле общего порядка, так сказать, препятствую.
Академик вздыхал. Ему было противно, но ничего сделать с бывшим активистом он не мог. Тот как будто мстил за свою неполноценность, к тому же явно недолюбливал представителей малого народа и старался сделать все от него зависящее, чтобы отдел, руководимый академиком, получил поменьше фондов и благ.
Это было особенно обидно, так как в отделе осталось всего несколько толковых сотрудников, с которыми можно было работать, да и те с грустью смотрели на сторону. Все мельчало и вырождалось. Только Володя, какой-то нелепый и похожий на долговязого птенца, явно родившийся не в свое время, заикаясь продолжал ставить все новые и новые эксперименты. Жена его была из глухой провинции и, по-видимому, была настолько счастлива жизни в однокомнатной квартирке на окраине Москвы, что не пилила его вечерами из-за того, что муж приносит домой мало денег. Да и деревенские родственники помогали то яичками, то свежим салом…
Академик снова задумался о странной и необъяснимой последовательности исторических взлетов и падений. Казалось бы, в двадцатые годы обстановка в стране была гораздо хуже, люди умирали от голода, но какие блестящие научные школы зародились в то время! Усталость. Усталость общества, вот в чем дело. Тогда в воздухе веяло свежим ветром, сейчас иллюзии утрачены. Эра идеалистов и интеллектуалов закончена. Они уже сделали свои ракеты и ядерные боеголовки. Наступает эпоха купли и продажи, куда выгоднее учиться делопроизводству чем изучать законы всемирного тяготения.
Академик тяжело вздохнул. Он вспомнил, что серый недоумок с кадыком вчера решил использовать институтского механика, чтобы что-то починить в своем автомобиле. Как назло, понадобился он ему вчера, как раз в разгаре идущих экспериментов. Володя с механиком заканчивали вытачивать детальки, когда в мастерскую явился один из директорских пособников с брюзгливой физиономией и синяками под глазами.
— Кончай работать, Николай Игнатьевич зовет, — приказал он с порога.
— Щас, доточу деталь и пойду, — лениво отозвался механик, которому безумно надоели привередливые ученые, а левая работа сулила деньги и хорошее отношение начальства.
— Я сказал, бросай все и иди! Николай Игнатьевич ждать не будет!
Механик уже потянулся к кнопке, выключающей станок, но тут вмешался Володя, разгоряченный азартом идущего эксперимента.
— Никуда он не пойдет, пока работу не закончит! — тонким голосом крикнул он.
— А ты, сопляк, какое право указывать имеешь? — злобно огрызнулся мужик. — Скажу ,чтоб шел, и пойдет как миленький!
Кровь ударила Володе в голову.
— Да идите вы на х.. — крикнул он с надрывом и сам испугался сказанного.
Мужик побелел от злости.
— Ну ты об этом крупно пожалеешь, — сказал он, повернулся и ушел.
Академик вздохнул. Ему предстояло объясняться с директором. И хотя тот и был его старым знакомым еще с институтской скамьи, отношения у них были сложные.
На столе у академика вдруг пронзительно зазвонил телефон. Он снял трубку. Из нее несся сердитый крик директора. «Я твоего сосунка в порошок сотру, уволю щенка, что он себе позволяет! Вы там совсем распустились, думаешь, что ты академиком стал, так тебе и твоим бандитам все можно?» — Из трубки неслись еще какие-то угрозы. Академик понял, что расчетами сегодня заняться не удастся и назревает крупный скандал. День был испорчен. Да и за окном погода вдруг резко начала портиться, накатили серые свинцовые тучи, солнце еще показывалось между ними, но ветер уже поднялся, и вершины сосен раскачивались на ветру, а по дорожке начали виться небольшие снежные змейки поземки…
У академика была старая привычка, которая немало помогала ему в плохие времена. В такие минуты он садился за стол, закрывал глаза, клал руки на голову и вспоминал о чем-нибудь хорошем. Ах, какие компании собирались у него дома! Какие друзья, блестящие, талантливые, с гитарами, ставшие ныне знаменитыми писатели и поэты, а девочки? Сизые клубы сигаретного дыма, сверкающее шампанское в бокалах и разговоры, разговоры, планы, проекты, замыслы. Сколько их было, маленьких и больших, и что бы они все делали без этих дружеских сборищ, создававших оболочку, державшую их на плаву и позволяющую отвлечься от омерзительной каждодневной реальности.
