Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дневник

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Сухотина-Толстая Татьяна / Дневник - Чтение (стр. 11)
Автор: Сухотина-Толстая Татьяна
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


      Этот, так называемый свет, до того опротивел мне, что я его выносить не могу. Вчера был the finishing touch {завершение (англ.).} моего к нему отвращения в лице Шидловского вечера. Скука была невыносимая, и я, сидя там, упрекала себя в том, что я скучаю.
      Я себе говорила, что стыдно на всех этих людей смотреть с презрением, что все-таки они – люди, может быть, лучше, чем я, и что можно же найти с ними что-нибудь общее, может быть услыхать от них что-нибудь интересное. Но именно потому, что все созваны и рассажены по местам для того, чтобы говорить, это уже парализовало язык каждого.
      Я решила, как можно старательнее, избегать всяких выездов из дому и быть больше с папа. Я вижу, что он чувствует себя одиноким, смотрит на меня, как на погибшую, и по вечерам разговаривает с Машей, чему я завидую.
      Вчера вечером он зашел ко мне в комнату и спросил у Левы:
      – Что это у тебя в руках?
      Лева должен был сказать, что это – браслет, который поливановцы подносили Зеньковецкой 2.
      Папа с грустью отвернулся и спросил меня, что я читаю.
      – Модный журнал.
      – А что Вера Толстая сегодня вечером делает?
      – В театре, а потом к Шидловским идет.
      Папа постоял, постоял. Мы все сидели, повеся голову. Он повернулся и ушел, а нам всем сделалось страшно стыдно.
      У меня как будто мало знакомых, а не могу ни одного вечера дома остаться: в понедельник обедала у Беклемишевых и с ними ездила на "Мазепу". Нельзя было не быть: Катя Давыдова приехала из деревни и настоятельно требовала меня видеть. Во вторник Левка подносил свой подарок Зеньковецкой. Надо же было это видеть! А потом Шидловские сказали, что со мной поссорятся навек, если к ним не приеду. Я просидела три акта "Бесталанной" и поехала к Шидловским, хотя охотнее осталась бы в театре.
      Чудная актриса Зеньковецкая! Она особенно тем трогательна, что она такая жалкая или умеет себя сделать такой жалкой, и потом, что она искренно играет. Левка говорит, что когда он пришел к ней за кулисы, она так плакала, что слезы так и катились по щекам. Нельзя слез удержать, когда она в последнем акте, обманутая, ни в чем не виноватая, вдруг увидавшая, что все счастье ее жизни отнято навсегда, когда ее виновный муж ее дергает за руку, думая, что она спит, опоминается от обморока и, стараясь глотать слезы, говорит: "Не буду, я больше не буду…" Это трогательно своей простотой и наивной задушевностью. Я никогда прежде такой актрисы не видала, но предчувствовала ее. Мне жаль, что Олсуфьевы не увидят ее: она еще только два раза будет играть здесь. На нее я не жалела бы тратить время свое, хотя не знаю – хорошо ли это или худо. Лева уверяет, что ее смотреть – это богу молиться.
      Сегодня среда, зовут к Лопатиным. Вера и Сережа будут там. Завтра к Мане Богдановой или читать Шекспира у Сони Мамоновой, и так – без конца. Я дивлюсь людям, которые зовут. Сама я, кроме Веры Толстой, двоюродных всех и Олсуфьевых – никому не рада. Я вообще роскоши не люблю, а мы – бездельные барышни – только ненужная роскошь, и часто не красивая и не изящная. Меня это часто огорчает. Я об этом много думаю и не могу не видеть, что и в доме, и, если бы выйти замуж, у мужа пользы от меня никакой быть не может. А любить только за то, что вместе живешь, что родня,- трудно. И я чувствую, что меня никто не любит, и я мало кого люблю. На днях я чувствовала себя ужасно одинокой и в таком духе, при котором дети обыкновенно ревут о том, что "меня никто не любит". И упрекала в душе других, что никто этого не замечает, не жалеет и не ласкает меня. Но потом пришла к тому заключению, что и я не заметила бы этого состояния в другом, и что все – ужасные эгоисты, и что Верин афоризм, что "одиночество есть мать всех пороков" можно заменить тем, что "эгоизм есть мать всех пороков", потому что и одиночество вытекает из эгоизма.
 

