Глава 1
Прибытие в столицу
Люблю тебя, Петра творенье!
Люблю твой строгий, стройный вид,
Невы державное теченье,
Береговой ее гранит.
А.С. ПушкинУгрюмый и мрачный, холодный и гостеприимный, град ветров и дождей, оплот моряков и художников, родина поэтов и императоров, город величественный и статный – таким предстал Санкт-Петербург перед молодым маркизом Ричардом Редсвордом.
Парижское лето 1837 года принесло ему знакомство с двадцатилетним повесой Дмитрием Григорьевичем Воронцовым, единственным наследником несметного состояния его дяди, графа Владимира Дмитриевича Воронцова.
Два молодых человека обнаружили свое парижское знакомство особенно приятным, во-первых, потому, что оба терпеть не могли Францию и все французское, а во-вторых, потому, что Дмитрий, хоть и владел в совершенстве диалектом Вольтера, предпочитал изъясняться на языке Уолтера Скотта, тогда как Ричард, чей отец в свое время был британским послом в России (и мать тоже знала русский язык), предпочитал Жуковского и Пушкина творчеству грассирующих поэтов.
Когда пребывание в «столице пошлости» сделалось для обоих джентльменов невыносимым, а случилось это в августе, они сделали то, что делает всякий молодой человек, нашедший себе лучшего друга, а именно – пригласили в гости один другого.
Поскольку Ричард лишь недавно покинул свой родной остров, тогда как Дмитрий обещал дяде вернуться домой к сентябрю, решено было поехать в Санкт-Петербург.
Карета, в которой молодые люди совершали путешествие, выехала на Невский проспект и помчалась с востока на запад – по направлению к Малой Морской улице, где жил граф Воронцов. В окнах кареты мелькали постоялые дворы, витрины магазинов и парадные клубов, господа в легких плащах нараспашку и с зонтами, шедшие по тротуарам, и хмурое небо над городом – все это напоминало Ричарду родную его сердцу Пикадилли.
– Останови, останови карету, – попросил Ричард.
– Стой! – скомандовал Дмитрий извозчику.
Ричард вышел на мостовую и огляделся: да, было в Невском проспекте что-то от Пикадилли, но солнце, раскаленное вечернее солнце, нанизанное на устремленную к небесам адмиралтейскую иглу, придавало столице России облик града царей, великой колыбели Европы.
Редсворд завороженно смотрел на запад, забыв обо всем на свете, и затаив дыхание наблюдал, как солнце, которое никогда не заходит над Британской империей, покорно кланяется Невскому проспекту. Ричард, забывший, как уже было сказано, обо всем, забыл также и о весьма полезном для человека свойстве – привычке дышать. Как следствие, он почувствовал нехватку воздуха и жадно вдохнул аромат Петербурга, который сильно отдавал французскими духами. Но запах этих духов, хоть они и были французскими, показался молодому джентльмену очаровательным, в чем не было ничего удивительного, ведь исходил он от девушки – нет: ангела, богини! Что была Афродита в сравнении с этим небесным созданием, венцом Творенья, Совершенством!
– Beauty![1] – вырвалось невольно у Ричарда.
Барышня смущенно посмотрела на него, снисходительно улыбнулась и скрылась за дверью какого-то магазина.
Молодой маркиз смутился, покраснел, почувствовал себя ослом и вернулся в карету.
– Ну что, beauty, поехали домой? – спросил Дмитрий.
Ричард кивнул, пытаясь перевести дух.
– Трогай! – скомандовал Воронцов извозчику.
Молодые люди поднялись на крыльцо и постучали в двойные дубовые двери, которые отворил Аркадий, презанятный старик в темно-синей ливрее екатерининской поры. Он провел обоих джентльменов по белой мраморной лестнице в гостиную, где в креслах сидели два уже немолодых господина и развлекали себя разговорами о политике и игрой в шахматы.
Один был граф Владимир Дмитриевич Воронцов. Несмотря на преклонный возраст, это был сильный мужчина, коренастый, с широкими скулами, дородным носом и массивным лбом, на который падали темные, с проседью волосы. Когда граф увидел двоих молодых людей, он принял вид задумчивый и слегка удивленный, но вид этот быстро сменился ласковой улыбкой, выплывшей из-под пышных его усов.
