«Я взял Дантеса в сторону. «Что вы за человек?» – спросил я. «Что за вопрос», – отвечал он и начал врать. – «Что вы за человек?» – повторил я. – «Я человек честный и скоро это докажу!» Разговор наш продолжался долго. Он говорил, что чувствует, что убьет Пушкина, а что с ним могут делать, что хотят: на Кавказ или в крепость».
Немудрено, что после этого разговора Соллогуб не спал всю ночь. Наутро он поехал к Пушкину. В той же черновой записи Соллогуб говорит: «Пушкин был в ужасном порыве страсти. Дантес подлец. Я ему вчера сказал, что плюю на него».
Все-таки в ноябре друзьям и секундантам удалось кое-как предотвратить дуэль. Соллогуб, исполняя данное ему Пушкиным поручение, поехал к Даршиаку, чтобы условиться с ним «насчет матерьяльной стороны самого беспощадного поединка. Каково же было мое удивление, когда с первых же слов Даршиак объявил мне, что он сам всю ночь не спал, что хотя он не русский, но очень понимает, какое значение имеет Пушкин для русских». Затем он показал Соллогубу письмо, где Пушкин брал назад свой вызов:
«Я вызвал Г. Ж. Геккерна на дуэль, и он принял мой вызов, не входя ни в какие объяснения. Прошу секундантов рассматривать мой вызов, как не существующий, так как молва известила меня, что Г. Ж. Геккерн решил после дуэли объявить о своем намерении жениться на м-ль Гончаровой»
(17 ноября 1836 г.). Геккерны старались добиться, чтобы Пушкин в этом письме не упоминал о сватовстве. Он им этой уступки не сделал. В тот же вечер, на балу у Салтыковых, помолвка была объявлена. На балу были и Пушкины, муж и жена. Пушкин перестал здороваться с Дантесом и запретил ему бывать у них в доме. Для него эта свадьба ничего не разрешала, скорее усложняла, запутывала его в новые сети. Он-то отлично знал, в которую из двух сестер влюблен Дантес.
На помолвку красавца кавалергарда с незаметной, небогатой фрейлиной Екатериной Гончаровой, смотрели, как на благородную жертву, принесенную им ради спасенья чести любимой женщины. Эту сентиментальную легенду опровергает Вяземский в письме к великому князю Михаилу Павловичу: «Часть общества захотела усмотреть в этой свадьбе подвиг высокого самоотвержения ради спасения чести г-жи Пушкиной. Но, конечно, это плод досужей фантазии. Ничто, ни в прошлом молодого человека, ни в поведении его относительно нее, не допускает подобного толкования».
Старший Геккерн сам распространял по Петербургу эти россказни. Когда, после смерти Пушкина, Николай написал голландскому королю, прося его отозвать своего посланника, Геккерн сразу отбросил прежнюю версию, будто бы Дантес женится по любви. И в письмах к своему министру иностранных дел, и в особенности в письмах графу Нессельроде, русскому министру иностранных дел, Геккерн без всякого стеснения опорочивает Наталью Николаевну. Своему министру он пишет осторожнее, лукаво искажает историю сватовства, пускает в ход инсинуации, недомолвки, от которых, в случае нужды, можно отречься:
«Сын мой, понимая хорошо, что дуэль с Пушкиным уронила бы репутацию жены последнего и скомпрометировала бы будущность его детей, счел за лучшее дать волю своим чувствам и попросил у меня разрешения сделать предложение сестре г-жи Пушкиной. Этот брак, вполне приличный в светском отношении, так как девушка принадлежит к лучшим семьям этой страны, спасал все: репутация г-жи Пушкиной оставалась вне подозрений… Но мой сын, как порядочный человек и не трус, хотел сделать предложение только после дуэли… тут вдруг Пушкин написал секундантам, что, будучи осведомлен всеобщей молвой о намерениях моего сына, он берет вызов обратно».
