День (сборник рассказов, эссе и фельетонов)
ModernLib.Net / Современная проза / Толстая Татьяна / День (сборник рассказов, эссе и фельетонов) - Чтение
(стр. 3)
Автор:
|
Толстая Татьяна |
Жанр:
|
Современная проза |
-
Читать книгу полностью
(554 Кб)
- Скачать в формате fb2
(316 Кб)
- Скачать в формате doc
(255 Кб)
- Скачать в формате txt
(250 Кб)
- Скачать в формате html
(268 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19
|
|
– Вылезайте.
– Зачем?
– Фотографироваться будете.
– Но мы не хотим фотографироваться.
– Что значит: не хотим? Надо. Здесь все фотографируются. Это соляные столбы. Жена этого… ну в общем.
У обочины дороги – небольшие каменные столбы, желтовато-серые, как и все вокруг. Они густо изгвазданы международными граффити, ржавого цвета надписями, сделанными то ли баллончиком, то ли кистью.
– Почему не вылезаете? Это жена этого… Содома, – настаивает Эдик. – Не хотите? Ну только потом без претензий! Смотрите направо. Это бананы. У вас в Москве есть бананы? Вы можете кушать бананы?
– Это разве страна? Это захолустье, – жалуется Миша. – Что вы думаете: здесь кому-нибудь нужно ваше образование?
Мы ничего не думаем, мы хотим тишины. Мы хотим долго, вечно ехать в тишине между Мертвым морем и мертвыми горами, цвета верблюжьей шерсти, цвета ржавчины, цвета чайной розы, цвета полыни. Промелькнул оазис с банановой рощицей, и снова – солнечная соль, светлый ветер, медленные волны моря, дымка, вечно висящая над водами. Ни рыб, ни рачков, ни морской травки нет в этом море, а стало быть, нет и птиц. Далеко-далеко на юг уходит сверкание странной, бесплодной воды, серебрится, сливается с небом, молчит. Это не синие, веселые воды Средиземного моря, с чайками, дельфинами, рыбацкими баркасами, ярко-желтыми сетями, сохнущими на пристанях, утренним уловом, ртутью пляшущим в корзине. Здесь нечего ловить и не о чем петь, это другое. Здесь не живут, не сеют, не пашут, не жарят, не парят, не рожают, не хлопают утренними ставнями, не перекликаются через двор. Сюда приходят, чтобы расслышать иные голоса; здесь Сатана расстилает перед праведником фата-моргану, мерцающую пыль, призрачную парчу земных царств с их неисчислимым богатством; здесь Бог говорит из тучи, из колючего куста, из камня, и грозит, и требует отречения, и смеется, и проклинает, и, ненасытный, требует любви.
– Вы купальник не забыли? – спрашивает Эдик. – Советую входить в воду задом, а то поскользнетесь. Такая полезная вода, лечит любую паршу. Двадцать минут в воде, но больше не советую. Держаться будете как пробка. В этой воде, имейте в виду, можно читать газету! Вы взяли с собой газету?
Про то, что в Мертвом море можно читать газету, написано во всех справочниках, всех путеводителях, всех брошюрах всех стран мира, на всех мыслимых языках. Для наглядности часто печатают и фотографию: некто толстый, в очках, улыбаясь, покачиваясь на воде, как если бы он сидел дома в кресле, действительно, читает. Почему надо читать газету в Мертвом море – непонятно. Ее и дома-то лучше не читать.
Эдик в нас разочарован: надо было захватить хотя бы «Аргументы и факты», и, конечно, сфотографироваться.
На берегу стоят и сидят голые тускло-черные люди. Это те, кто намазался целебной грязью со дна моря. В метре от берега, под камнями – залежи этой мылкой, гладкой как жидкий пластилин, сине-черной грязи. Ее набирают в полиэтиленовые мешки, увозят домой. Воду не увезешь, но морскую соль, такую же целебную, как грязь, можно купить на каждом углу. Путеводитель сообщает, что и Клеопатра мазалась, и Аристотель очень одобрял. Мертвая вода – самое действенное в мире средство от кожных болезней, и едва ли не половина страдальцев навсегда вылечивается после месячного курса на здешних курортах. Курорты недешевы, но каменистые берега обширны, пустынны и бесплатны для всех, а езды сюда от Иерусалима – сорок минут.
