Дневник
ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Сухотина-Толстая Татьяна / Дневник - Чтение
(стр. 15)
Автор:
|
Сухотина-Толстая Татьяна |
Жанр:
|
Биографии и мемуары |
-
Читать книгу полностью
(2,00 Мб)
- Скачать в формате fb2
(443 Кб)
- Скачать в формате doc
(440 Кб)
- Скачать в формате txt
(427 Кб)
- Скачать в формате html
(442 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36
|
|
Папа сегодня дачным поездом ездил в Тулу на бойню и рассказывал нам про это18. Это ужасно, и я думаю, довольно папашиного рассказа, чтобы перестать есть мясо. Я боюсь сказать, что наверное перестану, но постараюсь. Уж с поста я почти перестала есть мясо, и только когда в гостях или когда очень голодна, то позволяю это себе. Миша Кузминский болен горлом, и все боятся за дифтерит. Послали сейчас за Рудневым. Я сегодня ходила к нему и думала о том, что я могу заразиться и умереть и сегодня совсем это не было страшно. Я спросила себя почему, и ответ был: потому что впереди не предвидится больше радостей – любви, удовлетворенного тщеславия, веселья и т. д. Минский прав: кроме любви к себе, ничего другого нет в человеке.
8 июня 1891 г. Ясная Поляна.
Приехали: Илья, Элен, Эрдели, и опять хаос. Все куда-то едут, стремятся, никто друг друга не слушает, всякий старается, чтобы его слушали, и никому не весело. Толпа – это страшное, а находиться всегда среди толпы – это пытка 19. Сегодня, несмотря на все старания удержаться, была груба с мама. Вышло это из-за пустяков. Элен нужен был комод, и мама меня упрекнула в том, что я взяла тот, который она купила для гостей. Я ей ответила, что за это я оставила свой. Мама не слушала и стала говорить, что я всегда и т. д. Я рассердилась и, хоть все время говорила себе, что вот случай удержаться от злобы, но радовалась, когда находила обидные слова. Писала утром Анютку в профиль. Папа видела мало, и это всегда мне заметно. Миша Кузминский выздоровел.
9 июня 1891 г. Троицын день.
Встала в половине девятого, но так как Анютка не пришла позировать, я, не одеваясь, долго читала. Сначала Минского, а потом "Bleak House". Минского прочла "Последний суд", и хотя он продолжает быть изящным и блестящим, но продолжает ничего не говорить и только отрицать. В одиннадцатом часу пошла на крокет, где были тетя Таня, Маша, Эрдели, Сережа и Лева. Говорили о супружеском счастии и повиновении жены мужу. Тетя Таня очень взволновалась этим, и скоро мы с ней одни остались спорить. Но разговор был неприятный, потому что она говорила о себе, и поэтому было трудно возражать на ее доводы, которые, между прочим, мало меня интересовали, так как я была совершенно уверена в своей правоте. Говорили о том, должна ли жена слушаться своего мужа, и тетя Таня доказывала, что должна только в известных случаях, а я говорила, что всегда. Тетя Таня находит, что если муж против желания жены захочет отдать сына в правоведение, то жена не должна прекословить, а если муж захочет бросить свою службу и идти в деревню работать, то в этом случае жена имеет право не слушаться и даже уйти от мужа, потому что первый поступок – поступок разумного человека, а второй – сумасшедшего. Я сказала, что, по-моему, это наоборот и что, по-моему, жена не должна ставить границ, где может кончиться ее послушание, а слушаться надо всегда и во всем, и только в этом случае может быть счастливое супружество. Тетя Таня ужасно сердилась и упрекала меня в том, что я никогда никого но слушалась, а так стою за послушание. Я сказала, что оттого я и не вышла замуж, что никого не могла бы слушаться из тех, которые хотели на мне жениться, и это дело девушки выйти замуж за человека, в которого бы она