Русскому министру голландец писал с большей уверенностью. Он знал, что найдет у Нессельроде поддержку. Может быть, даже надеялся, что его письма будут доложены Государю и произведут на него впечатление. Геккерн понимал, что история с дуэлью может отразиться на его карьере, и всеми силами оборонялся. Сразу после смерти Пушкина он послал графу Нессельроде, с которым каждый день виделся, длинное письмо, «чтобы опровергнуть клевету, предметом которой я сделался». В этом письме Геккерн имел наглость ссылаться на Наталью Николаевну, как на свидетельницу, которая может подтвердить невинность Дантеса и его собственную.
«Говорят, что я подстрекал моего сына к ухаживаниям за г-жой Пушкиной. Обращаюсь по этому поводу к ней самой. Она сама может засвидетельствовать, сколько раз я ее предостерегал от пропасти, в которую она летела. Она скажет, что в своих разговорах с ней я доводил свою откровенность до выражений, которые должны были ее оскорбить, но вместе с тем и открыть глаза, по крайней мере я на это надеялся. Если г-жа Пушкина откажет мне в этом признании, то я обращусь к свидетельству двух высокопоставленных дам, бывших поверенными моих тревог, которым я день за днем давал отчет во всех своих усилиях порвать эту несчастную связь»
(1 марта 1837 г.). Геккерн хорошо владел французским языком. Он хорошо знал, что эти слова «pour rompre cette funeste liaison»
имеют совершенно определенное значение, говорят о связи незаконной, грешной. Но Пушкин был уже убит, за Наталью Николаевну некому было заступиться, а Дантеса ему во что бы то ни стало хотелось обелить, представить как жертву. Он в том же письме писал: «Высокое нравственное чувство заставило моего сына закабалить себя на всю жизнь, чтобы спасти репутацию любимой женщины… Он предпочел безвозвратно связать себя, чтобы только не компрометировать г-жу Пушкину».
Такие же речи при жизни Пушкина Геккерн-старший вел вполголоса в петербургских гостиных. Его гнусный шепот доходил до слуха Пушкина, усиливал его тревогу, его гнев. Его счеты с Геккернами с помолвкой не кончились. Оскорбление, нанесенное анонимными письмами, не было смыто, ни тем более забыто. 21 ноября, когда Дантес уже был объявлен женихом Коко, Пушкин написал Геккерну-старшему письмо, где, как говорит Вяземский, «излил все бешенство свое, всю скорбь раздраженного, оскорбленного сердца своего, желая, жаждая развязки и пером, омоченным в желчи, запятнал неизгладимым поношением и старика и молодого».
Письмо Пушкина дышит презреньем и негодованьем. Слова сыплются, как удары, как пощечины. Некоторые фразы, как терновые шипы, впились в мозг Пушкина. Они несколько раз возвращаются в разных вариантах письма и повторяются в окончательном тексте. Пушкин это письмо прочел своему секунданту, Соллогубу: «Он запер дверь и сказал – я прочитаю вам мое письмо к старику Геккерну. С сыном уже покончено… Вы мне теперь старичка подавайте. – Тут он прочитал письмо… Губы его задрожали, глаза налились кровью. Он был до того страшен, что только тогда я понял, что он действительно африканского происхождения. Что мог я возразить против такой сокрушительной страсти? Я письма этого смертельно испугался. В тот же вечер я рассказал Жуковскому у Одоевского. На другой день Жуковский сказал у Карамзиных, что письмо остановлено».
Жуковский воображал, что женитьба Дантеса на Коко внесет успокоение. Пушкин в ноябре дал себя уговорить, письма Геккерну не отправил, но хранил его, а в январе послал, почти не меняя текста, настолько точно это письмо выражало мысли и чувства, которыми поэт мучился три последние месяца жизни. В тот же день, 21 ноября, когда Пушкин писал Геккерну, написал он и Бенкендорфу, докладывая через него Царю о своем столкновении с Геккернами. Это единственный документ, где Пушкин сам изложил историю анонимных писем и сватовства Дантеса. Весь Петербург уже знал о полученных им пасквилях, порочащих честь его жены. Молчать Пушкин не мог. Он носил придворное звание. Один из его противников был гвардейский офицер. Другой – иностранный дипломат, аккредитованный при русском дворе. Пушкин считал себя обязанным оповестить об этом деле Царя. В письме Бенкендорфу Пушкин ясно говорит, что это доклад, но отнюдь не просьба о защите. Не ему, при его независимости, было искать у правительства помощи в делах чести.