С детства помню вопрос из «Занимательной географии» – «В каком море нельзя утонуть?» Утонуть в Мертвом море и правда так же затруднительно, как нырнуть с надувным крутом: вода, в десять раз солонее средиземноморской, выталкивает вас наверх. Зато если капля ее попадет в глаз, человек потом годы рассказывает об этом приятелям, наглядно изображая перенесенные им ужасы и муки. На вкус она так горька и солона, что этого тоже не забудешь. Купальщики не дрызгаются и не брызгаются, а торжественно и странно плавают в сидячем положении, как если бы под ними были невидимые стулья. На берегу – карусели душей с пресной водой, после моря и душа ощущение полного перерождения: как будто вам дали новое, легкое, неношенное тело с шелковой кожей. И невозможно не вспомнить, не задуматься о темном смысле сказки о вороне, который должен был куда-то слетать и принести мертвой воды и живой воды, чтобы воскресить убитого. И невозможно не думать о всех исцелениях, воскрешениях, преображениях, которыми полна история этой земли.
– Сейчас вас будет клонить в сон, – убеждает Эдик. – Надо ехать домой.
– Но ведь мы еще хотели…
– Ни в коем случае. Вас будет клонить в сон. И вам надо кушать.
– Но вы же обещали…
– И ребенок устал. Надо же думать о ребенке. Вот мы сейчас поиграем в бадминтон и поедем. Вы пока фотографируйте.
– Но ведь еще рано, можно съездить в Кумран!
– Там ничего нет и дотуда не доедешь. Спорить с Эдиком так же бессмысленно, как с водопроводчиком. Мы сидим и смотрим, как катается на роликах десятый сынишка, как перебрасываются бадминтонным воланом Миша с Эдиком, съездившие за наш счет искупаться, как бродят по белесому берегу черные фигуры. Дорога вьется и бежит куда-то на далекий юг, но нам туда не попасть. Эх, Моисей!…
– Это же не страна, а удушье! – ноет Миша. Сынишка опять заснул, разморенный путешествием. – Разве здесь можно воспитать детей? Разве здесь читают книги? А народ? Разве это народ?
Мы молчим.
– А вот в Канаде один ученый десять лет расшифровывал Библию и расшифровал, – назидательно говорит Эдик. – И там, если буквы правильно сложить, написано: Ленин, Маркс и Энгельс. Да-да! Вы, конечно, слыхали? Что вы думаете? Мы молчим.
Скала
«Иерусалим весь устроен как одно здание», – говорил еще Давид, и сегодня это справедливее, чем когда-либо. Старый Город, обнесенный стеной, занимает всего один квадратный километр площади и вмещает четыре квартала: христианский, армянский, мусульманский и еврейский. Дом громоздится на дом, то, что для одних – крыша, для других пол; улицы идут ступенями; взбираясь по лестнице, оказываешься не наверху, а внизу; идешь прямо, а возвращаешься на то же место. Часть улиц – крытые, и кажется, что идешь по коридору большой квартиры, жильцы которой высыпали из своих комнат и хотят продать тебе все их наличное имущество: мясо, крестики, вазочки, сандалии, ковры, зелень, орехи, плюшевые одеяла с тиграми, бусы, кофе, пирожные, кастрюли, образки, кафель, фотопленку, игры нинтендо и иконы. По лестничным уступам плотно, локоть к локтю, в обоих направлениях торговой улицы движется толпа туристов, которая, как и повсюду в мире, соблюдает странный принцип: ни шага в сторону. Заманчивые переулочки и закоулочки ответвляются по обе стороны туристского тракта, но там пусто, разве что в глубине пройдет пухлая арабская красавица в люрексе и ослепительно белом платке. Сквозь толпу протискиваются дополнительные потоки: группы паломников и экскурсантов под предводительством гида. Мы идем по Виа Долороза – Крестному Пути на Голгофу, насчитывающему 14 стоянок. Путеводитель пишет, что Путь исторически недостоверен, в основном придуман в восемнадцатом веке. Тем не менее он весь расписан. Здесь Господь упал. Здесь он встретил свою Мать. Здесь Симон подставил плечо и помог нести крест. Здесь Господь опять упал. Вот тут он оперся на стену – вот и вмятина на стене. Женщины из нашей группы, и пожилая армянская пара, и какой-то бледный, потрясенный старик тихо плачут, шепчут, гладят вмятину. Мы листаем путеводитель: дом построен в четырнадцатом веке. Очень толстая женщина, с трудом передвигающаяся на распухших ногах, все время беззвучно трясется в сухих рыданиях, прикусив платок, вцепившись рукой в изможденную подругу. Другие, покрепче духом, отвлекаются поглазеть на торговые развалы, плотной полосой тянущиеся вдоль Крестного Пути. Кресты, мезузы, полумесяцы – все вперемешку на одном прилавке. Вы какой веры? Царь, царевич, сапожник, портной: кто ты такой?