верила и который не заставлял бы ее делать неразумные поступки. Это – дело мужа: не заставлять жену делать что-либо через силу, жалеть и беречь ее. Во время этого разговора мне мелькнуло в голове, как я могла быть так неразумна, чтобы допустить возможность замужества со Стаховичем? Выходя за него замуж, я прямо шла бы на то, чтобы всегда все делать обратное тому, что он хотел бы. Я на это не имею права ни по отношению к нему, ни к себе. После завтрака ходила с Левой и Леночкой пить кумыс, потом, раздевшись и надев халат, вписывала письма, читала и вздремнула до обеда. Одевшись, вышла и застала весь хоровод перед домом с венками, нарядные, некоторые пьяные. На меня они произвели грустное впечатление: дикие, жадные, развращенные. Последнее время деревенская молодежь совсем распустилась. Девки только и думают о нарядах: все свои силы, мысли, деньги – все употребляют на это. Тон у них с ребятами очень дурной. Сколько раз я слыхала грязные шутки и при этом мерзкий хохот, щипание, обнимание. Пока мы там стояли, папа прошел мимо, и мне показалось, что он идет, как будто стараясь не прикасаться ко всему этому, не видать этого. Он шел скоро, панталоны суровые у него болтались, туфли надеты на босу ногу, и он мне показался жалким и трогательным, и я почувствовала угрызение за то, что я в этой толпе. Но перед обедом он протянул мне руку, мы сделали shake hands {рукопожатие (англ.).}, и я почувствовала, что я с ним, а толпа сама по себе. Обедали все у нас – 22 человека. После обеда мы все разбрелись. Маша Кузминская – с Эрдели, Маша наша – одна, а я пошла с Леночкой. Пошли мы на старый пчельник, потом в Засеку и пришли на купальню, где застали всех наших. Выкупались и поехали домой. Потом пошли с Левой кумыс пить, потом пошли на деревню. Я снесла гостинца крестнице. Потом вечером тетя Таня пела одна и я с Верой. Но меня не уносит, как бывало, в какое-то блаженное упоение, полное мечтаний и томительной любви к кому-то, когда "хочется плакать, любить и молиться". Иногда мне жаль этого времени, но не сегодня. Сегодня я так довольна тем, что есть, я рада, что прошло это время молодого неразумия и, когда я не сержусь и не ленюсь, я с радостью сознаю свой нравственный рост и свою силу. Еще ее мало, но мне представляется, что она понемногу растет.
10 июня 1891 г. 10 часов утра.
Уже час, как я встала. Сижу у себя в павильоне и с удовольствием сознаю свое одиночество. Вчера ночью Лева пришел ко мне с хороводов и жаловался на то, что все то же самое. На деревне те же хороводы, тут то же самое "Чудное мгновение" 20, и говорил, что надо круто повернуть свою жизнь. Мне в дурные и слабые минуты того же хочется, но я знаю, что этого не следует и что, если всю свою жизнь так обставить, как хочешь, то так легко будет, что незачем будет жить. Вчера была очень душная ночь. Полная луна ‹?› взошла ‹?›. Лева с Иваном Александровичем пришли и сидели у меня, а из залы доносились до нас звуки пения. Тетя Таня пела, потому что тетя Маша просила ее, и мне казалось, что ей совестно петь, и, когда она перестала, мне ее было жалко: седенькая, худенькая, вся красная от волнения и смущения тем, что она – мать семейства – целый вечер пела про любовь, про самые молодые и неразумные чувства. Эрдели с Машей сидели на окне и шептались. Леночка с тетей Машей в очень хороших отношениях, что меня очень радует. И вообще тете Маше ее православие в пользу: видно, как часто она над собой работает, и не безуспешно. Одно, что неприятно, это то, что она очень нетерпима и ожидает постоянно, чтобы ее хвалили за то, что она ест постное, ходит к обедне, носит черное и т. д.
26 октября 1891 г. Ясная Поляна.