Друзья, постоянно встречавшие Пушкина в это время, говорят, что он был возбужден, встревожен, нервен, переходил от мрачности к желчному веселью, от вспышек гневной ярости к слезам. Но эти внутренние бури, которые он не мог, а может быть, и не хотел, скрыть, не отразились на его письме Бенкендорфу. Он написал его точно, сжато, просто, как настоящий писатель-классик.
Письмо настолько важно, что я привожу его целиком, исключив только обычные заключительные вежливые слова:
«Граф, я в праве, я даже считаю себя обязанным сообщить о том, что произошло в моем семействе. Утром, 4-го ноября, я получил три экземпляра письма оскорбительного для чести моей и моей жены. По внешнему виду бумаги, по стилю и манере изложения, я сразу увидал, что оно написано иностранцем, человеком высшего общества, дипломатом. Я стал наводить справки. Я узнал, что еще семь или восемь человек получили в тот же день двойные конверты, куда были вложены такие же письма, адресованные на мое имя. Большинство адресатов, подозревая какую-то низость, мне их не переслали.
Все они были возмущены низким и незаслуженным оскорблением, но, признавая поведение моей жены безукоризненным, в то же время говорили, что повод к этой мерзости дал Дантес своим упорным ухаживанием за ней. Я не мог допустить, чтоб имя моей жены связывали с чьим бы то ни было именем. Я послал это сказать Дантесу. Барон Геккерн явился ко мне и принял за Дантеса вызов, но просил о двухнедельной отсрочке.
Случилось так, что во время данной ему отсрочки Дантес влюбился в мою свояченицу, м-ль Гончарову, и сделал ей предложение. Об этом меня оповестила молва. Я заявил Даршиаку, секунданту Дантеса, что беру вызов обратно. В то же время я убедился, что анонимные письма писал г. Геккерн, о чем считаю своим долгом предупредить правительство и общество.
Я единственный судья и хранитель чести моей и жены моей, почему я не прошу ни правосудия, ни мести; я не могу и не хочу сообщать кому бы то ни было, на чем основаны мои утверждения»
(21 ноября 1836 г.). Очевидно, письмо было доложено Государю, как и надеялся Пушкин. Через два дня Царь вызвал его в Зимний дворец. При аудиенции присутствовал Бенкендорф. О чем Царь говорил с поэтом, неизвестно. По-видимому, Пушкин рассказал Николаю, как Геккерн-старший преследовал Наталью Николаевну своими нашептываньями, уверял ее, что Дантес умирает от любви к ней. Во всяком случае, Царь позже писал брату в выражениях, очень близких к уже написанному, но еще не отправленному письму Пушкина к Геккерну:
«Хотя, – писал Николай, – никто не мог обвинять жену Пушкина, столь же мало оправдывали поведение Дантеса, в особенности его гнусного отца… Порицание поведения Геккерна справедливо и заслуженно, он точно вел себя, как гнусная каналья. Сам сводничал Дантесу в отсутствие Пушкина, уговаривая жену его отдаться Дантесу, который будто умирал к ней любовью… Жена Пушкина открыла мужу всю гнусность поведения обоих».
Никакого реального результата разговор Пушкина с Царем не имел. Поэт сам был «хранитель своей чести», а бесчестье голландского дипломата было недостаточно доказано, чтобы правительство могло вмешаться в историю с анонимными письмами. Конечно, можно было убрать, услать куда-нибудь гвардейского офицера Жоржа Дантеса, но и этого не нашли нужным сделать. Граф В. Ф. Адлерберг рассказывал Бартеневу, что, когда пошли по Петербургу анонимные пасквили, он, «находясь в постоянных дружеских сношениях с Пушкиным, восхищаясь дарованием Пушкина, встревожился. Он вспомнил, что Дантес говорил, что не прочь поехать на Кавказ, подраться с горцами, и поехал к В. К. Михаилу Павловичу, прося его удалить Дантеса из Петербурга. Но остроумный красавец француз пользовался большим успехом в обществе. Его считали украшением балов. Он подкупал своим острословием, до которого В. К. был большой охотник».