Гид Саша терпеливо повторяет:
– Значит та-ак, ничего не покупать. Золото не брать, иконы не брать, пленку не брать. После посещения Храма Гроба Господня идем в магазин, где вы купите прекрасные вещи за полцены. Повторяю: за полцены. Все сюда. Все слушаем. Тут Иисус падает в третий раз, и мы поворачиваем направо, и все смотрят на мой зонт. Все-е-е смотрят на мой зонт. Когда я подниму руку с зонтом, все-е-е собираются и не отстают.
Саша легко бросается в толпу, и мы, как овцы за пастырем, пытаемся устремиться за ним, но вязнем в толпе, закручиваясь в ее водоворотах. Вон он на ступеньках – машет зонтом! Нет, это, кажется, не он. Это чужой гид. И вон еще один – тоже чужой. Вот оно что, они все машут зонтами! Ложные пастыри сбивают нас с толку, мы мечемся, но Саша привычно терпелив и ждет нас на вершине какой-то лестницы. Мы карабкаемся наверх, отставшую толстуху с подругой никто не ждет.
Маленький дворик, гроздья зданий: домик на домике, замшелая штукатурка, закоулки и повороты, зеленые двери под ребристыми козырьками: абиссинский монастырь. На садовом складном стуле сидит эфиоп в лиловой рясе, черном бурнусе, черной шапочке и смотрит на нас равнодушно, так, как смотрят, когда ты один из сотен тысяч.
Мы ныряем в какую-то дверь, а это церковь, причем мы – под потолком. Мы спускаемся вниз по лестнице, – тут же идет служба, поют; на стенах – эфиопские иконы, похожие на детские рисунки. Церковь – одновременно проходной двор, как и все тут, ведь весь город – как одно здание. Выходим к маленькой площади перед Храмом Гроба Господня – целью паломничества всех христиан. Саша дожидается отставших.
– Та-ак, приготовили крестики, иконки, что у кого. Входим и кладем на Камень Помазания, на правую часть. На правую, повторяю, часть. Возложенный предмет становится освященным. В храме ходим самостоятельно, там большая толпа. Направо по лестнице – Голгофа, налево – Гроб Господень. Самостоятельно встаем в очередь и прикладываемся к святыням. Жду всех через час, с зонтом. Приготовили предметы для освящения!
В группе волнение и торопливое копание в сумочках.
– А на левую часть если положить?…
– А через полиэтиленовый пакет пройдет?…
– А если я… вот… не свой образок, а меня соседка просила?…
Нашедшаяся толстуха с помощью подруги бредет к низкому входу, как слепая, шаря перед собой одной рукой. Бледный старик стоит столбом, охваченный чувством. Армяне переплели руки, поддерживают друг друга. Молодежь рванула вперед. Что в душе у всех этих людей? Что значит для них это святое место? И то ли это место? Или это неважно?