Мы накануне нашего отъезда на Дон. Меня не радует наша поездка, и у меня никакой нет энергии. Это потому, что я нахожу, что действия папа непоследовательны и что ему непристойно распоряжаться деньгами, принимать пожертвования и брать деньги у мама, которой он только что их отдал21. Я думаю, что он сам это увидит. Он говорит и пишет, и я это тоже думаю, что все бедствие народа происходит от того, что он ограблен и доведен до этого состояния нами – помещиками – и что все дело состоит в том, чтобы перестать грабить народ. Это, конечно, справедливо, и папа сделал то, что он говорит: он перестал грабить. По-моему, ему больше и нечего делать. А брать у других эти награбленные деньги и распоряжаться ими, по-моему, ему не следует. Тут, мне кажется, есть бессознательное чувство страха перед тем, что его будут бранить за равнодушие и желание сделать что-нибудь для голодных, более положительное, чем отречение самому от собственности. Я его нисколько не осуждаю, и возможно, что я переменю свое мнение, но пока мне грустно, потому что я вижу, что он делает то, в чем, мне кажется, он раскается, и я в этом участница. Я понимаю, что он хочет жить среди голодающих, но мне кажется, что его дело было бы только то, которое он и делает: это – увидать и узнать все, что он может, писать и говорить об этом, общаться с народом, насколько можно. Еще мне грустно то, что мама в Москве очень беспокойна и нервна и осталась одна с малышами. Лева в данную минуту здесь и в одно время с нами едет в Самару22. Да, еще что меня огорчает: папа говорит, что если нам нужны будут деньги, то он что-нибудь напишет в журнал и возьмет деньги. Я ему не говорю, что я думаю, потому что, может быть, я не права. А если он сам будет это думать, то, во всяком случае, пока он до этого не додумается, он со мной не согласится. Он слишком на виду, все слишком строго его судят, чтобы ему можно было выбирать second best {не самое лучшее (англ.).}. Особенно когда у него есть first best {самое лучшее (англ.).}. Если бы я одна действовала, то с какой энергией я взялась бы за second best, не имея first best, а с ним вместе не хочется делать то, что с ним не гармонирует. Я рада, что у меня нет чувства осуждения и неприязни к нему за это, а только недоумение и страх за то, что он ошибается. А может быть, и я? Это гораздо вероятнее.
29 октября 1891 г. Бегичевка.
Третьего дня приехали мы на станцию Клекотки, и так как была метель, то мы там переночевали на постоялом дворе. Вечером на меня напала тоска, беспокойство за мама и жалость к ней и беспокойство за папа. Он кашлял и у него был насморк, и от вагонной жары он совсем осовел и тоже был уныл и мрачен. Я написала письмо мама, пошла на станцию его опускать, и темная ночь, ветер, который распахивал и рвал с плечей шубу, еще более навел на меня тоску. И обстановка угнетательно подействовала на меня: гадкие олеографии на стенах, безобразная мебель и обои, глупые книги. Я думала с замиранием сердца, что есть же на свете Репин, буду же я опять жить так, что все, что есть нового, интересного – все папа, и мы будем видеть, пользоваться этим и еще тем, что все это будет нам объяснено и, как на подносе, поднесено папа. Утром меня утешило то, что было тепло и тихо, и папа приободрился 23. В девять часов мы выехали. Папа, Иван Иванович и старуха, которую они подвозили,- в одних санях, а мы: Маша, Вера и я и Мария Кирилловна – на другой, самаринской тройке. Снегу чуть-чуть, и тот ветром весь сметен в лощины. Лошади наши измучились ужасно, и мы устали от толчков, от жары, потому что мы оделись, как самоеды, так что мы в этот день ничего не сделали. Вечером пришел Мордвинов и говорили все вместе о том, что делать. Папа надоумил меня затеять работы для баб, о чем я сегодня с ними и говорила. У меня была эта мысль давно, без всякого голода, и, может быть, начавши это дело тут, я и в Ясной и в окрестных деревнях сделаю то же самое 24. Потом Иван Иванович поручил нам школу. Нынешнюю