Возможно, что Царь не принял крутых мер еще и потому, что тут была замешана репутация молодой женщины, которой и он восхищался. Всякий лишний шум мог ей повредить.
Почти через сто лет после смерти Пушкина даровитый пушкинист П. К Щеголев пустил в ход легенду, что одной из причин смерти Пушкина была влюбленность Николая в его жену. Щеголев нигде прямо не сказал, что между Пушкиной и Царем была тайная любовная связь, но его сопоставления и намеки это достаточно ясно говорят. Его доказательства настолько шатки, что можно было бы об этой гипотезе не упоминать, если бы она не бросала тень на Пушкина. В 1937 году, по случаю столетия со дня смерти Пушкина, его поминали в России и по всему миру, и эту пикантную выдумку повторили на всех языках, в речах, в печати, по радио. Она вошла в серьезный труд о Пушкине американского профессора Саймона. Нельзя оставить без ответа такое опороченье имени Пушкина. Он умер, защищая свою честь. Мы, его литературные потомки, обязаны защищать его от посмертной клеветы.
Щеголев построил свои доводы на анализе анонимного диплома. В нем он нашел намеки не на Дантеса, а на Николая. То, что Нарышкин назван великим магистром ордена рогоносцев, Щеголев толкует как напоминание о связи Александра I с Нарышкиной. С той поры прошло более 20 лет. Уже были забыты романы предыдущего царствования, но Щеголев пишет
: «Мне думается, что составитель диплома и продолжения хотел бы тоже по царственной линии»
. Почему думается? Далее еще более произвольное развитие этой совершенно произвольной царственной линии. Это уже не литературное исследование, это политический памфлет, сочиненный для вящего опорочения одного из Романовых.
В подкрепление своей легенды Щеголев пишет: «Пушкина и ей подобные красавицы фрейлины и молодые дамы двора не только ласкали высочайшие взоры, но и будили высочайшие вожделения. Для придворных красавиц было величайшим счастьем понравиться монарху и ответить на его любовный пыл». При этом Щеголев цитирует двух писателей, весьма от русского двора далеких, Добролюбова и француза Галлэ де Культур, который провел в России несколько лет, как секретарь князя А. Н. Демидова сан Донато. Потом он издал в Париже книгу «Царь Николай и Святая Русь». Книга вышла в 1855 году, в момент повальной русофобии, поднявшейся во Франции и в Англии в связи с Крымской войной. Русского Царя старались изобразить как некое азиатское чудовище. Обычно Щеголев давал критическую оценку источникам, которыми пользовался, но о книге Галлэ де Культур он только говорит – «острая и любопытная книжка, при некоторых и немалых неточностях». На самом деле это книга невежественная, легкомысленная. Особенно во всем, что касается Пушкина. В ней повторяется вздорный рассказ о том, как генерал Милорадович будто бы высек Пушкина по приказу Александра I. Эта злая и бессмысленная петербургская сплетня в свое время чуть не довела молодого Пушкина до самоубийства. А француз выдает это за факт и на нем строит всю дальнейшую психологию поэта. По его словам, Пушкин этим сеченьем был так потрясен, что «добровольно осудил себя на ничтожество (nean) и весь остаток жизни провел в борьбе с собственными мыслями. Он смирился и, как орел с подрезанными крыльями, стал летать низко, перестал парить над вершинами и океанами».
Вот на этого пошлого автора, который даже дату смерти Пушкина не мог правильно указать и уморил его 2 января 1838 года, пушкинист Щеголев нашел возможным опереться для характеристики нравов высшего светского общества и Царя, о котором француз знал так же мало, как и о Пушкине. «Царь самодержец, – писал Галлэ де Культур, – в своих любовных историях, как и в остальных своих поступках. Если он отличает женщину на прогулке, в свете, в театре, он говорит одно слово дежурному адъютанту… Нет примера, чтобы это отличие было принято иначе, как с изъявлением почтительной признательности.