17 февраля 1888. Среда.

 
      Мне обидно, что у папа сидит всякий народ, а я, которой он больше всех нужен, не смею пойти к нему. Странные у нас отношения: часто я знаю, что он себя чувствует одиноким и был бы рад моей ласке, но какой-то глупый ложный стыд удерживает меня от того, чтобы пойти к нему. Вот сегодня у меня такой longing for him {тоска по нем (англ.).}, а знаю, что, если бы он сейчас вошел, я стала бы говорить о том, где была и что делала, и не показала бы ему ни уголка своей души.
      Еще что меня удерживает – это зависть к Маше. Я часто злюсь на нее и уверяю себя, что она "подлизывается", и поэтому я еще резче противоречу папа, чтобы доказать, что я из-за его одобрения не буду поддакивать. Коли я это пишу, то, значит, я сознаю, что я не права, но на деле как-то трудно выйти из этого тона.
      Все эти дни я устаю, как вол, и все из-за других, и не чувствую никакого удовлетворения в этом. Вчера делала с 12 до пяти несносные покупки для других, потом обедала у Шидловских для Маши Берс, которой в первый раз было жутко быть там одной, потом приехала домой, потом поехала к Оболенским, чтобы пристроить туда Машу Берс. Да еще прежде ездила за Машей сестрой к Капнист и, ложась вечером спать, мне так стало себя жалко за то, что, кроме чужих, даже никто не заметил, как я устала, и никто не поблагодарил меня. Изо всего, что я делаю, одно мне доставляет наслаждение – это мои ежедневные прогулки с детьми Оболенскими. И того я завтра лишусь.
      Со смерти Леонида 3 я каждый день (исключая вчерашний) заходила за ними, и мы шли куда-нибудь странствовать. Третьего дня мы ходили на Москву-реку к Нескучному саду, и нам так понравилось, что сегодня мы повторили эту прогулку. Утром я ходила проведать Сурикову, которая страшно больна 4. Оттуда зашла за Наташей и Юшей, привела их к нам завтракать, а после завтрака малыши забрали с собой черного хлеба и баранок, и, взяв с собой по дороге трех Нагорновых, мы пошли в Нескучный. Мне было немножко страшно сначала с этими семью детьми. Я боялась, что они не будут слушаться, но сейчас же увидала, что с сочувственным отношением к ним и вместе с тем с твердостью можно с ними на край света уйти и только радоваться на них. Мы дошли до самого Нескучного, вошли в него и все вместе восхитились красотой солнца, снега, деревьев, звуком своих собственных голосов и друг другом. Дорожки, конечно, не были расчищены, кроме одной, по которой бабы белье возят. Мы по ней и пошли, потом пролезли по снегу по колени до беседки, где ели свой хлеб и баранки. Потом мы за пятиалтынный отобрали у прачки ее сани, и малыши на них катались под гору к реке, и, наконец, я их убедила идти домой. Уже из сада они увидали порожние розвальни, которые ехали по направлению к Москве, и рысью все сбежали на реку, за 30 копеек наняли эти розвальни до Крымского моста, забрались все туда,- конечно, и я в том числе,- и покатили с визгом и хохотом на каждом ухабе.
      Что за дни стоят! И ночи! Я так ими наслаждаюсь и пользуюсь, и думаю, что потом не придется сказать, что, когда они стояли, я не умела ими пользоваться и ценить их.
      О чем я плачу? Это глупо и стыдно. Сейчас приходил Левка, и потому что он долго не уходил, я пришла в такую ярость, что чуть не бросила в него чернильницей и разревелась. Хороша я буду жена!
      Папа говорит, что кто любит как следует, только тогда женится или выйдет замуж, когда уверен, что он сделает счастливым любимого человека. Поэтому мне долго еще нельзя выйти замуж. Я в последнее время запустила себя и потому стала чаще сердиться. Было время, когда я чувствовала, что ничего и никто не в состоянии меня рассердить, а теперь – обратное.
      Никого нет около меня ласкового и любящего. Один сочувственный человек – это Трескин, и с тем я не смею разговаривать.
      Лиза приехала сегодня. Она мне показалась слишком холодной ко мне, может быть сравнительно с чувством радости, которое я испытала, увидав ее. Она мне сказала, что Миша приедет только в пятницу вечером, т. е. как раз в тот день, в который я уезжаю в Ясную. Тем лучше. У меня было искушение отложить свой отъезд до субботы, но потом я устыдилась своей слабости и глупости и поеду, как решила, в пятницу курьерским.
 