зиму мужики не в состоянии содержать учителя, поэтому, пока мы тут, мы поучим. Я на это не смотрю серьезно. Если время будет, то я займусь этим. Это будет средство ближе сойтись с народом и узнать правду. Иван Иванович показал нам записи тех столовых или "сиротских призрении", как они тут называются, которые он открыл. По ним видно, что прокормить человека, кормя его два раза в день, стоит от 95 коп. до 1 р. 30 к. в месяц. Ходит в эти столовые от 15 до 30 человек. Часам к девяти Мордвинов ушел, и мы пошли раскладывать свои вещи. Нам, девочкам, определили две комнаты в пристройке, а папа приготовили кабинет Ивана Ивановича, из которого он, впрочем, сегодня перебрался, так как не хотел лишать Ивана Ивановича его комнаты. А ему в маленькой удобнее: меньше убирать и дальше от шума. Маша устроилась с Верой, а я с Марьей Кирилловной. Но она ушла от меня: отгородила себе уголок в сенях и просила ее там оставить. Это очень жаль, что между нами такая перегородка, и мне трудно ее разрушить. Когда я вижу, что она с нами стесняется, то и мне с ней неловко, и я оставляю ее делать, как она хочет. Тут славный старик повар Федот Васильевич, который против моих стараний старается откормить нас как можно лучше. Мы легли рано и сегодня встали все к восьми часам. Кончивши кофе, мы было пошли с Верой на деревню, но нас задержали школьники, которые пришли нам показаться. Мы с некоторыми прошли в школу: маленькая, грязная изба с земляным полом. Я там разобрала книги, поговорила с мальчиками и пошла в "сиротское призрение". Раскрытая изба. Я вошла. Страшный дым и угар, а вместе с тем холодно. Я поговорила с хозяйкой о моей идее покупать им лен, чтобы прясть холсты, которые бы я постаралась сбывать в Москве. И она, и старуха, которая в это время пришла обедать, отнеслись очень сочувственно к этому. Мы сделали расчет, который еще надо будет проверить, о том, сколько нужно льна на сколько аршин, поговорили о том, где его купить, и я стала расспрашивать их о голоде. Тут еще пришло несколько старух. Потом та, с которой я сперва разговорилась, повела меня в избу, в которой она живет. Изба большая, каменная. Тоже так холодно, что дыхание видно. На столе самовар, чашки. Сидит старик еще свежий, его сын, жена сына – румяная полная баба, и брат его. Я спросила, почему у них так холодно, но они как будто удивились этому вопросу: верно, привыкли к такой температуре. Я спросила, чем топят? – Торфом.- Но торф плохой, как земля, так что его надо разжигать дровами. Дрова покупают, кто побогаче, а то топят картофельной ботвой, собранным навозом, листьями, щепками – кое-чем. Я спросила, почему они в обеденный час пьют чай. Они ответили, что хлеба нет, есть нечего, так уж чай пьют. Чай фруктовый, маленькая коробка за 5 копеек. Сюда еще пришло несколько баб, и все румяные и здоровые на вид. Хлеба ни у кого нет и, что хуже всего, его негде купить. Соседка рассказывала, что продала намедни последних четырех кур по 20 копеек, послала за хлебом, да нигде поблизости не нашли. Предпочитают покупать хлеб печеный, так как торфом трудно растопить печь до нужной для хлебов жары. Другая баба по моей просьбе принесла показать ломоть хлеба с лебедой. Хлеб черен, но не очень горек, есть можно. – И много у вас такого хлеба? – Последняя краюшка! (Сама хохочет.) – А потом как же? – Как? Помирать надо. – Так что же ты смеешься? Эта баба ничего не ответила, но, вероятно, у нее та же мысль, которую почти все высказывают: это то, что правительство прокормит. Все в этом уверены и поэтому так спокойны. Наташа говорит, что она видела в некоторых уже нетерпение, озлобление и ропот на правительство за то, что оно не оправдывает их ожиданий. Выходя из этой избы, мы увидели Нату с Катей Орловой, которые ехали к нам. Мы с Верой подсели и приехали домой с ними. Поговорили с ними, даже поспорили, о мотивах, руководящих людьми в их поступках. Наташа говорила очень молодые и, по-моему, неосновательные вещи, и мне хотелось не спорить и прекратить разговор, но она настаивала на том, чтобы maintenir son dire {утверждать сказанное ею (франц.).