Путеводитель сухо сообщает, что многие посетители Храма бывают разочарованы: никакого величия, никакой архитектуры, здание втиснуто среди каких-то стен, сарайчиков, домишек; все строено-перестроено, делано и недоделано; шесть различных христианских общин совместно владеют храмом и не могут договориться между собой о том, как достроить крышу. Храм разрушался неоднократно, пострадал от землетрясения. Но помимо всего прочего, неясно, действительно ли он воздвигнут над Голгофой – местом распятия, и действительно ли найденная рядом гробница – это настоящая гробница Спасителя? Первые христиане знали, где был распят и похоронен Иисус, но они были евреями, и после 70 года Р. Х., после разрушения Иерусалима римлянами, вход в город был им запрещен. Императрица Елена, мать Константина Великого, посетила Иерусалим в 326 году, где ей указали легендарное место. На месте Гроба стоял римский храм Венеры, на Голгофе – статуя Юпитера. Все это было снесено, и во время раскопок нашли римскую цистерну, куда сбрасывали кресты распятых. В одном из этих крестов Елена опознала Истинный Крест. Верить Елене или не верить? Никакого откровения ей не было, обычные археологические раскопки, теперь уже освященные традицией.
Внутри храма полутьма, раздвигаемая тысячами свечей всех размеров: тонкие, толстые, витые, разукрашенные, расписные, гладкие, пучками, связками, – они стоят, висят, их носят с места на место. Пахнет ладаном, пахнет воском. Тьма народу, поодиночке и экскурсиями. Наши разделяются: одни проталкиваются в густую очередь к Гробу, другие взбираются по лесенке на Голгофу. Над Голгофой сооружен помост, или стол, – не знаю, есть ли у него специальное название. Если согнуться и залезть под него, то на полу, под толстым пуленепробиваемым стеклом, освещенная электрическим светом, видна скала, – плоское темя камня. На нем какие-то подношения и украшения, кресты и, кажется, цветы, – не успеваешь ни разглядеть, ни запомнить, надо вылезать, пятясь, на карачках. Рад будешь, что вообще залез под эту штуку и приложился к зацелованному стеклу губами: у Голгофы немыслимая давка. Голгофа поделена между вечно ссорящимися католиками и православными: южная сторона – католическая, северная – православная. Народ напирает, впрочем, со всех сторон. Если не вклиниться в давку (ощущение, что втискиваешься в метро в час пик), то тебя вытолкнет нетерпеливый напор верующих. Как-то глупо и стыдно давиться и толкаться на Голгофе, но ведь не уходить же, не приложившись? Наши паломницы предсказуемо суетятся:
– Сережа, Сережа! Сейчас твоя очередь! Что ты их пропускаешь? Они за тобой занимали!
Напираю. Оттираю Сережу. Лезу. Целую. Пытаюсь благоговеть. Ничего не чувствую, хотя и стараюсь. Не могу я благоговеть на четвереньках. Пячусь.
– Побыстрее давайте, женщина! Вы тут не одна… Внизу, у часовни, воздвигнутой над Гробом, – плотная, длинная очередь. Вполголоса говорят на всех языках, стоит ровный гул. Уже узнаю знакомые лица. Бледный старик стал еще прямей и бледней, еще вдохновенней. Толстуха на грани кликушества, мотает головой, запрокидывает ее и изжеванным платком глушит в себе беззвучный крик. Армяне стоят все так же, плотно прижавшись друг к другу, переплетя руки. Глаза опущены в пол.
– Не знаете, по одному впускают?
– Кажется, по четверо.
– Долго как.
– Людей только мучают.
– А японцы что тут делают?
– Тоже интересуются…
Группы японцев, – а может, китайцев, – дисциплинированно, как октябрята, переходят с места на место и не теряются. Одна группа – вся в красных шапочках, другая – вся в желтых, третья – в синих, и никакого зонта не нужно, легко найти своих. Мы продвигаемся. Вдруг появляется священнослужитель со злыми сверкающими глазами, захлопывает дверь в часовню с Гробом и что-то почти кричит по-немецки, а потом по-гречески. На лице его – ненависть к толпе. К людишкам. К нам.
– Что он сказал? Что он сказал?
– Уже закрывают, что ли?
– Почему же нас Саша не предупредил?!
– Что у них, обед?!
– Это что за безобразие?!?! – вдруг громко кричит бледный вдохновенный старик.