Встав с кресла, Владимир Дмитриевич обнял племянника, а затем повернулся к Ричарду.
– Дядя, это мой друг маркиз Ричард Уолтер Редсворд. Рик, это мой дядя, граф Владимир Дмитриевич Воронцов.
Граф улыбнулся и протянул гостю крепкую руку, которая немедленно получила крепкое пожатие.
– It is a great pleasure for me to meet thee, lord Redsword[2], – произнес Воронцов.
– Взаимно, Владимир Дмитриевич, – ответил Ричард. – Я неплохо говорю на русском, очень люблю этот язык, и вы окажете мне огромную честь, если будете говорить на родном языке.
– Но законы гостеприимства обязывают меня вести диалог на английском…
– В таком случае вы не откажете гостю в маленьком капризе?
Граф Воронцов выразил согласие и представил своего собеседника:
– Князь Ланевский Михаил Васильевич, мой друг.
Князь Ланевский был улыбчив и необычайно привлекателен.
Ричард протянул Михаилу Васильевичу руку, и тот очень сдержанно пожал ее. После он принял в объятия Дмитрия и, по русскому обычаю, трижды поцеловал его.
– Вы к нам надолго? – поинтересовался он у Ричарда.
– Ричард пробудет у нас какое-то время, – ответил за него Дмитрий.
Ланевский кивнул.
– Признаюсь, мне пора бы честь знать, – произнес он, взглянув на часы. – Митя, вы приехали очень вовремя: завтра я устраиваю бал по случаю семнадцатилетия Софьи.
Дмитрий кивнул, натянуто улыбнулся и слегка покраснел.
– Софья Михайловна уже… – промямлил он и замолчал.
– …уже почти год тебя не видела и очень по тебе соскучилась, – закончил Ланевский, – и потому ты просто обязан быть к нам завтра в девять.
– Да… я, конечно… очень рад… благодарю покорно…
– Разумеется, мы будем ждать и вас, маркиз. – Ланевский учтиво кивнул Ричарду.
– Право, князь, я не уверен, что мое присутствие…
– Неуверенность порождает неуклюжесть, – заметил Михаил Васильевич.
– А женщины не любят неуклюжих людей, – вставил Дмитрий.
Его острота не встретила ожидаемой реакции: Ланевский посмотрел на него строго, Владимир Дмитриевич сдержанно улыбнулся.
– Итак, решено: ждем завтра вас к девяти, – объявил Михаил Васильевич бодрым голосом и направился к выходу, но остановился у двери и спросил: – Маркиз, а вы уже решили, где остановитесь?
Ричард, не ожидавший подобного вопроса, уже хотел сказать что-то о гостинице «Астория», но Владимир Дмитриевич ответил за него:
– Разумеется, молодой маркиз остановится здесь, в моем доме.
– Вот как? – с некоторым удивлением отозвался Ланевский. – Что ж, до встречи, господа.
Михаил Васильевич поклонился и покинул гостиную.
– Быть может, Дмитрий, ты покажешь маркизу Редсворду его спальню, а после мы хорошо побеседуем за ужином? – предложил Владимир Дмитриевич.
Пока Ричард переодевался, Дмитрий вернулся в гостиную. Граф сидел в кресле и смотрел на шахматные фигуры, глубоко о чем-то задумавшись. Из размышлений его вывел только вопрос племянника:
– Почему Михаил Васильевич спросил, где остановится Ричард?
– Мы не ждали вас так рано, – ответил граф, – и ты не говорил, что приедешь с гостем.
– Но разве ты не получил моего письма?
– Какого письма? – удивился Воронцов.
В этот самый момент в комнату вошел Аркадий с подносом в руках.
– Письмо, ваше сиятельство! – объявил он и подал князю письмо, написанное Дмитрием в Париже, перед отъездом в Петербург. В этом письме молодой повеса сообщал дяде о возвращении домой, рассказывал о своем друге и просил согласия пригласить его в гости.