}, а мне трудно было не возражать на то, что я считала нелепым. Говорили мы совсем дружелюбно, но совершенно бесполезно. С ними до обеда пошла я на Горки – это деревня в полуверсте отсюда. Там в "сиротском призрении" уже шел обед. Это устроено так же, как и в Бегичевке у вдовы. Маленькая курная изба, довольно теплая. За столом больше десятка детей, чинно подставляя хлеб под ложку, хлебали свекольник. Дети миленькие, довольно здоровые, но у некоторых это взрослое, серьезное выражение лица, которое бывает у детей, много испытавших нужды. Тут же стояли старухи и дожидались своей очереди. Я заговорила о том, как они живут, сделала несколько вопросов. Одна старуха стала отвечать мне, рассказывать, как ей плохо, что нигде не подают, да еще упрекают – это ей, видно, было очень обидно,- рассказывала, что только и жива этой столовой и что до обеда бывает очень голодно, так как дома ничего нет. – Кабы тут не кормили, то хоть рой яму побольше да ложись в нее все вместе. Старухи, слушавшие ее, все стали плакать, а когда хозяйка нам сказала, что они все спрашивают, за кого им бога молить, то они все захлипали, заохали, стали креститься и приговаривать. Я посмотрела, что еще дали детям. После свекольника (холодного) дали еще щи и похлебку и по куску хлеба. Из этого "сиротского призрения" пошли мы домой и сели обедать. Маша поехала с утра в Мещерки и Татищеве и к обеду не вернулась. После обеда Иван Иванович поехал к Писареву. Я приготовила и убрала комнату папа и села за письма. Написала Дунаеву и Масловой по поводу продажи холстов. Написала мама25, Леве и три открытых письма в Тулу, Ясенки и Козловку с просьбой переслать сюда нашу корреспонденцию. Папа написал мама, Никифорову и одному купцу Софронову26. Приехала Маша и рассказала несколько интересных вещей, между прочим, что дети сперва не хотели верить, что хлеб с лебедой, говорили, что это земля, кидали его и плакали. Теперь привыкли. Еще она говорит, что там много изб уже без крыш – их уже протопили – и теперь начинают ломать дворы и ими топить. Вечером приходила баба, старалась плакать, выпрашивала платья, денег, просила холсты купить, и мне показалось, что она пришла только потому, что слышала, что мы приехали помогать, и боится пропустить случай выпросить что-нибудь. Я ничего ей не дала и сказала, что спрошу о ней Ивана Ивановича. Она думала, что я хочу просить принять ее в "сиротское призрение", и с гордостью и хвастовством сказала, что она не пойдет туда есть. Я спросила "почему?". – Нет, матушка, что же это, у меня муж есть, как можно! Видно, это считается стыдом. Тем лучше. Я боялась, что эти столовые будут слишком заманчивы и что будут приходить есть те, которым и не большая нужда, а так выходит, что только те, которым уж крайность, придут. Сейчас 10 часов. Мы только что поужинали. Ната и Катя уехали, и мы все разошлись. Вера грустна. Это потому, что она чувствует себя бесполезной. Это ей очень здорово, но мне ее жалко, и мы постараемся ее пристроить к школе. Она часто раздражает меня (и Маша сегодня призналась в том же) своими заботами, мыслями и разговорами о себе. Я думаю, что оттого она так мало развита, что она слишком много тратит мыслей и внимания на себя. Читаю Robert Elsmere 27 и поймала себя на том, что, когда читаю места, где описывается интересное общество, музыка, литературные круги и вообще свет, я с удовольствием переношусь мысленно туда и думаю, что не всегда же я буду жить в глуши, что будет время, когда я увижу и хорошие картины, и цивилизованных и культурных людей и услышу музыку. Пока меня не тянет отсюда, и я рада, что тут я считаю своей обязанностью принять на свои плечи долю тяжести этого года и потом, главное, папа тут и многое мне заменяет. Но и весь тот мир заманчив, и если бы навсегда отказаться от него, было бы тяжело и скучно, безнадежно скучно жить.
