Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дневник

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Сухотина-Толстая Татьяна / Дневник - Чтение (стр. 26)
Автор: Сухотина-Толстая Татьяна
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


      Одно из самых тяжелых сознаний для меня – это отдаление от папа. Он сказал мне, что будет писать мне, и мне будет только больно от его письма; потому что придется отвечать ему не откровенно, чего до сих пор никогда не случалось и что мне ужасно мучительно. Я не могу не видеть, какую стену я поставила между ним и мной, и я часто спрашиваю себя – стоит ли этой дорогой цены то, что я ею покупаю?

15 марта.

      Да, дети, дети. Я никогда ни от чего не испытывала такого полного чистого наслаждения, как от общения с детьми. С ними нет страха за то, что недостаточно умна, молода, красива, образованна,- боишься только быть недостаточно нежной и доброй с ними, а так как это зависит от себя, то и покойна. Я помню, как трогало меня отношений Ванички к няне – старой, неразвитой и такой безобразной, какой хуже себе представить нельзя. А он смотрел на нее с восхищением и умилением. И потому только, что он чувствовал, как она бесконечно любит его, как она, ни ропща, целыми ночами сидела над ним, когда он бывал болен, как она готова была отдать за него все свое достояние, начиная со своей жизни.
      Была сегодня в Туле, чтобы видеть Холевинскую. Дом ее заперт, карточка с двери снята и на окнах билетики, а она уже дня четыре тому назад уехала на место своей ссылки в Астрахань. Очень было грустное и тяжелое впечатление. Но странно то, что я отчасти причина ее ссылки, и это не мучает меня. Я думаю, это происходит оттого, что я не желала ей сделать вреда, и потому не могу раскаиваться в своем поступке. Я бы очень многое сделала, если бы знала, что нужно для облегчения ее участи, но нет чувства тяжелого раскаивания, как бывает от дурных поступков даже тогда, когда из них не вытекает дурных результатов.
      Справлялась в Туле о земском собрании. Оно уже было, так что я могу быть покойна – никто не приедет. Должно быть, я очень легкомысленна. Сегодня, хотя почти постоянно, думаю о нем, но совершенно спокойна: ем, пью, сплю как ни в чем не бывало. Только три ночи подряд вижу его во сне. О папа думаю с болью. Дурно я плачу ему за его любовь ко мне! Сегодня думала о нем с нежностью и благодарностью. Если я не унываю, если я стараюсь быть нравственной и честной, то главным образом благодаря ему. Если бы не его любовь, я впала бы в беспросветное отчаяние и, конечно, была бы в тысячу раз хуже, чем теперь. Думала о бедной X. (которую не хочу даже себе в дневнике называть): ее падение произошло, главным образом, оттого, что около нее не было любящего человека, который поддержал бы ее. Не надо забывать ее и в будущем постараться помочь ей.
      Сейчас приходила Дора и звала меня посмотреть, как она переставила мебель в своей комнате. Ни у нее, ни у Левы ни минуты не поднимается вопроса о том, насколько они вправе пользоваться той роскошью, которая окружает их. На них двоих – четыре человека прислуги, не считая кучеров, садовника и рабочих, находящихся на дворе. Прислуге этой делать почти нечего, содержана она прекрасно,- так что, выходит, как будто она облагодетельствована господами, и Лева, глядя на то, как они все разжирели, радуется и считает, что он достоин похвалы, не понимая, что труд людей не может быть куплен деньгами, и что никто не имеет права, ничего не делая, сладко есть и мягко спать. Мне еще стыднее, чем им, жить так, потому что я сознаю эту несправедливость, а они нет. Я бы еще не очень тужила об этой жизни, если бы я, живя материально на чужой шее, способствовала по мере сил просвещению нашего бедного народа. В этот приезд темнота бабьего миросозерцания меня поразила с новой силой. Проезжая вчера мимо кладбища, я услыхала бабий вой – три бабы на разных могилах голосят, сколько только хватает голоса. Потом у колодца разговорилась с бабами об Ольге1. Полька Балхина стала укорять ее за глупость: "Хлебушки печь, рубаху сшить – не дура, а такое дело сделать не сумела. Поди-ты в свой пруд кинула! В Крапивну ходила – что бы по дороге где кинуть!" Аннушка Никитина подхватила: "А то в сарае бы зарыла, или кому бы приказала. Вон Константин брался его схоронить. Мужик так схоронил бы – не доискались бы!" О грехе, о жалости ни слова. Говорят, Ольга опять живет с этим Илюхой и теперь если опять забеременеет, то постарается поумнее обделать дело. Надо помнить, что для того, чтобы учить Ольгу, надо самой быть чистой.