Увы, российская почта не так быстра, как юноша, стремящийся домой. Ничего удивительного в этом нет, ведь всем известно пристрастие к трактирам почтовых кучеров. Но из-за этого пристрастия граф Воронцов не успел вовремя получить известие о надвигающейся буре и подготовиться к приему лорда Ричарда, носящего знаменитую фамилию Редсворд.
– Мой младший брат был храбрым человеком, стойким, благородным – таким должен быть граф Воронцов, – говорил Владимир Дмитриевич за ужином. – Когда наших родителей не стало, я был кавалерии поручиком; Григорию было четырнадцать. Ни слезы не проронил он ни над телом матери, ни над могилой отца, который последовал за ней через два месяца. Я стал главой семьи и принял опеку над братом. Я старался вложить в него то, что стремился вложить в нас наш отец, а именно: понятие долга, чести и благородства. И признаюсь, мне это удалось. Превыше всего Григорий ставил честь и долг… Увы, это погубило его.
Граф замолчал. Ни Рик, ни Дмитрий не нарушили молчания. И тогда он продолжил:
– Декабрь для меня самый печальный месяц. В декабре в 1795-м умер отец. В декабре 1815-го я потерял свою супругу. – Воронцов выразительно посмотрел на Ричарда. В глазах его смешались боль, страдание и еще одно мощное чувство, которое молодой Редсворд никак не смог тогда охарактеризовать. – А декабрь 1825 года забрал моего брата.
Дмитрий, который до этого был занят трапезой, отложил приборы, гордо выпрямился на стуле и устремил взгляд на дядю.
– Он был близким другом Сергея Григорьевича Волконского и Сашеньки Одоевского, – продолжал Воронцов. – Они уговорили его принять участие в этом треклятом восстании…
– Дядя! – воскликнул Дмитрий. – Это восстание унесло жизнь моего отца, и я прошу вас более уважительно отзываться о нем!
– Помолчи, Дмитрий! – резко ответил граф. – Ты молод и многого еще не понимаешь.
– Мой отец был благородным человеком! Он стоял за свободу, за справедливость. Он погиб, исполняя свой священный долг перед отечеством!
– Это он так считал, – холодно заметил Воронцов.
– Как смели вы…
– Как смеешь ты перебивать меня? – прервал племянника Владимир Дмитриевич. – Помолчи и дослушай, что я скажу. – Воронцов повернулся к Ричарду: – Прошу вас простить меня за эту короткую вспышку моего племянника. Дело в том, что у нас немного разные взгляды на восстание двадцать пятого года. Итак, мой брат, находившийся под влиянием своих друзей, Одоевского и Волконского, был членом Северного тайного общества, о котором знала половина Петербурга. Восхищенный их идеями введения конституции, отмены крепостного права, он принимал активное участие в их заседаниях. Я знал об этом, но не придавал особенного значения этим сборищам. Когда цесаревич Константин решил отречься от престола, эти господа решили выступить.
Тринадцатого декабря Григорий пришел ко мне за советом и рассказал о плане восстания. Я тогда был кавалерии генерал-майором. Представьте себе мое состояние, когда ко мне, генералу царской армии, приходит родной брат и заявляет о своем намерении принять участие в государственной измене.
Граф на секунду остановился. Дмитрий явно хотел возразить что-то резкое, однако из уважения к дяде хранил молчание. Ричард напряженно ждал продолжения рассказа: история о декабрьском восстании облетела всю Европу, но услышать точку зрения человека, имевшего отношение к этой истории, – это было совсем другое дело.
– Григорий – он тогда был Санкт-Петербургского полка лейб-гвардии ротмистром – видел в этом бунте не что иное, как измену государю. Его военным долгом было сообщить властям о готовящемся перевороте. Но он поклялся быть верным идеалам Северного тайного общества, он не мог предать своих друзей, он не мог отказаться от выступления: для него это было равносильно предательству. И в сердце его поселилось сомнение. На одну чашу весов легли честь и дух товарищества, а на другую – долг и присяга; я не говорю о здравом смысле, поскольку в то время никто не задумывался о подобных глупостях.