«Неужели царь никогда не встречает отпора со стороны своих жертв?» – спросил я одну даму, любезную, умную и добродетельную, которая сообщила мне эти подробности.
«Никогда», – ответила она мне с выражением крайнего изумления.
При этом добродетельная дама пояснила любознательному иностранцу:
«Мой муж никогда не простил бы мне, если бы я ответила отказом».
Даже если бы это было так, это еще не доказывает, что Пушкина была в связи с Царем, и Щеголеву, внимательному исследователю той эпохи, не следовало бы цитировать, да еще без всяких оговорок, такое огульное поношение русских женщин той эпохи. Он много занимался декабристами, не мог он не знать, какое высокое понятие о чести было присуще тогдашнему просвещенному русскому дворянству, Раевским, Вяземским, самому Пушкину, каким высоким сознанием личного достоинства и долга были исполнены многие женщины придворной среды, из которой вышли жены декабристов. Но Щеголев увлекся возможностью бросить лишний комок грязи в одного из Романовых и сделал это за счет Пушкина, не побоявшись его запачкать. Будь эта догадка верна, она нанесла бы несравненно больший ущерб репутации поэта, чем репутации Царя.
Со времени смерти поэта прошло сто лет. Никто из друзей и недругов Пушкина, никто из современников и многочисленных исследователей никогда не обмолвился ни одним словом, не напал ни на какие данные о связи Натальи Николаевны с Царем. Об этом не говорит ни один из тоже достаточно многочисленных врагов Николая I, ни один из недоброжелателей поэта, так охотно возводивших на него всякие поклепы. Герцен, беспощадный, непримиримый враг Николая I, оставил много рассказов о недостатках и пороках этого Государя, но нигде у него нет даже намека на то, что Щеголев назвал – по царственной линии. А Герцен и в Москве, и в эмиграции встречал многих близко знавших Пушкина.
Есть еще один и для меня решающий довод против щеголевской легенды. Это отношение близких, преданных ему людей к его вдове. Его друзья были люди порядочные, морально очень брезгливые. Наталья Николаевна не могла бы ждать от них снисхождения, если бы в основе травли, погубившей ее мужа, лежала ее связь с Царем. Между тем после дуэли и после смерти поэта они сохранили к ней добрые чувства, старались ее поддержать. Последние два дня жизни Пушкина княгиня Вера Вяземская почти не отходила от него и от его жены, а княгиня Вера была женщина до резкости, до беспощадности прямая. Дочь Карамзина, княгиня Е. Н. Мещерская, большой друг Пушкина, тогда же писала: «Я все это время была с ней, прежде всего, потому что это доставляло мне утешение, хотя бы таким путем отдать дань памяти Пушкина, и еще потому, что, право, судьба этой молодой женщины так ужасна, что заслуживает сочувствия… Минутами ее просто раздирают угрызения совести»
(1837). Отношения между Николаем I и Пушкиным были очень сложные, для поэта очень трудные. Десять лет прошло с тех пор, как только что коронованный молодой Царь снял с него опалу. С тех пор многое изменилось в жизни, в них обоих. Прошла первая, наивная влюбленность Пушкина в Николая. Но взаимный интерес, более дружественный со стороны Пушкина, оставался. Женитьба и камер-юнкерство связали Пушкина со двором; он часто стал встречаться и разговаривать с Царем. Но по вольнолюбивой, горделивой природе своей он не мог стать царедворцем. Придворные обязанности его тяготили, светские выезды ему давно надоели. Без средств, с репутацией неисправимого либерала, с постоянной, неудовлетворенной потребностью в уединенной, сосредоточенной работе, он только ради красавицы жены таскался по балам. Он шутливо писал ей: «Одно мне выгодно от отсутствия твоего, что не обязан на балах дремать, да жрать мороженное». Он хотел уехать в деревню, Бенкендорф не пустил. Внешне Царь был приветлив, но камер-юнкерство и прочитанное письмо заставили Пушкина насторожиться, оставили в нем глубокую царапину. С тех пор Пушкин так и остался настороже.