Где они сейчас? Некоторые уже умерли, других разметало по свету. И Москва и Петербург были теперь практически пусты, и только тени прошлого будоражили пустые улицы, знакомые до боли переулки и подъезды.
Недавно он впервые после многих лет заехал в любимый им квартал на Петроградской стороне. На пустынной улице грохотал одинокий трамвай. Серый дом с арками, в котором прошло его детство, все так же возвышался над узенькой улицей. Мутные подтеки виднелись на штукатурке, тяжелая поскрипывающая дверь подъезда громко хлопала, и грязные, рассыхающиеся окна дребезжали при приближении трамвая. Пахло какой-то вонючей, кислой похлебкой.
Он зашел в темный подъезд и поднялся по лестнице. Тусклый свет с трудом пробивался сквозь узенькие готические своды окон, затянутые многолетней паутиной. Все те же, до боли знакомые черные и бежевые, чуть облупленные каменные плитки в прихожей второго этажа образовывали замысловатый узор, на который он любил глазеть, пока мама, возясь с сетками, набитыми буханками хлеба, луком и вермишелью, открывала тяжелую дверь позвякивающим ключом. Теперь резная дубовая дверь их бывшей квартиры была выкрашена грязно-коричневой краской. Около звонка краска была стерта от многолетних прикосновений человеческих рук и обнажала застарелый темно-зеленый слой штукатурки. Входная дверь скрипела точно как тогда, пятьдесят лет назад. Дверь громко хлопала, и сумрачный подъезд наполнялся гулким эхом.
Он вспомнил, как отсюда, из этой двери уходил на фронт отец, в смешном пенсне и длинной шинели и он с замиранием сердца смотрел, как его сутулая спина исчезла из виду и только эхо шагов раздавалось еще с минуту. Он никогда не вернулся назад, и никто так и не знает, в каком болоте под Ленинградом его нашла смерть…
Это был город призраков. Поколение за поколением поднималось в нем и безжалостно сметалось ревущим валом грядущих катастроф. Исчезли дореволюционные девочки в белых передничках, их папы в сюртуках и мамы в длинных платьях. Исчезли худые мальчики с удлиненными лицами и горящими глазами, читавшие стихи. Исчезли революционные матросы и интеллигенты, за которыми пришли ночью люди в кожаных пальто. Исчезли пионеры и пионерки в галстуках и их родители, удушенные тупым блокадным голодом и бомбежками. Мама, чудом уцелевшая, так и не смогла вернуться сюда жить, слишком тяжелы были воспоминания о пережитом. Трупы, трупы, умершие, уничтоженные, исчезнувшие, сложенные штабелями — академику стало страшно. Он вглядывался в темноту подъезда и видел сонм белых призрачных теней, колышущихся и машущих руками. Заболело сердце.
Он вышел на улицу и зажмурился от яркого света. На трамвайной остановке сидел пьяный в порванных брюках, забрызганных жидкой глиной. Он неподвижным взглядом посмотрел на академика и рыгнул. Пьяный то выпрямлялся, то тут же сползал в сторону. Тупое, красное, небритое лицо, казалось, ничего не выражало.
Мимо пронеслась блестящая импортная машина с открытыми окнами, из которой с грохотом доносилась блатная песня. В машине сидел совсем еще молодой мальчик с наглым и бледным лицом, тронутым ярко проступающими чертами порока. Что-то омерзительное, гадкое и нечистоплотное было во всем этом.