11 часов вечера.

      За ужином говорили о некоторых увлечениях близких нам людей, Дора очень возмущалась и сказала мне: "Think, if any one were so unkind, so cruel as to say the same about you and Soukhotin" {Подумайте, если бы кто-нибудь был так недобр и жесток и стал бы говорить то же самое о вас и о Сухотине (англ.).}.
      Меня это кольнуло до самой середины сердца, и я слабо ответила:
      – But I have no husband.
      Yes, but he has a wife and poor, ill, dying one
      {- Но я не замужем.
      – Да, но у него-то есть жена, бедная, больная, умирающая (англ.).}.
      Конечно. И что бы он ни говорил – этого нельзя не признавать. До какой степени затмения надо было дойти, чтобы позволить себе эту любовь, и еще радоваться на нее. Как сметь слушать слова любви от женатого человека и отвечать ему на них. Да, он, действительно, очень развращенный, коли он не понимает этого. Когда я думаю о его прошлой жизни, я не могу не содрогаться от ужаса перед тем, что он хотя и называет дурным, но не вполне сознает таким ужасным, каким это мне кажется.
      Совсем я бога забыла. Перед моим решением и отъездом сюда я бессознательно все шептала: "Господи, помоги! Господи, помоги!" Мне хотелось креститься и молиться, но не знала как, и было слишком тревожно и смутно на душе, и главное, слишком противоречиво, чтобы можно было в таком состоянии обратиться к богу.
 

С 21 на 22 марта ночью.

 

Калуга. Кв. Дубенских.

      Эти дни у меня тревожные предчувствия, которые сегодня днем так обострились, что меня неудержимо потянуло в Москву. А я стала почти что верить в это второе зрение, которое так часто за это время давало мне чувствовать все, что думал мой старик, что он чувствовал и что делал.
      Дня два после того, как я в последний раз писала, я вдруг почувствовала, что мне есть письмо, и я пошла вниз, чтобы записать это предчувствие и поторопиться поехать в Пирогово, потому что по дороге я должна была заехать в Ясенки, когда Дора окликнула меня, чтобы сказать, что есть на мое имя повестка.
      Письмо это хорошее, тонкое и нежное. Одно меня немного покоробило – это то, что он пишет, что отчего же мне не выйти замуж за Мишу Олсуфьева когда-нибудь.
      Мне стало казаться иногда, что он мало меня любит, и это мне помогает отвыкать от него.
      Взяла здесь его фотографию, сделанную лет 12 тому назад, и радуюсь на нее. Из-за этого стоило приехать сюда.

24 марта.