Все же, когда анонимный диплом потряс его, Пушкин через шефа жандармов доложил об этом Царю. Он этого никогда не сделал бы, будь в пасквиле намек на Николая I. Пушкин мог бы скорее догадаться, чем Щеголев спустя сто лет. С таким обидчиком, вызвать которого на дуэль было невозможно, Пушкин ни в какие объяснения не стал бы пускаться.
Николай I женился по любви и с женой жил очень дружно. Но он любил болтать с хорошенькими женщинами, танцевать с ними, кокетничать, возбуждать между ними соревнование, дразнить их, интриговать на маскарадах, до которых он был большой охотник. В Пушкинскую эпоху у него как будто еще не было любовных связей. Во всяком случае, молва еще не называла ни одного имени.
Он, конечно, восхищался красотой Натальи Николаевны. Нельзя было ею не любоваться. Такой она родилась, как ее муж родился поэтом. Царь с ней танцевал, иногда вел ее к ужину. Это было большое отличие. Больше того, Нащокин, со слов Пушкина, рассказывал Бартеневу, что «Царь, как офицеришко, ухаживал за его женой, нарочно по утрам проезжал мимо ее окон, а к вечеру на балах спрашивал, отчего у нее шторы всегда спущены?»
Что он проезжал мимо них, это неудивительно, так как Пушкины жили около дворца. Это довольно невинная форма ухаживанья. Но высокий вздыхатель мог и смутить Пушкина. Лет десять спустя после смерти поэта Николай I рассказал барону М. А. Корфу: «Под конец жизни Пушкина, встречаясь очень часто с его женой, которую я искренно любил и теперь люблю, как очень хорошую и добрую женщину, я как-то разговорился с ней о коммеражах, которым ее красота подвергает ее в обществе; я посоветовал ей быть осторожнее и беречь свою репутацию, сколько для самой себя, столько и для счастья мужа, при известной его ревности. Она верно рассказала об этом мужу, потому что, встретясь где-то со мной, он стал меня благодарить за добрые советы его жене. Разве ты мог ожидать от меня другого? – спросил я его. – Не только мог, но, признаюсь откровенно, я и вас самих подозревал в ухаживаньях за моей женой… Три дня спустя был его последний дуэль».
Царственная линия, которую Щеголев произвольно провел через жизнь Пушкина, идет вразрез со всем обликом поэта. Всякое поползновение Царя на честь его жены вызвало бы с его стороны яростный отпор. Пушкин был человек прямой, честный, смелый, глубоко порядочный. Умер, как и жил, мужественно. Если принять догадку Щеголева, то пришлось бы считать, что Пушкин в роковую полосу своей жизни, когда слабые и сильные стороны характера сказываются особенно явственно, вел себя как лицемерный искатель. Не мог бы он, умирая, просить для своей семьи покровительства Царя, если бы подозревал или предполагал в нем любовника своей жены. Эту посмертную клевету надо окончательно отбросить.
Глава ХХVIII
ВЫЗОВ
В доме Пушкиных шли спешные приготовления к свадьбе. В конце декабря Пушкин писал отцу:
«У нас свадьба. Моя свояченица, Екатерина Гончарова, выходит замуж за барона Геккерна, племянника и приемного сына посланника голландского короля. Это очень красивый и славный малый; он в большой моде. Он богат и на четыре года моложе своей суженой. Приготовление приданого очень занимает и поглощает мою жену и ее сестер, но меня они злят, так как мой дом превращен в модную и белошвейную лавку».
На этот раз приданое шилось не на деньги жениха, как это было с Натали, а на 10 тысяч рублей, полученных от Д. Н. Гончарова, который теперь был главой семьи. Ему пришлось выдать Дантесу письменное обязательство, что Екатерина Гончарова, пока ей не будет выделена законная часть наследства, будет получать от брата 5 тысяч рублей в год. Это было во много раз больше того, что Дантес получал от родного отца. Дантес, в противоположность Пушкину, сумел обставить свою внезапную женитьбу довольно приличным денежным договором.