31 октября 1891 г. 10 часов.
Вчера встала часов в 8. Немножко переписала для папа 28, скроила себе бумазейную кофту и пошла с Марьей Кирилловной в Екатериненское. Сперва нам показали дорогу не в то Екатериненское, в которое мы хотели идти, и мы даром слазили на Горки и назад. Погода была прекрасная, солнце светило, и морозило. Снегу все нет. Перешли мы опять Дон, вошли в деревню, и я спросила первых попавшихся трех ребят, где "сиротское призрение". – Пойдемте,- говорят.- Мы сами туда идем. Двое мальчиков лет от 10 до 12 и девочка много поменьше, которая, всунувши руки в рукава, бежала около них. Крошечные ножонки в маленьких чунях. Пока мы шли на тот край деревни, где столовая, дети забегали еще за другими детьми, и пока мы дошли, уже собралось детей 10. Все одеты очень плохо. Особенно трое детей из двора Соловьевых. На них оборванные, казинетовые {Плотная бумажная материя.} поддевочки, которые от локтя и от талии в лохмотьях. Старшая девочка ведет четырехлетнего брата за руку. Другую ручонку он засунул за пазуху, лицо синее и испуганное, тоже рысью поспевает за сестрой. Пришли мы в "сиротское призрение"; там уже народу пропасть набралось. Эта деревня большая, 76 дворов, и многим отказывают в "сиротском призрении". Тут же на лавке стонет больная, кривая старуха. Она – побирушка из другой деревни. Здесь ее собака повалила, и у нее после этого ноги отнялись. Принесли ее в "призрение", и вот она тут лежит с месяц. На ней, прямо на голое тело, надета рваная кофта. В избе ужасный смрад от торфяной топки. Старуха там несколько раз угорала. Зовет смерть и жалуется, что она не приходит. Сидит на нарах, один глаз белый, худая, длинная шея, вся в морщинах, говорит слабым голосом и немного трясет головой в одну сторону. Хозяйки еще не было, когда мы пришли. Мы не стали ее дожидаться, тем более что Марью Кирилловну стало тошнить от этого запаха и смрада, и мы пошли домой. По дороге прошли мимо мужика, который веял гречиху; другой с бабой молотил овес. Я с ними поговорила. Они говорят, что это – последнее и что это оставят на семена. Из одной избы вышла баба, как все тут, очень коротко одетая: сарафан чуть-чуть ниже колен, босая. Я с ней поговорила и вошла к ней в избу. Тут сидит ее муж и трехлетняя дочка. Двое детей ушли в "призрение" обедать. Девочка бледная, все время хнычет и показывает пальцами куда-то, точно просит чего-то. Я спросила, обедали ли. – Нет еще. – А что есть будете? – Хлеб. – Какой? Покажите. Хозяйка принесла черный, как земля, хлеб с лебедой. – Ну, а девочке что? – А девочке картошки есть. Она вынула из печки на блюдце глиняном несколько картошек и очистила одну девочке. Та стала ее есть, но не перестала хныкать. Лицо у нее грустное и взрослое. Баба говорит, что она была хорошенькая, веселая, ходила уже и даже рысью бегала, а теперь перестала. Я спросила, больна ли она чем-нибудь. – Нет,- говорит,- помилуй бог, а так себе, все плачет. Я с бабой поговорила о моем плане насчет холстов, и она так же сочувственно отнеслась к этому, как и другие. От нее пошли мы домой и только зашли к старосте спросить, где, по его мнению, можно устроить еще "призрение". Тут еще старуха пришла просить ее принять есть. Потом прошли мы с Марьей Кирилловной в Никитское, купили мыло, бумаги, перьев для школы, она себе табаку. Лавочник нам жаловался, что его дела в пять раз хуже обыкновенного, что никто ничего не покупает. Идя домой, встретили Дмитрия Ивановича, который ехал от брата, и поспели как раз к обеду. После обеда Иван Иванович сдал нам списки лиц, судьбу которых он поручил нам узнать для того, чтобы