Саша, откуда-то взявшись, протискивается к нам и успокаивает: закрыли на пятнадцать минут, а потом опять откроют. Какая-то у них там религиозная церемония. Всех пустят.
Душно, тесно, жарко, суетно, сумрачно. В пяти метрах от меня – гробница Иисуса, ученики пришли, а камень отвален, и гробница пуста, и вот Он – во плоти, воскресший, со светлым ликом, смертию смерть поправший…
Я в гроб сойду, и в третий день восстану, И как сплавляют по реке плоты, Ко мне на суд, как баржи каравана, Столетья поплывут из темноты.
И стоять скучно, и ноги устали. В конце концов, Он уже воскрес, и Его там нет, а только одна пустота. Ну не откроют, так не откроют… Нет, открыли. Внутри часовни – два крошечных помещения. В первом – камень. Путеводитель, вдруг оставив обычный скепсис, говорит: «Возможно, это часть того круглого камня, закрывавшего вход в гробницу, который Ангел откатил в сторону». Откатил. Ангел. Как автомеханик.
Во втором – Гроб. Склеп. Выдолбленное в скале каменное корытце, – смертное ложе. Каменная полочка, каменные стены. Все сплошь в букетах цветов, в расшитых пологах и подзорах, ковриках, занавесочках. Шитье золотом по багряному. Жар свечей, лампад, но камни на ощупь все равно ледяные, поблескивают и лоснятся, затертые миллионами ладоней и губ. Эти свечи, и цветы, и домашние какие-то на вид, сельски-нарядные коврики как будто пытаются побороть давящую громаду камня, раздвинуть смертную тьму. Трогательно… но все мелькает лишь на миг, сзади топчутся нетерпеливые, и у Камня Ангела стоит и смотрит страшным византийским взором неулыбающийся священнослужитель, готовый облаять замешкавшихся. Отчего это православные попы так немилостивы к людям?… – А ты веруй, – говорит во мне паломник. – А вы на меня не орите, – говорит во мне турист.
На воздухе чувствуешь облегчение после тесноты и суеты Храма, и смутное чувство пристыженности: полагалось испытать подъем чувств, а подъема не вышло. Именно в Храме – ничего не вышло. И в Гефсиманском саду не получилось. И на Крестном Пути. А где-нибудь на повороте улочки, или когда глядишь с горы на башни и купола, или когда просто подъезжаешь к предместьям Иерусалима, и город, кажется, висит у тебя над головой, или когда забредаешь в какой-то дворик, а там тишина, воркует горлица и висит белье, – тогда вдруг иногда охватывает то чувство близости к святыне, которое, кажется, запросто дается вот этим моим случайным спутникам, – только что они препирались и толкались, и вот вышли просветленными и притихшими. Ибо их есть Царствие Небесное.
Саша бодро взмахивает зонтом, и наш гурт плетется за ним.
– Вот теперь вы можете покупать! Вот и магазин! Сейчас вам дадут талончики. Помните: по талончику все за полцены. По-о-олцены любые предметы, включая золото! Прекрасные товары, одобренные Министерством туризма.
– Фсе долляр бабалям! Фсе долляр бабалям, – по-русски кричат продавцы.
– Все стоит полцены. Вы не поняли? – нервничает Саша. – Специально же для вас! Пополам! Ну?…
Но паломники садятся снаружи на ступеньки, вытягивают усталые ноги и думают о своем. Глаза их видели святыню, и тайваньского мусора им не нужно.
* * *
«Голгофа» значит «череп». Гора, или скала, на которой был распят Спаситель, по форме, видимо, напоминала мертвую голову. Казни совершались вне городских стен, так что Голгофа находилась за городом, где-то поблизости от стены. Храм же, воздвигнутый над Голгофой и Гробом, находится внутри стен. Проблема в том, что точно неизвестно, где проходили стены во времена Иисуса. Местонахождение Голгофы освящено традицией, так что если бы было доказано с археологической, с исторической точностью, что «наша» Голгофа – ненастоящая, то это все равно не поколебало бы ни одного верующего католика, ни одного православного. Если наука отрицает наши святыни, то тем хуже для науки.