Академик прислонился к подъезду и закурил. Он не курил уже давно, но всегда носил с собой пачку «Беломора» на крайний случай. Едкий дым защипал в горле, он с наслаждением вдохнул его и еще раз посмотрел на старый подъезд, выщербленный асфальт. Вдруг он остро почувствовал, что больше никогда сюда не вернется…
Успокоиться никак не удавалось. Какая-то тупая боль поднималась в груди. Все смертельно надоело. Одинаковые, звериные и тупые бездари, идиоты, во все времена заправляющие делами и вытаптывающие все светлые ростки. Вся его жизнь прошла в борьбе с такими вот большими и маленькими вырожденцами, год за годом, день за днем, все, что он делал, все, чего добивался, было сделано вопреки им. Все, решительно все, начиная с поступления в университет, куда его не брали из-за происхождения, и заканчивая написанием статей.
Он вспомнил о Жоре, старом толстом весельчаке Жоре, любимце женщин, заводиле их компаний и гениальном музыканте. Жора уехал из России уже больше пятнадцати лет назад и прославился тем, что позвонил одному из своих недругов в режимный институт по прямому телефону.
«Привет, — радостно сказал Жора. — Ты знаешь, здесь здорово. Ты ведь думал о том, чтобы смотать удочки? Забудем старые счеты, я тебе помогу!»
В режимном институте сразу же поднялся шухер, и незадачливый абонент был немедленно уволен, несмотря на безукоризненную репутацию и многочисленные объяснительные записки и письма в КГБ.
Друзьям Жора из осторожности тогда не звонил. Зато теперь, с наступлением свободы, он каждую неделю набирал номер академика и часами трепался, вспоминая старое.
— Чего ты сидишь, дурак? — кричал Жора. — Ты думаешь, они тебе спасибо скажут? Ты так и будешь вкалывать, как папа Карло, до опупения. Ну стал ты академиком, знаменитый, твою мать! Они Сахарова пощадили с его звездами лауреатов? Ни хрена! Поезжай куда-нибудь, поработай год-другой, посмотри мир. Ты же закиснешь там!
Академик обычно старался переменить тему разговора, но это ему не всегда удавалось.
— У меня такой друг молодости есть! — продолжал фонтанировать Жора.
— Это живая легенда, американская мечта! Он создал целую корпорацию, Фимка Пусик, а каким голодранцем был, хуже нас с тобой. Он отличный парень, я у него как-то был, ты не представляешь себе! Отгрохал огромное здание с окнами из темного стекла, сортир мрамором и золотом сияет, все с иголочки! У него домина с участком, тебе не снилось такое! Вот как надо жить. Кстати, он меня спрашивал, не знаю ли я кого-нибудь с мозгами. Ему мозги нужны, это точно. Он помогает людям. Слушай, поезжай к нему, поработаешь, у него свой академик будет, а ты ходы в университеты за это время найдешь. Отличная идея, чем тебе плохо? Место райское, климат изумительный, отдохнешь от своих кретинов. Оборудуешь лабораторию, может какую идею продашь. Даже не сомневайся, я ему позвоню сегодня же!
— Ну куда же я поеду? — отпирался академик. — У меня ребята, лаборатория, эксперименты идут.
Он гнал от себя эту мысль, хотя все чаще возвращался к этой идее.
Однажды на столе у академика зазвонил телефон.
— Григорий, привет, это Ефим Пусик из Америки, — голос был мягкий и довольно приятный, с легким одесским акцентом. — Слушай, мне тут Жорка про тебя рассказал всякого. Ты имей в виду, я друзьям доверяю больше, чем себе,
— в трубке раздался странный смешок. — Если только захочешь или тебя там прижмут, дай знать. Мне от тебя ничего не нужно, считай, что это филантропия. У меня денег слишком много. Я хочу хорошим людям помочь. Понял? Подумай. Я тебе выделю комнату, занимайся, чем хочешь, отдохнешь, годик поживи, может, чего и получится интересное. Хочешь даже ребят твоих выпишем, одного-двоих. Поживите спокойно, подумайте. Я ведь все понимаю. Ну пока, значит имей в виду, если чего надумаешь — звони.