21 февраля 1888. Воскресенье.

 

Ясная Поляна.

 
      Сейчас я согрешила, но не раскаиваюсь в своем грехе. Роясь в комодах, я открыла дневник Маши и столько из него вынесла поучительного, что радуюсь своему поступку. Во-первых, мне стало страшно жаль ее. Хотя я всегда думала, что она чувствует свое одиночество в семье, нелюбовь к ней, но, никогда не испытавши ничего другого, я не думала, чтобы она так страдала от этого. Она пишет, что хочет убить себя, но что ее останавливает то, что она чувствует, что она нелюбима по своей собственной вине, и что она будет стараться побороть свои дурные стороны, чтобы ее любили.
      Она очень много сделала в этом направлении, и действительно, ее стали больше любить и мама, и папа, и я, и братья, и малыши. Это ужасное несчастье – иметь ее натуру: лживую, хитрую и вместе с тем чувственную и фальшиво-восторженную. Ее дневник – это такой сумбур, в котором разобраться невозможно. То, что она не видит ласки и любви дома, делает то, что она готова броситься на шею первому встречному и на каждой странице своего дневника влюблена в нового. Не понимаю ее истории с Пашкой. В дневнике она пишет все так же, как она это рассказывала, а осенью она так искренно мучилась и раскаивалась в том, что она выдумала всю эту историю, что я ей вполне поверила. Может быть, она сама себе лгала: ей нравилось записать такую историю в свой дневник. Не знаю теперь, говорить ли с ней об этом дневнике? Это было бы честнее, но политичнее ли?
      Если я изменю с ней во многом свой образ действия и вместе с тем скажу ей, что читала ее дневник, она поймет, почему я с ней – иначе, и это не будет так действительно, как если я, ничего не говоря, понемногу буду менять свой тон с ней.
      Мне кажется, что после папа (нет, даже рядом с ним) я – первая, которая имеет влияние на нее. И я так легкомысленно говорю с ней, даю ей примеры и так плохо пользуюсь своим влиянием. Всем в глаза бросается ее слепое подражание мне, хотя она совсем не глупее меня, а скорее напротив, и верит мне и любит меня очень. Это и по дневнику, и в жизни на каждом шагу видно. Это ей делает честь, потому что я с ней часто дурно обращаюсь и, главное, легкомысленно. Если мне весело вздор болтать, то я знаю, что найду в Маше благодарную слушательницу, и забываю, что она всему будет стараться подражать и что в мои хорошие минуты, когда мне хочется поделиться своим серьезным внутренним миром с кем-нибудь, я никогда к ней не обращусь.
      Да, она – жалкая девочка, и что-то с ней будет? Она в некоторых отношениях удивительно развита, она очень чутка, от нее не ускользнет ни один жест, ни одна интонация. Она все заметит и все оценит. Вместе с тем она ненавидит чтение и страшно невежественна. В практическом отношении она тоже плоха: бестолкова и непонятлива. Зато характер чудный; и что ее спасает – это критика ее к самой себе и страшные усилия для исправления своей натуры5.
      Я сижу одна в Ясной в комнате с образом. Татьяша с Марьей Афанасьевной – рядом в девичьей. Я из Москвы до Пахомова доехала с Лизой и Митей Олсуфьевыми и Соней Всеволожской, а оттуда одна. Сережа встретил меня, но остался в Туле ночевать, а я с Родивонычем в одних санях, а Татьяша в других – прикатила сюда. Очень хорошо было ехать: лошадь добрая, подъезжая, мы слышали песни на деревне, а в довершение наслаждений – здесь нас встретил кипящий самовар. Буду устраивать завтра все для молодых6, а теперь ложусь спать.
      Какая Соня Всеволожская милая девушка! Она, должка быть, бесконечно добрая, и что меня подкупило,- это, что во всех наших спорах с Олсуфьевыми она была на моей стороне. Лизавету я ужасно люблю, сама не знаю почему. Нет, знаю: она тоже добрая, веселая, милая и, хотя я ее больше люблю, чем она меня, все-таки она ласкова ко мне. Митю – не знаю, люблю ли его за него самого или за то, что он меня одобряет, но знаю, что когда папа нашел, что он имеет нездоровый вид, у меня сердце сжалось от жалости к нему. Ну, а Мишу – не знаю совсем, люблю ли.
      Сегодня знаю, что совсем нет, и минутами a craving and a longing for him {погибаю от тоски по нем (англ.).}. А может быть, просто у меня в сердце любовь, которую я совершенно произвольно воображаю себе принадлежащей Мише, и которую мне было бы очень легко перенести на другого.
      Почему он, в Троицу ехавши, миновал Москву? Почему он из Таложни со всеми не приехал в Москву? Просто ему так удобнее, или у него есть какие-нибудь посторонние причины, или я тут при чем-нибудь? И если я при чем-нибудь, то прячется он от себя или от меня? Нет, это все мое воображение: и ни я ему, ни он мне совсем не нужен, и больше писать я об этом не буду.
 