о них дать сведения в Красный Крест. Я взяла список екатериненских бедных и пошла опять туда. Надо было узнать положение трех семей. Первая мне показалась не особенно жалка. Однодворец с женой, матерью и четырьмя детьми; один болен. Топить нечем, есть нечего, но в избе тепло и на столе лежит полковриги хлеба с отрубями. Он жил прежде у Ивана Ивановича, но теперь на заводе работы нет, и ему негде достать заработка. Тут я встретила бабу, которую утром видела в столовой. Она повела меня к себе в избу. Изба крошечная, в одно окно; холодно так, что дыхание видно. – Чем же ты топишь? – Котятьями {Котяк – конский навоз (по В. Далю – тульск.).}. Набрала с осени, да теперь по решету и топлю. – А их-то хоть осталось? – Да есть еще на потолке. Лавок нет, одна скамейка. Пока у нее сидела, влетела ее дочь с сердитым криком: – Издохла-а! Руки у нее были синие, и она, сложивши пальцы, старалась их во рту согреть. Мать сейчас же стала ее обшаривать, так как девочка только что пришла с мельницы, куда ходила просить. За пазухой у ней нашелся кусок пеньки и в кармане другой. Муки никто не дал. Я сообщила бабе то, что мне Иван Иванович сказал, когда я ему сказала, что надо бы открыть другую столовую в Екатериненском, а именно, что не только другую не откроют, но и в этой кормят последний день. Баба совсем оторопела. – Что же нам, помирать теперь? Я ее утешила, что будут хлеб раздавать на руки и что я похлопочу о том, чтобы и столовую опять бы открыли. Я это и хочу сделать. От нее пошли мы к старику с старухой. Они двое живут в избе. Он на печке лежит – болен. Изба тоже очень мала, темна и холодна. Они безземельные, так что и у них ничего нет. Оттуда я пошла домой. Совсем смеркалось. Пришла к чаю, но так нездоровилось, что я легла на диван в темный угол и издали слушала разговор Богоявленских, которые приехали часов в 6, с папа и Раевским. Папа и девочки ездили к Мордвиновым за почтой, но писем, кроме как от Оболенского ко мне, не было, что нас огорчило, то есть меня встревожило.
6 ноября 1891 г. 11 часов утра.
Если бы я верила в предчувствие, я сказала бы, что я предчувствую что-нибудь нехорошее, потому что у меня постоянно какое-то тяжелое, тревожное чувство, которое совершенно беспричинно и которое сильно гнетет меня, особенно по вечерам. Я не даю ему ходу, а то бы оно разрослось до огромных размеров. Мама меня беспокоит. Лева в Самаре тоже часто меня тревожит, а за папа такой страх, что если он уйдет гулять и долго не идет или если он ест что-нибудь вредное, то я чувствую нытье и боль в сердце и хочется, как страус, спрятать голову в песок и ничего не слышать и не видеть. От мама получили письмо об смерти Дмитрия Алексеевича 29. Меня эта смерть не особенно поразила, но напомнила о том, что она висит над всеми нашими ближними. Это меня пугает и возмущает, и, сколько я ни призывай смирение и покорность судьбе (в бога, который распоряжается нашими судьбами, я не верю. Я верю только в того, который во мне и которого я могу вызвать, чтобы узнать его волю надо мной), я не могу найти разрешения этому ужасному вопросу, и я знаю, что когда он меня застигнет врасплох, то я ответа не найду и буду несчастна и растерянна. Дела тут так много, что я начинаю приходить в уныние: все нуждаются, все несчастны, а помочь невозможно. Чтобы поставить на ноги всех, надо на каждый двор сотни рублей, и то многие от лени и пьянства опять дойдут до того же. Тут много нужды не от неурожая этого года, а от того же, от чего наш Костюшка беден: от нелюбви к физической работе, какой-то беспечности и лени. Тут деньгами помогать