      Приехавши из Калуги, получила письмо от папа2. Такое нежное и доброе, что не могла без слез читать его, и, перечитывая, каждый раз плачу. Да, это такой соперник моим любвям, которого еще никто не победил. Конечно, теперешняя сильнее других с ним тягается, но еще не взяла верха. Получила также письмо от Маши с некоторыми сведениями о моем старике и, хотя она только писала, что он был там-то и говорил то-то, меня это упоминание о нем сильно расстроило и взбудоражило. К тому же я не выспалась, устала и отощала с дороги,- все это вместе сделало, что я не могла сдержаться и билась и рыдала до боли в груди и до опухлости глаз. Сегодня целый день люблю его нежно и преданно, но решению своему не изменяю и готовлюсь к тому, чтобы с ним ни намеком, ни взглядом не показывать и не вызывать любви и, главное, не дразнить его. Я чувствую, что это было бы мне возможно – не из дурного чувства, а из желания его подзадорить,- но я, конечно, от этого воздержусь. Я очень боюсь увидать в нем что-нибудь подобное. Это будет непорядочно с его стороны,- но меня, конечно, смутит и встревожит. Постараюсь быть с ним открытой и спокойной. Это будет легко, пока всё пойдет гладко, но всякая случайность: какое-нибудь недоразумение, ревнивость, болезнь, разговор о нем может вызвать потребность в отдельном разговоре, и тогда опять пойдет по-старому. Но я все свои силы употреблю на то, чтобы удержаться на новых отношениях и не впадать в старую колею. Думаю в субботу ехать в Москву, и при мысли об этом душа замирает. Пожалуй, я дурно сделала, что уехала; я этим усилила свою привязанность. Иногда, когда я его вижу, мне легче его не любить. Я смотрю на него со стороны и говорю себе, что я совсем не люблю его и что любить его не за что: легкомысленный старый человек, играющий в любовь с каждой встречающейся ему на пути женщиной, довольно пустой, с мелким тщеславием, эгоист, живущий исключительно для своего удовольствия и т. д. Но сегодня мне это все равно. Это существо нужно мне для моего счастья, только оно одно могло бы дать мне его и только ему я простила бы всякие недостатки гораздо крупнее названных. И почему я должна любить только самого хорошего человека? И во мне самой разве не гораздо больше дурных черт, чем в нем?
 

7 июня 1897. Ясная Поляна.

 
      Читаю жизнь Джордж Элиот в 4-х томах. Это чтение меня утешает и заставляет бродить разным мечтам. Не говоря о ее необыкновенно счастливой любви, начавшейся когда ей было 34 года и кончившейся со смертью ее мужа,- ее литературные лавры не дают мне спать. Первую свою книгу она написала 37-ми лет. Я не так даровита, как она, и, главное, не так образованна, поэтому я удовольствовалась бы четвертью ее успеха. Читаю много и буду продолжать образовываться. Хотела бы поучиться по-немецки, и, если можно будет, сделаю это.
      Все это время слаба и нездорова физически, и душевно очень непокойна и измучена. Машина свадьба, драмы родителей, Андрюшины затруднения – все это меня очень близко трогает, тем более что все они приходят ко мне за помощью и участием. И кроме того, мое сложное, трудное и тяжелое внутреннее состояние всего этого года совершенно меня подкосило, и я чувствую, что долго такой жизни не выдержу и уеду куда-нибудь, если все так будет продолжаться. Мама со мной очень ласкова и добра и хочет починить меня разными внешними средствами вроде кумыса, железных вод и соленых ванн, но все это бесполезно, когда душа болит. Сегодня miss Walsch очень тронула меня своим участием, сказавши:
      "I am very sorry to see you so depressed. I never saw you so low spirited before" {Мне очень грустно видеть вас такой подавленной. Вы раньше никогда не бывали в таком упадке духа (англ.).}. Она советовала мне выйти замуж и очень умно и сердечно говорила о том, какое счастье общения с детьми и какое они имеют очищающее влияние на сердце взрослых. Я вспомнила Парашу-дурочку, как она поумнела, когда рожала, и опять захотелось написать ее историю3. Надо написать ее так, чтобы не сделалось противно ее падение и роды, как Лизаветы Смердящей, а чтобы читатель полюбил ее и умилился теми трогательными человеческими проявлениями, которые вдруг родились в ней, когда она почувствовала себя женщиной и матерью. И надо показать, что она имела на это такие же права, как всякая другая женщина.
      Думая о miss Walsch, уяснила себе, почему старые девушки умышленно или, может быть, даже инстинктивно, засушивают свою душу. Они боятся проявлять нежность к тем, которые им не принадлежат, чтобы возвратная нежность не заразила бы и не поработила бы их и потом, отойдя от них, не оставила бы слишком заметной пустоты.
      Саша стала очень непокорна и зла. Сейчас мама в отчаянии прибегала рассказать мне, что она ударила m-lle Aubert. Я почти что не могу обвинить Сашу. Ее гувернантки, кроме miss Walsch, были такие глупые, нервные, бестолковые, что немудрено кому бы то ни было испортить характер в их обществе 4. Как мы коверкаем детей. Ехавши в поезде на Машину свадьбу5, я наблюдала за ребенком, которого няня несла на руках в вагон. Мать, отец, тетка, все суетились вокруг него, все предлагали ему разное, умоляли его принять от них услуги, совали ему игрушки, еду, цветы – а он, нахмурив лобик и исказив свое ангельское лицо, все отвергал и старался скрыть от них тот интерес, который невольно его захватывал к тому, что вокруг него делалось.