22 февраля. Понедельник. 12 часов дня.

 
      Куда и на что мы годны? Я приехала сюда за делом, а теперь мне делать нечего, потому что без двух мужиков ничего мы с Татьяшей не можем переставить. И из нее я сделала изнеженную девушку, потому что, служа горничной, ей почти так же мало дела, как и мне, и, выйдя замуж, она будет только уметь шить и чисто убирать комнату, а воспитать детей и быть хорошей хозяйкой навряд ли она сумеет.
      Приходила сейчас Мар[ья] Васильевна, просит денег, дров, хлеба и т. д. в то время, как я пила чай. Я ее напоила тоже, но денег мне было жалко ей дать. Я потом этому ужасно устыдилась и подумала, что расточать разные хорошие слова я не скупа, а когда доходит до дела, то слова поступкам не соответствуют. Я вижу, что я на опасной дороге, когда, говоря много высоких истин, этим как будто избавляешь себя от того, чтобы их исполнять на деле.
      Как на дворе хорошо! Чепыж весь голый, чего я давно не видала и что странно поражает. Как хорошо! Как жить хорошо! Одно – зачем я одна? Зачем я не любима? И все это время, все эти чудесные минуты, которые я переживаю одна, зачем не с мужем? Тогда у меня не было бы стольких сомнений, как жить, как в каких случаях поступать; вдвоем и любя друг друга, все легче решить. Мне так жалко всего этого времени, которое я живу даром, и, хотя я думаю, что должно удовлетворить то сознание, что я другим могу быть полезна, все-таки временами желание своего личного счастья, желание любви одного человека к одной мне – сильнее, и я начинаю завидовать всем, имеющим это.
 

28 февраля 1888 г. Воскресенье.

 

8 часов вечера.

 
      Обвенчали сегодня Илью, и я никак не думала, что эта свадьба будет такой радостной. С той минуты, как мы три – Вера, Маша и я – сели в карету, мы почувствовали такое умиление, радость и торжество от предстоящего события. Утро было чудное: яркое и морозное.
 

17 марта 1888 г.