Обрученье Дантеса и Коко произвело много шума, казалось неправдоподобным, возбуждало всеобщее любопытство. Даже императрица Александра Федоровна в начале января, перед самой свадьбой, писала графине Тизенгаузен, дочери Элизы Хитрово: «Мне так хотелось бы иметь через Вас подробности о невероятной женитьбе Дантеса. Неужели причиной ее явилось анонимное письмо? Что это – великодушие или жертва? Мне кажется бесполезно, слишком поздно». И опять, в другой записочке, писала она: «Мне жаль Дантеса».
А он, став женихом, еще откровеннее продолжал ухаживать за Натальей Николаевной, с которой по-прежнему каждый день встречался в свете. Накануне Нового года в доме Вяземских был большой прием. Княгиня рассказывала потом Бартеневу, что ей было очень неприятно, когда появился Дантес с невестой, так как Пушкин с женой уже были у нее. Княгиня не могла не принять Дантеса, а «француз», как она его называла, стал сразу увиваться за Пушкиной. Бартенев записал со слов Вяземской: «Графиня Наталья Викторовна Строганова говорила кн. Вяземской, что у Пушкина такой страшный вид, что, будь она его женой, она не решилась бы с ним вернуться домой. Наталья Николаевна была с ним то слишком откровенна, то слишком сдержанна».
10 января в Исаакиевском соборе, как тогда называли Адмиралтейскую церковь, где три недели спустя должны были отпевать Пушкина, состоялась свадьба Екатерины Гончаровой и Дантеса. Посаженной матерью жениха была графиня Нессельроде. Наталья Николаевна на свадьбе была. Пушкин не был. Когда молодые приехали к Пушкиным с визитом, он приказал их не принимать. Дантеса к себе в дом не пускал, жене запретил у них бывать. Послушалась ли она, мы не знаем.
Внешне жизнь Пушкиных катилась как всегда, очень светская и очень простая. Один из случайных посетителей, попавших в ту зиму к Пушкину, так описал его комнату: «Большой кабинет. Огромный стол простого дерева, заваленный бумагами и книгами. Простые плетеные стулья по стенам. Одно удобное кресло, на котором он сидел в стареньком, дешевом халате. Красный диван. Полки с книгами. Все просто».
Даже эта простота была не по средствам, не по силам Пушкину, тем более что большинство их знакомых жило широко и нарядно. Это не мешало Наталье Николаевне веселиться и выезжать. Пушкин по-прежнему сопровождал ее, занимал деньги, чтобы оплачивать жизнь, весь склад которой ему опостылел. Усталый раб уже не мечтал о побеге.
Последняя квартира Пушкиных, на Мойке, в доме Волконских, была большая. Одиннадцать комнат, службы, конюшни на шесть лошадей, сеновал, ледник. На годичный декабрьский акт в академии Пушкин приехал в двухместной карете четверкой с форейтором. Но все это делалось в долг. По утрам, когда три сестры, проплясавши всю ночь, еще сладко спали, начинались бесконечные звонки кредиторов. С каждым днем их было все больше, все труднее было прислуге их выпроваживать. Пушкин всем был должен: дровянику, молочнице, булочнику, в мелочную лавку, прислуге, каретнику, извозчику за наем лошадей. Раулю за вино 777 рублей. Портному за фрачную пару 450 рублей. В этом неоплаченном фраке Пушкина похоронили. Модистке Зихлер, за наряды Натальи Николаевны, он был должен 3364 рубля. И приблизительно столько же книгопродавцу Белизару за свою единственную роскошь, за книги. Когда он умер, в доме было только 300 рублей. Не на что было его похоронить. После него опека оплатила 50 разных счетов. Сколько крови испортили ему эти счета. А после его смерти читатели вдруг проснулись и за три дня в одном только Петербурге раскупили у Смирдина на 40 тысяч рублей его сочинений.