17 июня.

      Прочла М. Прево "Полудевы", чтобы знать, что такое. Книга грязная, но хотя она и пачкает воображение, она имеет и хорошее действие: начинаешь ненавидеть любовь во всех ее проявлениях. И в Прево чувствуется это отвращение к половой любви и жалость к тому, праздному, развращенному обществу, живущему без религии и даже нравственных правил, которое он описывает.
      Кончила биографию Джордж Элиот. Была в Пирогове с Машей, Колей и Мишей верхами. Грустная история с Варей. Д. Серг. очень мягок и удивительно свеж умственно. Прочли с ним Шопенгауэра о женщинах, хороший рассказ Накрокина "Талисман", статью пр. Краснова о "Новой красоте" по поводу книги Дюринга и еще кое-что.
      Папа сегодня подписал статью об искусстве, но я думаю, что до полного окончания еще долго.
      Ходили на Козловку пешком: мама, Саша, гувернантки, дядя Саша и Верочка Берс, Н. В. Туркин и М. В. Сяськова.
      Холодно, но я и мама купаемся.
      Получила доброе, любящее письмо от Поши.

18 июня.

      Причина порчи вкуса в песнях и картинах народа то, что до них доходят отбросы художников,- все талантливое идет наверх, тогда как прежде талантливые люди оставались в народе и давали, хотя убогие по форме, но выразительные и заражающие произведения. А теперь таланты из народа идут наверх, а бездарности из культурного мира идут вниз. Художник не может быть критиком искусства, потому что он не может не восхищаться формой, зная, каким трудом она достигается. Касаткин из всей Третьяковской галереи больше всего радовался на кувшин и лимон Vollan.
      Приехал Илья. В зале разговоры о хозяйстве. Мне они тяжелы, отвратительны. Сейчас (вечером) ходили гулять: у Воронки спит мужик пьяный (у нас стали косить за водку, и потому два дня дикие крики и песни по всей Ясной). Около Грумонта пашет одинокий мужик: это он отрабатывает нам за срубленные деревья. Я знаю его семейное и имущественное положение, и потому не могу не ужасаться этому: это одинокий мужик без земли, который день и ночь работает, чтобы себе сколотить избу. Он приходил просить у папа леса, и так как папа дал ему недостаточно, то он остальное взял без спроса.
      К обеду были Оболенские.
      Купались. Холодно. Переписали и проверили с Марьей Васильевной три главы "Об искусстве".
      Интересные письма от Черткова из Англии. Они, видно, живут там умственно, энергично и полно.
      Странное впечатление на меня производит Машин брак. Что-то не совсем настоящее. Может быть, он мне не кажется таким значительным, как другие браки, потому что у нее (как у меня) брак не есть цель жизни,- а цель жизни стоит вне его, и она через брак прошла для того, чтобы этот вопрос ее больше не мучил, не мешал бы ей и не тормозил бы ее стремления вперед.
      Не знаю, как бог поможет мне справиться с этим. Я теперь, как и всегда, люблю целомудренную, девственную жизнь больше супружеской и в сильные, светлые минуты верю в то, что так и проживу, радуясь на это, но часто мое привязчивое, ищущее подчинения мужской руке, сердце просится в неволю. И Машино супружество для меня очень поучительно. Становясь на ее место, я чувствую, какая я была бы дурная, беспокойная и несчастная жена,

23 июня.