 
      Прочла письмо Колички Ге к Бирюкову, которое кончается словами: "Целую тебя крепко и люблю тебя". И ужасно мне захотелось это сказать или написать кому-нибудь и, перебрав всех своих друзей, не нашла ни одного человека, которому я могла бы это сказать. Первая пришла мне в голову Вера, но она не ответила бы нежностью – из скрытности и из ложного стыда перед нежностями. А потом пришла в голову Лиза Олсуфьева, но она не ответила бы просто потому, что не любит меня. Ей мне всегда стыдно показывать свою нежность. Во-первых, потому, что она не любит меня, а во-вторых, мне кажется, что она не верит в то, что я ее так люблю. Я часто страдаю оттого, что мне некого любить и что меня никто не любит, и, хотя знаю, что это – от моего дурного характера, исправить его я не могу.
      Еще потому я ни с кем не близка, что у меня установился презрительный взгляд на людей, которые не разделяют взглядов папа на жизнь. А к его последователям я не близка потому, что я очень плоха, слаба, и поэтому их высота меня раздражает, озлобляет и я, чтобы доказать, что я к ним не подлаживаюсь, говорю в их присутствии все, что противно их взглядам. Но все это не главное: надо сделаться всем нужной и никогда не надо сердиться.
      Папа правду говорит, что всегда некогда, когда ничего не делаешь, а когда начнешь что-нибудь делать, времени кажется ужасно много.
      Я сегодня шила, писала письма, вязала, и еще целый вечер передо мной свободный. Мы с Машей решили, когда у мама будет ребенок, взять Сашу к себе и ходить за ней всецело – делать ее физическое и моральное воспитание. А то у няни она так портится: искривлялась и искапризничалась совершенно. Маша видит только приятность в этом, но я знаю, как минутами будет тяжело, и трудно, и скучно, и отчаяние будет находить, но я все буду с терпением стараться переносить. Няня целый день ее обманывает, не мудрено, что она стала лгать. Ей внушают, что высшее вознаграждение – конфетка, она делается жадной, ее наказывают за всякий проступок, она приучается мстить.
      Ужасно будет трудно с ней справляться. Будем грешить ужасно, но я все-таки думаю, что у нас из нее выйдет лучшая девочка, чем у няни.
 

16 июня 1888. Пирогово.

 
      Никогда не надо давать никому читать своего дневника, не перечитывать его самой и никакого значения ему не придавать, потому что пишешь его всегда в самые дурные, грустные минуты, когда чувствуешь себя одинокой и некому пожаловаться. Тогда хоть на бумагу, но надо облегчить себя от своего гнусного настроения, и это удается,- сейчас же успокаиваешься. Вот и сейчас: такая грусть и страх на меня напали, что боишься жить дальше. Вчера здесь убило стропилом бывшего управляющего Толстых, а сегодня двое мальчиков в реке утонули, и мы были там, и я щетками терла их желтые, без сомнения мертвые тела. Ужасно жутко: все кажется, что если тут такие ужасы, неужели может быть, что у нас все благополучно? И я жду папа, который должен приехать послезавтра, с большим нетерпением. Мне было бы отлично здесь жить, лучше и не надо бы, кабы не этот ужасный страх.
 

24 декабря 1888.

 
      Так долго не писала; трудно было писать искренно. Одну минуту любила одно, желала одного, другую мечтала совсем об обратном, и то мне казалось диким и невозможным. От того так мучительно. И все, что я передумала и перечувствовала за это время, совершенно для меня бесплодно. Я не поумнела, напротив, запуталась и устала страшно. Жить надо каждый день и надо быть счастливой. Ведь счастье же есть? Отчего же его нет на мою долю? Ваничка женится; мне это все равно. Когда только что это узнала, это меня заинтересовало, но ни грустно, ни жалко не было.
      Папа сегодня сказал хорошую вещь (это совсем некстати, но напишу, чтобы не забыть): что если бы люди перестали судить и наказывать, то все усилия, которые теперь тратятся на это, употребились бы на то, чтобы нравственно воздействовать на людей, и, наверное, это было бы успешнее. Разумеется, это справедливо: разве наказания могут исправить человека? Мне так ясно, что это невозможно, что я удивляюсь тем, которые этого не видят.
 

1889

 

15 февраля 1889. Среда, 11 часов утра.