совершенно бессмысленно. Все это так сложно! Может быть, Костюшка был бы писателем, поэтом, может быть актером, каким-нибудь чиновником или ученым. А потому, что он поставлен в те условия, в которых иначе, как физическим трудом, он не может добывать себе хлеба, а физический труд он ненавидит, то он и лежит с книжкой на печи, философствует с прохожим странником, а двор его этим временем разваливается, нива не вспахана, и бабы его, видя его беспечность, тоже ничего не делают и жиреют на хлебе, который они выпрашивают, занимают и даже воруют у соседей. Таким людям дать денег – это только поощрить их к такой жизни. Дело все в том, как папа говорит, что существует такое огромное разделение между мужиками и господами, и что господа держат мужиков в таком рабстве, что им совсем нет простора в их действиях. Я думаю, что такое положение дел, какое теперь, не долго останется таким, и как бы нынешний год не повернул дела круто. Тут часто слышится ропот на господ, на земство и даже на "императора", как вчера сказал один мужик, говоря, что ему до нас дела нет, хоть мы все издыхай с голода. Еще известие в этом роде привез вчера Иван Иванович. Ему рассказывали, что несколько мужиков из соседней к Писареву деревни собрали 20 рублей и поехали в Москву жаловаться на него Сергею Александровичу. Говорят, их за это засадили. А тут еще вышел этот идиотский и жестокий циркуляр министра, который Зиновьев всем рассылает, о том, чтобы земство помогало только тем мужикам, которые этого
заслуживают,и лишало бы помощи тех, которые откажутся от каких бы ни было предлагаемых работ. Так что, если мужика будут нанимать ехать отсюда до Клекоток (30 верст) за двугривенный и он сочтет это невыгодным, то его надо лишить всякой помощи и оставить умереть с голоду. Это ужасно, что эти люди, сидя в своих кабинетах, измышляют. И ведь эти меры применяются на мужиках, которые в сто раз умнее всех Зиновьевых и Дурново и с которыми обращаются, как с маленькими детьми, рассуждая, заслуживают ли они карамельки или нет. Получила в прошлую почту письмо от Репина. Он пишет, что мои письма для него – большая радость. Я бы желала знать, такая же ли, как его письма для меня? Как он ко мне относится и что он обо мне думает – мне это очень интересно. Мне он очень интересен как художник, и мил как человек. Но я чувствую, что, хотя я ему друг, он мне другом быть не может. Да он, верно, и не хочет. Ему льстит мое участие в нем и дружба к нему, льстит, что я дочь папа и что через меня у него отношения с папа поддерживаются, и, кажется, он считает меня умной. Я всем этим довольна. В Ясной под конец его пребывания тетя Таня стала намекать на то, что у него больше, чем простое участие ко мне, и что он уезжает от этого. Зося говорила то же самое, я мне самой минутами казалось, что в наших отношениях было что-то не то. Но теперь через переписку мы установили те отношения, которые желательны, и я ни за что их не потеряю. Он пишет мне о своих картинах. Как мне интересно, что он думает и чувствует, пиша их. Перед отъездом он мне прислал фотографии с целой серии своих картин, и, глядя на них, я недоумевала, откуда все это берется? Сам он такой нерешительный, даже можно подумать, что слабохарактерный, и вдруг такие сильные, смелые я оригинальные вещи. Откуда это берется? Положительно, талант – это какая-то сверхъестественная, стихийная сила. Как-то она выливается не только бессознательно, но почти что помимо воли человека. Сегодня метель, но все-таки придется идти в Екатериненское открывать столовую.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36
|