      Проверяли сейчас с Марьей Васильевной главу "Об искусстве", где папа пишет то, что я писала 18-го и говорила ему.
 

1898

 

4 февраля 1898 г.

      Я думаю, что вещи, как "Потонувший колокол" Гауптмана1, декадентские картины вроде Акселя Галлена и Врубеля, потому имеют успех, что большинство публики, которое обыкновенно состоит из людей, лишенных художественного чутья, ценит то, что оно не вполне понимает, думая, что в том, что им недоступно, и кроется самое главное. Люди, чуткие к искусству, восхищаются правдой и искренностью чувства художника и понимают то, что важно и достойно того, чтобы быть высказано. Люди же нечуткие не умеют различить доступные их пониманию хорошие от дурных произведений и тянутся к тому, что им не вполне понятно, и что поэтому оставляет простор для воображения, которое они в авторе предполагают более богатым, чем в себе.
      На днях приехала из Петербурга, где была по делам "Посредника". Останавливалась у Стахович. Меня посылали затем, чтобы просить Суворина покупать за наличные деньги хоть 100 экземпляров каждого издания "Посредника". Это дало бы возможность платить за печать и бумагу, а не делать все в долг, что невыгодно.
      Суворин превзошел мои ожидания и обещал покупать от 200 до 600 и больше экземпляров и печатать о наших изданиях объявления, как о своих.
      Он дал мне ложу на все дни моего пребывания в Петербурге в Малый театр, но я была только два раза: на "Потонувшем колоколе" и "Новом мире". Первое – нелепо и безнравственно, второе – кощунственно и бездарно.
      Видела в театре в первый раз после 12 лет Ванечку Мещерского. Входя в ложу, я прямо сразу увидала его в партере. Когда он повернулся и взглянул в нашу ложу, я ему тихонько поклонилась. Он ответил, но я видела, что он не узнал меня. Я стала разговаривать с Верой Северцевой, уверенная, что он в конце концов узнает меня. Так и вышло. Я видела, что он навел на меня бинокль, смотрел некоторое время, и вдруг я увидала, что пришло сознание: он покраснел, опустил бинокль и стал кивать мне и улыбаться. В антракте я пошла с Борисом Шидловским, который был со мной, слушать и смотреть фонограф с кинематографом, и там он подошел к нам и мы с ним разговаривали, вспоминали юность. И я смотрела на него и вспоминала, как я любила его, как каждая черта его мне нравилась, какое счастье было встретить его, сколько ночей я проплакала оттого, что он кутил, как я старалась иметь на него благотворное влияние, верила в возможность этого, и как я мучилась от разлуки с ним. Конечно, никогда после такой любви ни к кому не было и не могло быть. В последнем случае была сильнее привязанность И привычка, но этого непосредственного восхищения и совершенного забвения всего, кроме этого чувства, во второй рае не могло быть. И странно – ни разу мне не пришла в голову возможность замужества с ним. Теперь он разводится с женой и, говорят, очень был груб с ней.
      Другое дело в Петербурге было пропагандирование моего альбома французских картин 2 и искание в Публичной библиотеке образцов современного немецкого искусства. Для этого я несколько часов в день сидела в Публичной библиотеке с милейшим Стасовым, который мне искал то, что могло понадобиться, и все время болтал со мной, иногда останавливаясь и восклицая:
      – Вот, вот, так вас надо вылепить! Глаза сюда – на меня!
      И когда Гинзбург как-то пришел, он сказал ему, чтобы он это сделал. Но с меня довольно одного барельефа, который очень мало похож. Гинзбургу сходство плохо удается, или, может быть, скульптура плохо поддается портретам.