 
      Давно не было так хорошо жить на свете! Все любят, здорова, деятельна и не мучаюсь никакими сомнениями и вопросами. Элен у нас живет, и мы с ней друг друга возбуждаем к занятиям и поддерживаем в разных мелочах: в том, чтобы рано вставать, чтобы ходить пешком, не терять времени в безделье и т. д. Я решила начать заниматься опять рисованием и самой серьезно, строго и систематично учиться. Сначала рисовать хорошенько, а потом уже начать писать, и не сразу головы, а поучиться писать отдельные части – волосы, руки. В то же время проходить перспективу, читать, что есть интересного по этому предмету, и рисовать эскизы в альбом, когда только есть свободная минута. Зачем я буду заниматься живописью, я не знаю. Все советуют и, когда я это делаю, мне весело, и не только пока я рисую, а вообще все настроение поднимается, душа, как обнаженный нерв, все воспринимает и все чувствует.
      Стала читать хорошо. Вчера утром читала во втором томе "Что читать народу"1 о "Власти тьмы" и плакала слезами. Очень ревела над "Обломовым" на днях, и это немного способствовало тому, что я решила не проспать жизнь. Но еще больше способствовала этому музыка.
      Недавно был у нас Танеев и играл. Я в этот день утром была в тоске и бродила вокруг фортепьяно, тужа, что ни я сама, никто из домашних не играет. Так мне хотелось музыки, что я стала придумывать, к кому бы пойти, чтобы послушать музыку. Но осталась дома, и вдруг приходит Танеев и, разговаривая с папа об Аренском, предложил сыграть ему несколько вещей, потом сыграл вещицу Чайковского, "Баркаролу" Рубинштейна и потом говорит: "Хотите Бетховена?" Мы все заахали от радости, и он сыграл Appassionat'y. С первых же нот мы все улетели куда-то, я ничего не видала, забыла себя и все, что до этого было на свете, только чувствовала эту громадную вещь. И лицо мне корчило так, что я не могла удержать его мускулы на месте и уткнулась лбом в спинку стула. Когда он кончил, папа вышел из своего угла совсем заплаканный, у Леночки было испуганное лицо, и когда мы заговорили, у всех голоса были хриплые и чужие. Я думаю, что Танеев был в этот вечер в ударе и не всегда так играет. Бетховен, наверное, когда писал эту сонату, именно так себе ее воображал.
      Ее лучше или иначе сыграть нельзя, т. е. не должно. Говорят, Танеев собирается с Гржимали приехать к папа сыграть "Крейцерову сонату". Я видела его вчера, но не спросила об этом. Мы, т. е. Леночка и я, обедали с ним у Масловых вчера. Вечером они и он проводили нас домой, и Танеев настаивал, чтобы пройти по Зубовскому бульвару, а потом звал в Нескучный сад. Леночка была с ним заодно, но я настояла, чтобы идти домой, потому что барышни, которые были с нами, соглашались неохотно. Зато мы сговорились на днях идти в Нескучный сад днем большой толпой. Танеев кроме того, что гениальный музыкант, очень милый малый, и у меня ужасно нехорошее чувство желания, чтобы я для него была больше, чем другие. Я знаю, что это дурно, и говорю себе, что это стыдно, и что я за такое поведение поплачивалась и ужасно раскаивалась после, но ничего не берет, и я себя ловлю на том, что делаю планы. Зачем? Я, конечно, никому не созналась бы в этом и пишу это с трудом, но я думаю, что, может быть, это пройдет, если я это напишу. Кабы Лиза и Миша Олсуфьевы были тут, конечно, этого не было бы.
      Маша у Ильи, завтра приезжает. Я ей очень рада, но все-таки есть, эгоистическое чувство, что без нее папа со мной ласковее, и потому что, сравнивая ее со мной, ему, конечно, бросается в глаза, что она больше живет его жизнью, больше для него делает и более слепо верит в него, чем я.
      Сейчас он приходил сюда и спрашивал, что я делаю. Я сказала. Он говорит: "И я тоже дневник пишу, но это секрет. Я уже три месяца пишу, но никому не говорю2. Я, говорит, даже прячу его". Я спросила, что он так пишет или с какой-нибудь целью. Он говорит: "Так. Про свою душевную работу. А ты тоже?" Я сказала – да. Он говорит, что его душевная работа состоит в том, чтобы добиться трех целей: чистоты, смирения и любви, и что когда он чувствует, что приближается к этому, то счастлив. Для меня последнее легче всего: я никого не ненавижу и, благодаря папа и отчасти Олсуфьевым, у меня довольно много любви к людям. Я думаю, что не могу не пожалеть человека, когда он в горе, как бы неприятен он мне ни был, и не могу никому сделать больно, не мучаясь раскаиванием после. Первое я тоже иногда испытываю, т. е. чувствую, что в душе нет нехороших помыслов, и живу аккуратно: много не ем, не сплю, и соблюдаю чистоту физическую. Зато второе только тогда я чувствую, пока случай не испытает меня. А когда надо перенести обиду, насмешки, или помириться с каким-нибудь злом, то я возмущаюсь и ропщу. Все это оттого, что свое личное благополучие так дорого. Вот теперь я решила так много заниматься живописью и вижу, что этого нельзя делать правильно, а можно только тогда, когда мое время и мой труд не нужны другим. Так, вчера утром Леночка просила переписать ей ноты, папа надо было переписать одну вещь – так рисовать и не успела.
 