Он спрашивал меня, что теперь делать. Я всегда был его опорой, защитой, покровителем, во время войны двенадцатого года он был поручиком в моем полку. Это я ходатайствовал о переводе его в Санкт-Петербургский лейб-гвардейский полк, и он понимал, что не может своим поступком бросить на меня тень. Я же в первую очередь желал, чтобы мой брат был и оставался достойным человеком. Но как поступить достойно, если ты оказался в ситуации, когда тебе неизбежно придется совершить предательство?
Владимир Дмитриевич замолчал. Молодые люди ждали продолжения, но граф был до того возбужден, что никак не мог продолжать.
– И что вы сказали ему? – осторожно спросил Ричард, когда молчать стало совсем неловко.
– А что я мог ему посоветовать? Доложить о восстании, предать своих товарищей – это, право, низко. Но пойти против своего государя означает пойти против Отечества.
– Это не всегда так, Владимир Дмитриевич, – мягко возразил Ричард. – Король и государство не едины. Империя важнее самодержца. Превыше всего отечество и честь.
– В России царь есть символ государства, – ответил Воронцов. – Я был в Британии, разве там иначе?
– Порою в Англии мятеж приводит к реформам, которые идут на благо государства, – не согласился Редсворд. – Treason doth never prosper: what’s the reason?
– For if it prosper none dare call it treason[3], – произнес Воронцов. – Это сказал Джон Харингтон, англичанин. Вполне возможно, что император Николай и собирался отменить крепостное право. Теперь же этот его поступок станет проявлением слабости и трусости, и вся Россия, вся Европа заговорит о том, что русский царь пошел на реформы из страха избежать нового бунта.
– Имеет ли значение, что будут говорить? – спросил Ричард.
– А вам безразлично мнение других? – Граф слегка приподнял брови. – Перспектива потерять лицо вас не пугает?
– Мой отец, Уолтер Джон Редсворд, герцог Глостер, один из самых знатных людей в Британии, женился на девушке из народа, – твердо произнес Ричард.
При этих словах хозяин дома вздрогнул, глаза его сверкнули, но он тут же овладел собой и через мгновение с прежней учтивостью смотрел на гостя, который продолжал:
– Мой отец всегда говорил мне, что честь превыше доброго имени, ибо доброе имя есть твое отражение в глазах людей. Но честь есть отражение в твоем сердце. Не страшно лишиться доброго имени и уважения людей – страшно потерять честь, перед собой и перед Богом.
– Ваш отец всегда восхищал меня своей храбростью и своим благородством, – медленно и задумчиво произнес граф Воронцов.
– Вы знали моего отца?
– Знал, – глаза графа снова сверкнули, – когда-то он спас мне жизнь.
Ричарду показалось странным, что отец никогда не рассказывал ему о своем знакомстве со столь благородным джентльменом, каким был Владимир Дмитриевич, однако, хоть граф и вел себя крайне любезно, молодой человек не мог не заметить, что тема герцога Глостера неприятна хозяину дома.
Глава 2
Два князя
Дома новы, но предрассудки стары.
А.С. ГрибоедовПоследний день лета утонул за стенами Петропавловской крепости, и в Петербурге наступила ветреная осень. Редкие пожелтевшие листья опадали с лип Конногвардейского бульвара, по которому медленной походкой прогуливались два молодых человека.
Один был очень высок и худощав. Красивое лицо его было слегка опоганено оспой, а черные как смоль волосы, крючковатый нос и глубоко посаженные глаза придавали ему поразительное сходство с коршуном. Ему было двадцать семь лет, и он в звании губернского секретаря занимал должность в каком-то ведомстве. Звали его Герман Модестович Шульц. Разумеется, никаким немцем он не был, хотя и пытался убедить всех в обратном.
Собеседник Германа ростом был выше среднего, но весьма худой. Его впалые щеки были обрамлены бакенбардами, а кудрявые волосы он коротко постригал – дабы не быть уличенным во вьющихся волосах. Толстая нижняя губа и широкие надбровные дуги чертовски не соответствовали тонким чертам лица этого молодого человека, а легкая сутулость придавала ему скорее вид обезьяны, нежели дворянина. Все это крайне раздражало молодое горячее сердце, и его обладатель нижнюю широкую губу поджимал, брови хмурил и стремился ходить выпрямившись, словно оловянный солдатик, что придавало ему вид комичный и крайне нелепый. Он это понимал, страшно сердился на самого себя и дошел до того, что стал обладателем самого скверного нрава в Санкт-Петербурге. Это было давно всем известно, и все давно с этим смирились.