Тем не менее раскопки под руководством императрицы Елены в 326 году тоже были вполне научными. Результаты их не выдуманы, а вполне осязаемы и наглядны: вот скала, вот могила, вот цистерна с остатками крестов… А сколько таких скал, могил и цистерн в Иерусалиме, построенном как одно здание, прослоенном этажами культур, просверленном на огромную глубину катакомбами, пещерами, ходами, тайными лестницами! И чем одни археологические раскопки лучше других?
Православный паломник конца двадцатого века, пожалуй, сочтет оскорблением, сочтет кощунством сомнение в местонахождении Голгофы. Пусть же он представит, будто на дворе – 325 год Р. Х., и Елена еще только собирается в свой долгий путь, и могила Христа находится где-то там, а где – точно неизвестно. Разве не волновало бы его, как это волновало Елену: где же именно, чтобы без ошибки, без обману?
В 1882 году британский генерал Гордон, любитель-библеист, решил, что он нашел настоящую Голгофу. Буквально в нескольких шагах от городских ворот (Дамасских), вне стен, он нашел скалу, поразительно похожую на человеческий череп. В этой невысокой, но довольно заметной скале и сегодня видны впадины – небольшие пещерки, расположенные, как глазницы, и – в самом низу – проваленный рот. На фотографиях начала века эти темные впадины видны очень отчетливо. Неподалеку от скалы еще в 1867 году была найдена гробница, высеченная в скале, схожая с той, что сейчас считается Гробом Господним. Евангелие говорит: «На том месте, где Он распят, был сад» (Иоанн 19: 41). Рядом с гробницей действительно нашли цистерны для масла, для воды и винодельню: стало быть, здесь действительно был виноградник, оливковая роща и некий сад, требовавший воды для орошения. Иосиф Аримафейский, богатый человек, выпросил тело Иисуса и похоронил его в новенькой гробнице, которую он готовил для себя. На внутренней стене гробницы высечен крест.
«Ему назначили гроб со злодеями, но Он погребен у богатого» (Исайя 53: 9).
В 1894 году в Англии образовалась Община Сада Гроба Господня. Община купила участок земли, где находится гробница, и сейчас тут – сад. Это место называется «протестантской Голгофой», и наши паломники сюда не ходят. И напрасно. Это удивительное место.
Не гордыня ли: полагать, что мы точно знаем, где, что и как происходило, настолько точно, что не хотим прислушаться к мнению, отличному от привычного? Протестантская Голгофа возвышается в минуте ходьбы от городских стен, в скромном и грязном месте, она нависает над вонючей автобусной станцией, удушаемой автобусными выхлопами. Земля под ней заасфальтирована, и «рот» черепа почти закрыт слоем асфальта: видимо, Община Сада почему-то не купила в свое время скалу с окружающим участком. Внизу – кошмар и грязь Восточного Иерусалима, арабского квартала, пропитанного запахом дешевых лавок. «Глаза» черепа заросли травой, а на вершине скалы – радиомачта и какой-то забор. Ни бронированного стекла, ни поцелуев, ни храма. А кто сказал, что место казни должно быть нарядным?
Зато гробница окружена восхитительным садом. Сюда не доносятся звуки города, здесь благоухание, цветы, чистые дорожки. Сама гробница, высеченная в белой скале, тоже чистая и – естественно – пустая. Люди заходят – постоят – и выйдут, никто не толкается и не крестится, – но протестанты вообще не толкаются и не крестятся.
Зато они поют. На тенистой, окруженной цветами и деревьями площадке стоят стулья, и хор паломников из Швеции, из Голландии, Англии, Германии, Америки, Финляндии, – разные, – ангельскими, или сиплыми, или какими Бог послал голосами поют псалмы, раскрыв книжки. Когда встречаешься с ними глазами, они вежливо, сдержанно улыбаются. Здесь все другое, здесь нет ни слез, пи истерики, ни вдохновения, ни кликушества, ни воспаленной суеты, такой родной и привычной. Тут все как будто бы немного бесстрастно. Но как мы смеем судить, и как заглянуть в чужую душу, и кто бросит хоть наималейший камушек в этот райский сад, с любовью, с такой любовью – с другой любовью, – возделанный самыми непонятными, самыми таинственными существами: другими людьми? Теми, ради которых, собственно, Он и потрудился прийти?…
… И вот он стоит вокруг нас, И ждет нас, и ждет нас.