      Немецкая новая живопись поразила меня своей грубостью: или патриотизм самый узкий, или офицеры, целующие дам или ухаживающие за дамами. На одной картине он ее целует и подписано: "Morgen wieder" {завтра опять (нем.).}. И многое в этом роде. Все-таки я кое-что отобрала. Альбомы мои пошли очень быстро. Только второй месяц, как они изданы, а почти все уже разошлись. Буренин написал о них очень лестную рецензию, которая очень их подвинула.
      Видела Репина. Завтракала у него с Зосей Стахович и Мишей Олсуфьевым. Он ничего нам не показал из своих работ, может быть потому, что тут пришли Драгомиров с дочерьми и у нас завязался общий разговор. Он все работает над своим "Искушением", которое мы видели у него прошлой зимой и которое папа советует ему бросить 3.
      Репин все просит папа дать ему сюжет. Он приезжал с этим в Москву, потом писал мне об этом и еще несколько раз напоминал мне об этом, пока я была в Петербурге. Вчера папа говорил, что ему пришел в голову один сюжет, который, впрочем, его не вполне удовлетворяет. Это момент, когда ведут декабристов на виселицы. Молодой Бестужев-Рюмин увлекся Муравьевым-Апостолом, скорее, личностью его, чем идеями, и все время шел с ним заодно, и только перед казнью ослабел, заплакал, и Муравьев обнял его – и они пошли так вдвоем к виселице4.
      Обедала у Ярошенки. Он потерял голос, но в общем молодцом. Видела у него портрет старика Шишкина, который умирает, и кратер Везувия.
      Видела две выставки: одна английская академическая, скучная, а другая молодых русских и финляндских художников, молодая и свежая, хотя некоторые вещи преувеличенно декадентские. Ходя по ней, я думала: "развращаюсь я или развиваюсь?", потому что вокруг меня многие негодовали и возмущались на вещи, которые мне нравились. Я нахожу, что на моей памяти уже много сделано в смысле усовершенствования техники: во-первых, plein air {на воздухе (франц.).} – это огромный шаг, во-вторых, импрессионизм, в-третьих, примитивизм и т. д. Каждое из этих движений дало новое средство для передачи правды.
      Видела в Петербурге своих родственников, Мейендорфов, Кони, Е. М. Бем, Гинзбурга, Нарышкиных, Олсуфьевых, родню Стаховичей и т. д. Мне было очень приятно в этой семье, одно портило, это то, что они думали и намекали, что я влюблена в Алексея Стаховича. За обедом Огарев раз сказал: "А вы слышали, что Алеша сломал себе ногу? Бегал за какой-то дамой и сломал ногу". Я спросила у Ольги Павловны: "Правда?"
      Она сказала: "Нет, конечно. Это он вас дразнит".
      Павел очень милый, простой и добрый. Раз после театра он возил нас есть устриц, и мы провели очень приятный вечер. Зося была очень блестяща и весела. Я очень ею любуюсь. Я редко видывала такую даровитую и умную девушку и вместе с тем хорошую в полном смысле этого слова. Мне нравится ее манера говорить, жест, манера возражать. Ее шутки мне кажутся остроумными, и я себя ловлю на том, что иногда невольно подражаю ей.
      Приехавши из театра, она рассказала своему отцу и брату весь "Потонувший колокол" до того смешно, что мы за бока держались. Остальные сестры также очень хорошие и достойные, но для меня не имеют того шарма. В Мане я чувствую очень близкого и любимого человека, и мне с ней иногда легче, чем с Зосей, но к ней нет того восхищения. Мне всегда странно, что не все так любуются и радуются на нее, как я.
      Очень грустное впечатление произвел на меня Коля Кислинский. Я пошла навестить его и его мать, потому что его сестра говорила мне о его болезни. У него туберкулез в костях, и кроме того, он перенес оспу. Когда я пришла, он из другой комнаты мне сказал: "Не испугайтесь меня, Татьяна Львовна". И действительно, если бы он не предупредил меня, то я не могла бы не выразить тяжелого впечатления, которое он на меня произвел: на костылях, от этого очень поднятые плечи, лицо изрытое оспой и отпущенная борода. Все это так меняло его, что я не узнала бы его.