Человеком он был по природе незлобливым, стремился улыбаться подчиненным и не дерзил начальству более чем восемь раз на дню – за редкими исключениями. Двадцати пяти лет от роду, он был коллежским асессором в Министерстве иностранных дел.
А звали этого человека Петр Андреевич Суздальский. Его отец, князь Суздальский Андрей Петрович, кавалер ордена Святого Андрея Первозванного и многих других, в отставке министр иностранных дел, был известным на всю Россию брюзгой и самодуром. Своим продвижением по службе князь Петр Андреевич был обязан протекции отца, о чем прекрасно знал и нередко приходил по этому поводу в скверное расположение духа. Андрей Петрович Суздальский слыл заправским скрягой, денег сыну никогда не давал, держал его вдали от слуг, и Петр Андреевич был единственным князем в Петербурге, который ходил пешком и сам чистил свои сапоги. Последнее он, кстати, категорически не любил, а посему вид часто имел неопрятный.
В министерстве он стремился улыбнуться каждому, кого встречал, с подчиненными общался ласково и мягко, за проступки всегда наказывал по справедливости, был любезен с теми, кто стоял на равных и немного выше в министерстве, зато дерзил отцу, министру и царю.
И эти двое неторопливо шли по Конногвардейскому бульвару.[4]
– Сегодня вечером ты явишься на бал? – спросил Герман молодого князя.
– Не знаю, стоит ли, – тоскливо протянул Петр Андреевич, – пожалуй что пойду. Увижу знакомые до тошноты лица, со всеми пообщаюсь, всем улыбнусь, отпущу два-три комплимента барышням, но танцевать не буду. После расскажу парочку анекдотов о собственной бедности при богатом папаше-старике, произнесу несколько любезностей в адрес хозяина дома, его дочери-именинницы, другой его дочери, которую Ланевские прочат мне в невесты… на кой черт им сдался коллежский асессор с жалким жалованьем?
– Но ты не просто коллежский асессор, – возразил Шульц, с восхищением смотревший на своего друга, который уставшим голосом о бале говорил, – ты князь Суздальский, человек знатного и благородного рода.
– Да-да, – подхватил Петр Андреевич, – и сын министра иностранных дел в отставке, наследник огромного состояния. Не сомневаюсь, что князь Михаил Васильевич – а он человек отнюдь не бедный – просто мечтает, чтобы мой батюшка поскорее помер, и тогда его дочери достался бы один из самых богатых женихов России. Но старик, хоть ему уж восемьдесят лет, силен и бодр духом. Он еще их всех переживет, и на похоронах у них всех больше выпьет.
– Не понимаю, почему отец так суров в твоем воспитании, – сказал Герман.
– Все дело в том, что дед мой все свое состояние промотал, и мой отец смолоду кроме знатности и доброго имени ничего не имел, – объяснил молодой князь. – А служить он начинал еще при государыне Екатерине. А тогда сам знаешь какие времена были. И при Екатерине же он стал коллежским асессором. Не то что я – по папиной протекции, а сам, благодаря таланту и уму. Все, что имеем мы, отец мой нажил сам. И сам имеет право всем распорядиться.
– Но он ездит в лакированной коляске, спит на шелковых подушках, ест в самых дорогих ресторанах Санкт-Петербурга, костюмы ему шьют лучшие портные во всей Европе! – воскликнул Герман. – Больше того: львиную долю своих доходов он отдает на благотворительность, он держит целый полк прислуги у себя дома. Так почему же он не дает тебе денег и заставляет тебя самого чистить сапоги?
– Герман, друг мой, – ласково протянул Петр Андреевич, – ты совершаешь большую ошибку, которая вообще присуща людям: считаешь чужие деньги и то, на что эти деньги расходуются. Не забывай, что это отцовское состояние. И только он вправе распоряжаться им по собственному разумению. Что до сапог – крепостным нетрудно приказать их вычистить, но старик считает это элементом воспитания. Своих детей я буду воспитывать по-другому, это точно. Но мой отец таков, каков он есть, и я мирюсь с этим.