9 часов вечера.

 
      Какой злодей сказал, что у меня способности к рисованию! Зачем я так много труда и старания трачу на то, чтобы учиться, когда ничего из моего рисования не выйдет? Сейчас я три часа сидела за Антиноем 3, и вышла такая гадость, какую бы ни один ученик в Школе не сделал. При этом моя близорукость, страшно раздражает меня. Напрягаешь все силы, чтобы увидать подробности, и добиваешься только того, что слезы выступают из глаз и уж ничего не видишь. Но я не хочу совсем отчаиваться: заведу очки сильнее и буду продолжать рисовать; если я увижу, что не подвинулась,- брошу навсегда.
      Вчера я узнала, что умер виолончелист К. Давыдов. Меня эта смерть очень поразила: я его слышала на самом последнем его концерте и очень восхищалась им.
      Вчера вечером, когда мы пришли от Масловых, у нас были Соня Мамонова и Жорж Львов, а Анна Михайловна Олсуфьева и Феня только что ушли; я их не видала. Сейчас жду к себе Соню Самарину и Лизу Беклемишеву. Утром приходила Маня Рачинская. Вот жалкая: богатая, хорошенькая, любит отца и брата, ими любима, и не только не может найти смысл жизни, но не умеет даже веселиться, ноет, какие-то глупости делает и всем завидует.
      Я очень счастлива тем, что никогда не ропщу на окружающее меня и, если мне дурно, всегда виню одну себя. Но зато, когда хорошо, принимаю это, как незаслуженное, и всегда умею ценить и пользоваться всеми удовольствиями, которые мне посланы. Например, я так ценю, что я родилась именно в этой семье, что папа мой отец. Нет дня, чтобы я не чувствовала наслаждения и благодарности за то, что вокруг меня столько интересного, столько хороших людей, столько я слышу нового и хорошего. Так часто папа мне напоминает, как надо жить, и помогает мне в этом. Все мне открыто: я могу слышать хорошую музыку, видеть хорошие картины, могу знать художников, могу сама сделаться художницей, потому что мало того, что мне дана возможность видеть и слушать, говорят (но справедливо ли), что мне даны средства самой творить. Право, я очень счастлива и могла бы быть еще более, если бы была лучше, разумнее, строже к себе и вообще умнее.
 

18 февраля. Суббота. Масленица.