Январь 1999
Смотри на обороте
Горячий майский день в Равенне, маленьком итальянском городке, где похоронен Данте. Когда-то – в самом начале пятого века Р. X. – император Гонорий перенес сюда столицу Западной Римской Империи. Когда-то здесь был порт, но море давно и далеко отступило, и его место заняли болота, розы, пыль и виноград. Равенна знаменита своими мозаиками, и толпы туристов передвигаются из одного храма в другой, чтобы, задирая головы, рассмотреть тускловатый блеск мелкой разноцветной смальты там, высоко, под сумеречными сводами. Что-то видно, но не очень хорошо. На глянцевых открытках видно лучше, но очень уж ярко, плоско и дешево.
Мне душно, жарко, пыльно. Мне смутно на душе. Мой отец умер, а я его так любила! Когда-то, давным-давно, лет сорок назад, мимоходом, он был здесь, в Равенне, и прислал мне отсюда открытку с изображением одной из знаменитых мозаик. На обороте надпись – почему-то карандашом, видимо, впопыхах: «Дочка! Ничего прекраснее (смотри на обороте) я в жизни своей не видел! Плакать хочется! Ах, если бы ты была здесь! Твой отец!»
Каждая фраза заканчивается дурацким восклицательным знаком – он был молодой, он был веселый, может быть, он выпил вина. Я вижу его в заломленной на затылок фетровой шляпе – по моде конца пятидесятых годов, с сигаретой в белых, тогда еще собственных, зубах, с мелкими капельками пота на лбу, – высокий, стройный, красивый; глаза его счастливо сияют под круглыми стеклышками очков… На открытке, которую он бросил в почтовый ящик, легкомысленно доверив ее двум ненадежным почтам – итальянской и русской, – рай. Господь сидит посреди ослепительно зеленого, вечно весеннего рая, вокруг него пасутся белые овечки. Две ненадежные почты, русская и итальянская, обломили и затрепали углы открытки, но ничего, послание получено, все в общем-то можно разглядеть.
Если рай существует, то отец там. Где же ему еще быть? Вот только он умер, умер, и больше не пишет мне открыток с восклицательными знаками, больше не посылает весточек из всех точек земли: я тут, я тебя люблю, любишь ли ты меня? радуешься ли вместе со мной? видишь ли ту красоту, которую я сейчас вижу? привет тебе! вот открытка! вот дешевая, глянцевая фотография – я тут был! тут замечательно! ах, если бы и ты могла тоже!
Он объездил весь мир, и мир понравился ему.
Теперь я, по мере возможности, иду по его следам, еду в те города, где он был, и пытаюсь увидеть их его глазами, пытаюсь представить себе его, молодого, заворачивающего за угол, поднимающегося по ступеням, облокотившегося на парапет набережной с сигаретой в зубах. Вот сейчас я в Равенне, пыльной, душной, утомительной, как все туристские места, с толпами на узких улочках. Мертвый, суетный, жаркий город, и негде присесть. Могила Данте, изгнанного из родной Флоренции. Могила Теодориха. Мавзолей Галлы Плацидии, жены Гонория, того самого, что сделал Равенну столицей Империи. Прошло пятнадцать столетий. Все переменилось. Все запылилось, мозаика осыпалась. То, что было некогда важно, – стало неважно, то, что волновало, – ушло в песок. Само море ушло, и на месте, где плескались веселые зеленые волны, теперь пустоши, пыль, безмолвие, горячие виноградные плантации. Сорок лет назад – жизнь назад – мой отец ходил и смеялся тут, и щурил близорукие глаза, и присаживался за уличные столики, и пил красное вино, и откусывал пиццу собственными, крепкими зубами. И спускалась синяя ночь. И на краешке стола, карандашом, он писал мне торопливые слова своего восторга и любви к этому миру, расставляя как попало восклицательные знаки.