Друзья подошли к дому Петра Андреевича.
– Зайдем ко мне, – предложил князь. – Хорошо пообедаем.
– Нет, благодарю, – учтиво ответил Шульц, – боюсь, мне пора идти.
Предложение Суздальского было Герману чрезвычайно лестно, а мысль о «хорошем обеде» в одном из богатейших домов Петербурга возбуждала скудный аппетит Германа, который в последнее время сильно экономил, и – в том числе – на еде. Но всякий раз, когда Петр Андреевич приглашал своего друга в гости, перед последним всплывал грозный образ деспотичного старого князя, которого Шульц ни разу не видел, но тем не менее очень боялся. Герман был карьерист, однако, видя отношение Андрея Петровича к сыну, он был далек от праздных мыслей, будто бы сей великий государственный муж стал принимать какое-либо участие в его, Германа, продвижении по службе.
Петр Андреевич взбежал на крыльцо и повернулся к своему другу:
– Ну так что, Герман, зайдешь?
– Я… – Герман неуверенно сделал шаг вперед.
– Я познакомлю тебя с отцом, – пообещал Петр Андреевич. – Он хоть и брюзга, но человек весьма умный и презанятный собеседник.
Такое предложение слегка озадачило Шульца, и он поставил ногу, уже было занесенную над ступенью, обратно на тротуар.
– Прости, князь, в другой раз, – сконфуженно ответил он. – Я обещал сегодня увидеться с матерью.
– Успеешь увидеться! – настаивал Петр Андреевич. – Зайди ненадолго.
– Нет, право, милый князь, мне неловко, но я…
– Тебя пугает отец? – неожиданно спросил Суздальский, слегка нахмурив густые свои брови.
– Ну что ты, друг мой, разумеется, нет, – солгал Герман.
– Ах, стыдитесь, господин Шульц, стыдитесь! – с наигранной строгостью восклицал Петр Андреевич. – Называете меня своим другом и сразу же нагло лжете мне прямо в глаза.
– Петр Андреевич, право слово…
– А знаешь что, Герман Модестович? – сказал князь. – Завтра старик собирался отбыть в деревни – проверить сбор урожая. Стало быть, жду тебя к шести.
– Но, Петр Андреевич!
– Возражений я слышать не намерен. Alors, au re-voir, monsieur Chultz![5] – произнес напоследок Суздальский и скрылся за дверью, которую за ним закрыл лакей.
Погруженный в неприятные думы Герман побрел по Конногвардейскому бульвару в сторону Манежа. Разумеется, если бы Шульц и вознамерился отправиться к какой-то матери, то родная мать его была бы последней в этом списке.
* * *
Напольные часы в столовой Суздальских показывали четверть седьмого. Старый князь сидел на высоком стуле, гордо выпрямившись и аккуратно положив руки на стол. Несмотря на преклонный возраст (ему уже шел девятый десяток), старый князь находился в блестящей физической форме. Ежедневные упражнения не лишили его нестарое тело природной худобы, однако сделали чрезвычайно жилистым, наградив многочисленными мускулами, твердыми, словно кремень. Да и по характеру Андрей Петрович был настоящий кремень. Об этом можно было судить хотя бы по его лицу, которое вдоль и поперек избороздили глубокие морщины. Князь Суздальский имел большой лоб, на который спадали белоснежные пряди; усов и бакенбард старый дипломат отродясь не носил, что позволяло всякому отметить чрезвычайно выдающийся волевой его подбородок. Выцветшие серые глаза всегда взирали строго и спокойно, и посему в нынешнем их выражении не было ничего необычного.
Часы пробили четверть седьмого.
Обед был назначен на шесть.
Князь ждал.
– Pardonez moi, papа, je suis en retard![6] – бросил на ходу Петр Андреевич, ворвавшись в столовую и усаживаясь за массивный стол по другую сторону от отца.
– Можете подавать, – обратился к прислуге князь Андрей Петрович и выразительно взглянул на часы. «Учитесь пунктуальности, молодой человек», – говорил этот взгляд.