За последний год жизни Пушкин пять раз обращался к ростовщице Шишкиной, закладывал у нее шали, серебро, жемчуга, свои, сестер Гончаровых, Соболевского. Он задолжал ростовщице 16 тысяч рублей. На следующий день после того, как Пушкин был в Зимнем дворце, докладывая Царю об анонимных письмах, он занял у Шишкиной 1250 рублей. Два месяца спустя, накануне того дня, когда он послал Дантесу второй, роковой вызов, ему опять пришлось искать денег, он опять заложил вещи, на этот раз на 2200 рублей. Так, до последних дней денежные затруднения и тяготы преследовали величайшего русского писателя.
Один из лучших пушкинистов, Б. Л. Модзалевский, писал: «Прочитывая дело опеки об уплате долгов Пушкина, можно наглядно видеть, в каких тисках материальной необеспеченности был поэт в последние годы своей жизни, насколько тяжело было ему финансовое положение, из которого, по-видимому, не было исхода… Векселя, требования кредиторов, счета… все это дорисовывает поистине трагическую обстановку, в которой должен был жить поэт…»
«О бедность, бедность, как унижает сердце нам она…» Это припев к женатой жизни Пушкина. Работа переставала его кормить. Не было душевного спокойствия, необходимого для вдохновения. Талант его не иссяк, и он это знал. Его умственный кругозор все ширился. Он был не только первым поэтом, но и духовным вождем всей думающей России.
Последние отклики разнообразия его умственных интересов случайно сохранились в дневнике непоседливого А. И. Тургенева. За границей Тургенев много видался со своим братом Николаем. Близкое общение видного чиновника с эмигрантом-декабристом, с государственным преступником, заочно приговоренным к суровому наказанию, очень не нравилось Николаю. Никаким карам за такие встречи Тургенева не подвергли. Он продолжал бывать во дворце, но Царь не замечал его, хмуро проходил мимо него, не разговаривал с ним. Тургеневу это было очень неприятно. Он был царедворец. На дворцовых выходах, куда он продолжал получать приглашения, видя немилость Царя, «многие от меня отворачивались и я от них», – пишет он в дневнике.
Тех, кто ищет в этом дневнике сведений о Пушкине, эти записи дразнят своей скудостью, торопливостью, путаностью. За два месяца Пушкин упоминается в них 26 раз, но всегда бегло, как одна из многих фигур на сцене большого света. В этой и привычной, и чуждой ему толпе лицо поэта мелькает, то замкнутое, мрачное, грозное, то неожиданно расцветающее улыбкой. Тургенев, опять-таки впопыхах, отмечает и его домашнюю жизнь. Из Европы он привез свежий запас новостей, литературных, политических, житейских, книги, новые и старинные, коллекции документов, старых архивных выписок, грамот по русской истории, которые всегда и всюду собирал. Пушкин всем этим очень интересовался. Как редактор «Современника», он считал Тургенева ценным сотрудником. Отмечая их почти ежедневные встречи, Тургенев не забывает выразить свое восхищенье красотой Натальи Николаевны, но и «умным, любопытным разговором» Пушкина так увлекается, что ради него иногда даже пропускает балы. Со стороны такого бальника это большой комплимент Пушкину.
Из записей Тургенева видно, что на балах и приемах встречались не только для танцев, но и для обмена мыслями. В этих беседах принимали живое участие иностранные дипломаты. Их имена все время попадаются в записях и письмах Тургенева, как и в Дневнике Пушкина. К несчастью, дневник Тургенева – это какой-то гоффурьевский журнал, где отмечены передвижения ряда лиц, но не их поступки, мысли, переживания. После кончины Пушкина Тургенев писал своему другу, И. С. Аржавитинову: «Последнее время мы часто виделись с Пушкиным и очень сблизились; он как-то более полюбил меня, а я находил в нем сокровища таланта, наблюдений, начитанности о России, особенно о Петре и Екатерине, редкие, единственные. Никто так хорошо не судил русскую новейшую историю: он созревал для нее, и знал, и отыскал в известность многое, чего другие не заметили.