Душное облачное небо. Жарко, но солнца не видно. Пыль. То, что некогда было морским дном, теперь лежит вокруг городка широкими плодородными полями; там, где ползали крабы, теперь ходят ослы, на месте водорослей разрослись розы. Все умерло и заглохло, и по некогда блистательной столице Западного мира бродят разочарованные американские туристки в розовых распашонках, недовольные тем, что их опять обмануло туристское бюро: в этой Европе все такое мелкое, такое маленькое, такое старое! Пятнадцать столетий. Могила Данте. Могила Галлы Плацидии. Могила моего отца. Какой-то наивный зеленый рай на помятой открытке.
Что его здесь так поразило? Я нахожу нужный храм, я смотрю наверх – да, что-то зеленое, там, высоко под сводом. Белые овцы на зеленом лугу. Обыденный, тускловатый свет. Разноголосый говор туристов внизу. Показывают пальцами, ищут пояснения в путеводителях. Такой-то век, такое-то искусство. Все как всюду, как всегда. Плохо видно.
В каждом итальянском храме на стене висит коробка для денег – дополнительная услуга для интересующихся. Если опустить туда триста лир – четверть доллара, – то на несколько мгновений под потолком загораются яркие прожекторы, освещая свежим белым светом камешки мозаичного узора. Краски становятся ярче. Видны детали. Толпа возбуждается, и гул ее становится громче. Всего лишь четверть доллара. Все равно ведь вы приехали сюда издалека, заплатили за самолет, за поезд, за гостиницу, за пиццу, за прохладительные налитки, за кофе. Вам что, жалко еще нескольких центов?… Но многим жалко. Они недовольны: их не предупреждали. Они хотят видеть рай даром. Кучка туристов ждет, пока кто-нибудь один, щедрый и нетерпеливый, опустит монетку в прорезь жульнического итальянского аппарата – все итальянцы жулики, правда ведь? – и тогда вспыхнут прожекторы, и на короткий, недостаточный для человеческого глаза миг рай станет зеленее, овцы – невиннее, Господь – добрее. Толпа рокочет громче… – но свет гаснет, и гул разочарованных туристов на миг складывается в ропот протеста, в ворчание жадности, в шепот разочарования. И опять все подернуто сумраком.
Я бреду из церкви в церковь вместе с толпой, слушаю приглушенный разноязыкий говор, похожий на морской шум, меня крутит в медленных людских водоворотах, мелькают бессмысленные усталые лица – такие же бессмысленные, как мое, – блестят стекла очков, шуршат страницы путеводителей. Я протискиваюсь в узкие двери храмов, стараясь оттеснить ближнего, стараясь, так же, как и каждый, занять место получше, стараясь не очень раздражаться. Ведь если рай и правда существует, – думаю я, – то войду я в него вместе с такой же, точно такой же толпой овец, толпой людей – старых, неумных, жадноватых. Ибо если рай не для нас, то для кого же, интересно знать? Разве есть другие, особенные, те, что заметно лучше нас, обычных, среднестатистических?
Нету их, и очень может статься, что брести по зеленым лугам мне придется в стаде американских туристов, недовольных тем, что тут все такое древнее и невысокое. А если это так, то это значит, что в раю – скучно и плохо, чего быть не должно по определению. В раю должно быть изумительно прекрасно.
«Ничего прекраснее (смотри на обороте) я в жизни своей не видел!» – написал мне отец. Смотрю на обороте. Обычный рай. Что же он видел такого, чего я не вижу?
Вместе с толпой я втискиваюсь в маленькое здание, о котором русский путешественник начала века, Павел Муратов, написал в свое время в знаменитой книге «Образы Италии»:
«Необычайно и как-то непостижимо глубок очень темный синий цвет на потолке Мавзолея Галлы Плацидии. В зависимости от игры света, проникающего сюда через маленькие оконца, он изумительно и неожиданно прекрасно переливает то зеленоватыми, то лиловыми, то багряными оттенками. На этот фон положено знаменитое изображение юного Доброго пастыря, сидящего среди белоснежных овец.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19
|
|