      Но потом он сел в тени, оживился, и я узнала старого Кислинского. Он бросил службу и выезжает только в больницу в четырехместной карете. Он очень одинок, но много читает. Он был очень тронут тем, что я пришла к нему. И он, и мать очень благодарили меня. Он говорит: "Вот не пошли вы за меня замуж, когда я был здоров, теперь калеку меня никто не возьмет".
      Прожила я в Петербурге неделю и собиралась уже ехать домой, как получила от папа телеграмму следующего содержания:
      "В Петербург едут самарские молокане. Останься, помоги им" 5.
      Мне было немножко неловко злоупотреблять гостеприимством моих хозяев, но помощь молоканам была важнее моей щепетильности, и я осталась.
      День до приезда молокан я хотела употребить на приготовление путей для оказания им помощи и стала соображать, куда мне направиться. Я знала, что государь получил письмо папа, в котором он подробно писал об отнятии детей у троих молокан6, знала, что Кони сделал, что мог, для них в Сенате, что Ухтомский в своей газете напечатал письмо папа об этом деле, и знала, что никто на это не откликнулся ниоткуда 7.
      Стало быть, надо было искать иных путей.
      Так как дело, очевидно, зависело от Победоносцева, то я решила пойти прямо к нему. Сначала я посоветовалась с девочками Стахович, которые одобрили мой план, потом пошла спросить совета у А. В. Олсуфьева. У него я застала А. Васильчикова, Митю Олсуфьева и князя Кантакузена.
      Я рассказала свое дело, граф подтвердил еще раз, что он из рук в руки передал письмо государю об этом и сказал мне, что мое посещение Победоносцева никак делу повредить не может, что оно во всяком случае пройдет через его руки.
      Я спросила, не может ли Победоносцев вместо помощи взять и немедленно выслать молокан? Олсуфьев сказал, что это не в его власти.
      Васильчиков и Митя очень поощрили меня, и Васильчиков сказал, что бог знает, что дал бы, чтобы в шапке-невидимке присутствовать при нашем свидании. Тогда я решила телефонировать и спросить, когда могу застать Победоносцева. Он назначил мне свидание между 11 и 12 часами на следующее утро.
      На другой день я встала, оделась и собиралась уже уходить, не дождавшись молокан, как получила письмо от папа, принесенное ими. То, что папа писал, чтобы я хлопотала через Мейендорфа, Кони и Ухтомского, прислав письма к двум последним, сбило меня с толка8. Когда я была у Олсуфьевых, то был разговор о том, что если надо предать это дело гласности, то можно употребить Ухтомского, но сомнительно, поможет ли гласность в данном деле, а скорее не повредит ли. Тогда я решила действовать независимо от письма папа и только завезти письмо Кони, сказавши ему, что я решила предпринять.
      Кони сказал мне, что, если бы я спросила его совета, что делать, то этого совета он не дал бы мне, но что посещение мое повредить делу не может.
      Он показал мне закон, по которому всякие родители, крещенные в православную веру и воспитывающие своих детей в другой вере, подвергаются заключению в тюрьму, причем дети у них отбираются. Потом он дал мне совет, через кого действовать, если я захочу подать прошение на Высочайшее имя, и отпустил, не надеясь на успех. От него я поехала прямо в дом церковного ведомства на Литейном. Войдя в переднюю, я сказала швейцару доложить Константину Петровичу, что графиня Толстая хочет его видеть. Швейцар спросил: "Татьяна Львовна?" Я сказала: "Да".
      "Пожалуйте, они вас ждут".
      Я прошла в кабинет, в который тотчас же вошел Победоносцев. Он выше, чем я ожидала, бодрый и поворотливый. Он протянул мне руку, подвинул стул и спросил, чем может мне служить. Я поблагодарила его за то, что он меня принял, и сказала, что отец ко мне прислал молокан с поручением помочь им. Я ему рассказала их дела и откуда они.