 
      Рисую, рисую, пишу, изучаю перспективу. Встаю рано и все еще бодра. Одно, что меня не отчаивает, а мучает и сердит, это что так мало выработана система преподавания живописи. Учителя прямо дают писать с натуры, когда еще не знаешь самых элементарных правил рисования, перспективы, анатомии. Все равно что если бы учитель музыки дал бы своему ученику сонату Бетховена, а он гамм бы еще не проходил. Наши лучшие художники сами ничего не знают, потому им и учить других нельзя. Так и не знаешь, как быть, чтобы идти вперед по настоящей дороге. И бьешься одна, хватаешь все, что только слышишь и видишь и прочтешь, а до многого приходится самой доходить, что должно было бы быть выработано опытом всех художников и что следовало бы преподавать всякому начинающему учиться. Страшно привыкнуть к ложной манере; так приглядишься к своим ошибкам, что перестанешь видеть их. Для этого надо много смотреть другого и писать вместе с другими, если это возможно. Мои планы теперь такие: буду писать nature morte, буду рисовать гипсы. Если буду писать головы с натуры, то буду писать очень неподробно, только общие тона, а то я вижу, что впадаю в ту ошибку, чтобы слишком выписывать подробности; тогда общий тон теряется, выходит пестрота. Не надо ни минуты забывать valeur {значения (франц.).} цветов и теней; все в этом, без этого никогда не будет рельефа.
      Контуры, то есть планы светов, полутонов и теней тоже очень важно. Вообще к рисунку нельзя слишком строго относиться.
      Думаю ездить на вечерние классы на Мясницкую. А недели через две или месяц возьму учителя и поучусь акварели.
      Сегодня утром писала Мишу. Лицо кончила, но очень недовольна: плоско и пестро, и кажется рисунок неверен, хотя в чем? не вижу. И, как все дурные этюды, он очень вблизи недурен и очень издали, а на том расстоянии, на котором обыкновенно смотрят,- он плох.
      Вчера вечером Маша приехала от Ильи, совсем – бедная – больная. Горло распухло и так болит, что ни говорить, ни есть не может. Меня эта болезнь напугала: что-то нехорошо. Вчера же Вера Александровна Шидловская упала с кресла и надломила себе бедро. Очень напугала всех, сама напугалась, потребовала священника, причащалась. Вера с женихом приезжала нам рассказать об этом.
      Сегодня утром у папа был какой-то юнкер поговорить о религии. Папа нам потом рассказывал, что он говорил с ним очень хорошо и как особенно осторожно обращался с ним, чтобы не слишком резко осудить то, во что его учили верить. Поднялся вопрос о вине. Юнкер сказал, что не пьет. Папа пригласил его поступить в общество трезвости4, но он ответил, что находит иногда необходимым угощать. Папа спросил почему? "Да вот, например, когда Скобелеву понадобилось перерезать целое население и солдаты отказались это сделать – ему необходимо было их напоить, чтобы они пошли на это"5.
      Папа несколько дней не мог забыть этого и всем рассказывал.
 

5 марта. Воскресенье.

 
      Вчера был грустный день. Обедали Миша Олсуфьев и Всеволожский, Орлов и Ден. Видеть Мишу Олсуфьева на этот раз нагнало на меня ужасную тоску и тревогу. Я не знаю, чего мне надо. Каприз это? Если бы я добилась своего, была бы я счастлива? Я сомневаюсь в этом. И это-то нагнало на меня грусть. Я уехала вечером в концерт, тогда как очень хотелось дома остаться, и дорогой такой на меня напал ужас, что я бы убилась с удовольствием, если бы был случай. Моя живопись тоже меня пугает. Что из нее выйдет? Убью много времени, труда, а никогда не дойду до того, чтобы быть в состоянии сказать посредством ее что-нибудь хорошее людям. Да я и не довольно хороший человек для этого.
      Папа вчера написал маленькую статью об искусстве, и по ней я увидала, как мало шансов мне сделаться художником. Не надо мечтать об этом6.
      Леночка и я решили, что изречение: "fais ce que dois, advienne que pourra" {делай, что должен, и будь что будет (франц.).} – очень хорошо и что мы будем ему следовать. И во всем так. Я постараюсь совсем забыть, что что-нибудь будет впереди, и только в данную минуту делать то, что следует. Тем более что может и не быть будущего – каждую минуту я могу умереть. А во-вторых, во всяком случае, я не могу предвидеть того, что будет; поэтому надо бросить мечтать и представлять себе и желать разные вещи. И тоже, что очень важно, надо быть смиренной, надо всякое тщеславие навсегда отбросить. Ну, дурно обо мне подумают, зато какое наслаждение чувствовать, что жизнь моя идет правильно и строго.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36