      – Ах, да, да, я знаю,- сказал Победоносцев,- это самарский архиерей переусердствовал, я сейчас напишу губернатору об этом. Знаю, знаю. Вы только скажите мне их имена, и я им сейчас напишу.
      И он вскочил и пошел торопливыми шагами к письменному столу9. Я была так ошеломлена быстротой, с которой он согласился исполнить мою просьбу, что я совсем растерялась, тем более что у меня было с собой черновое прошение молокан, но имен их на нем не было. Я ему это сказала, прибавив, что я никак не ожидала такого быстрого результата своей просьбы, а надеялась только на то, что он посоветует мне, что мне предпринять. Тут я ему сказала, что крестьяне хотят подавать прошение на Высочайшее имя, прочла его ему и спросила, советует ли он все-таки подавать. Он прослушал прошение следующего содержания:
      "Ваше императорское величество, всемогущий государь!
      1897 года апреля 21 в деревню нашу приехал урядник и потребовал нашего единственного сына, мальчика пяти лет, чтобы увезти его в город. Мальчик в это время был болен, в сильном жару, и мы не дали его уряднику. На другой день в полдень приехал становой пристав и потребовал опять нашего мальчика, угрожая нам в случае сопротивления тюрьмою. Больного мальчика взяли и увезли в город. В городе мне и жене моей объявили, что отняли у нас сына потому, что мы перешли из православия в молоканство еще в 1884 году и что ребенка нам отдадут только тогда, когда мы вернемся в православие. То же нам объявили в монастыре, куда свезли нашего ребенка. Когда же мы объяснили в монастыре, что мы исповедуем ту веру, которую считаем истинной и нужной для спасения нашей бессмертной души, и не можем изменить ей даже ради возвращения нам нашего детища, то нас перестали пускать к нашему мальчику и допустили в последний раз только на несколько минут.
      Полагая, что дело это совершено противно закону и помимо воли вашего величества, умоляю вас, всемилостивейший государь, приказать исправить совершенное над нами беззаконие и возвратить нам наше единственное детище"10.
      Прослушав это прошение, Победоносцев сказал, что незачем его подавать, что об этом деле довольно говорили и писали и что во всяком случае дело это придет к нему и решение его будет зависеть от него. Потом он сказал, что слышал, что детям в монастырях так хорошо, что они и домой не хотят идти. Я сказала, что это может быть, но что для родителей большое горе лишение своих детей.
      – Да, да, я понимаю. Это все архиерей Самарский усердствовал: у шестнадцати родителей отняты дети. У нас и закона такого нет.
      Я только что видела этот закон у Кони и не удержалась, чтобы не сказать:
      – Виновата, этот закон, кажется, существует, но, к счастью, не бывал применен.
      – Да, да. Так вы пришлите мне имена молокан, и я напишу в Самару.
      Я подумала, не надо ли еще что-нибудь спросить, и так как ничего больше не пришло в голову, я встала и простилась. Победоносцев проводил меня до лестницы, спросил, надолго ли я в Петербурге, у кого я остановилась, и наверху лестницы опять простился со мной.
      Вдруг, когда я уже сошла вниз и стала надевать шубу, он опять вышел и окликнул меня: "Вас зовут Татьяной?" – "Да".- "По отчеству?" – "Львовной".- "Так вы дочь Льва Толстого?" – "Да".- "Так вы знаменитая Татьяна?"
      Я расхохоталась и сказала, что я до сих пор этого не знала. "Ну, до свиданья".
      Я ушла и всю дорогу домой хохотала и придумывала, зачем он притворился, что не знал, с кем говорил, когда швейцар назвал меня по имени. Кроме того, я сказала, что отец прислал молокан, и он сам сказал, что о них столько было говорено и писано.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36